Виноват строй? Виновата власть?
(Меня тогда выпустили на время из больницы. День и ночь ходил по квартире — думал. И надумал — написать самому — первому секретарю обкома, хозяину Ленинграда. Сел за машинку и начал печатать — у меня сохранился этот текст!
«Многоуважаемый Григорий Васильевич! ... ... ... Я считаю себя настоящим советским человеком... ... ...» Две страницы напечатал жалобного текста... и снова отнялась рука!!! Правду говорю — отнялась! И боль началась .Я не допечатал, и меня увезли в больницу на новую операцию. Может быть, тогда укололо — Бог есть!)
Виноват строй? Виновата власть?
Теперь нет этого строя. И власть другая. Теперь всё в порядке? Не жмет? Комфортно? Не совсем? А что такое? Нас же выпустили, мы же на свободе!
(Шел троллейбус по Москве, по Бульварному кольцу. Человек в дорогой, но слегка истершейся папахе на голове поздоровался со мной кивком головы. Я ответил. Он назвал меня по фамилии и стал вспоминать Ленинград, БДТ.
А я все вспоминал — кто это? И только когда мы раскланялись и за ним стали закрываться двери, я по затылку узнал — он хозяин, первый — тогдашний!
Хотелось ли догнать, высказать невысказанное тогда? Пожалуй, нет... хотелось ехать дальше.)
Теперь нет того строя! Мы все тут гуляем рядом — и те, кого давили, и те, кто давил. Кто ответит за прошлое? Кого привлечь?
— Ищите рядом! — сказал мне министр.
— Ищи близко! — сказали мне мои соученики-следователи, когда я пришел за советом.
Где близко? ...смотрю знакомые... товарищи... приятели... друзья... семья? Остановись! Так весь свет попадет под подозрение.
Были и тайные недруги... конечно, могли настроить власти определенным образом... шепнуть, нажать... Но, как говаривал мой отец, самое страшное — превратиться в типа с лицом обиженного, которому человечество задолжало рубль восемьдесят пять копеек.
Правы мои следователи, правы: ближе гляди, ближе, вокруг оглянись., вот твоя комната (тепло... не в комнате тепло, а в смысле — ближе к разгадке), твои вещи, книги, стол, стул... (горячо! дальше!) ... диван... телевизор., (ой, горячо!), зеркало (горит!)., стоп!
Посмотри на себя. На отражение свое. И подумай о том, что ты часть этого всего, ты позволил ему быть таким. Ты позволил себе слишком от него зависеть. Это ты не удивился. когда тебя спрашивали в том кабинете, что именно Солженицына ты читал. Ты только думал, как скрыть, что читал ВСЁ. Ты признал тем самым их право над тобой. Ты надеялся их перехитрить, но ты признал факт их существования. А потом, ты ждал перемен и полагал, что внешние перемены сделают тебя свободным! Это ты все хотел рая на земле и мечтал методом общенародного тыка избрать (будет же и у нас демократия!) идеального правителя, митингом выкрикнуть имя нового... нового... спасителя... Спасителя?
Тут начинается религия, и надо умолкнуть.
VanessaВо-первых, она одна их трех лучших актрис в мире. Убежден в этом. Только не надо меня спрашивать, кто две остальные. Я имел счастье видеть ее не только на экране, но и на сцене в бродвейском спектакле, и в репетиционном зале в качестве исполнительницы и режиссера, я выступал с ней в концертах на большой сцене в Лондоне и в малюсеньком мемориальном зале в Тбилиси. Я утверждаю: на всем свете есть три лучшие актрисы! И она одна из них!
Во-вторых, горжусь тем, что она моя подруга. Уже давно — с начала восьмидесятых.
В-третьих, Ванесса поверх всего и прежде всего занимается политикой. Политика определяет ее решения и поступки. Искусством, для которого создал ее Бог, она занимается легко, как чем-то вспомогательным.
Именно как политик, а не как великая женщина-актриса она вошла в эту главу моей жизни.
Говорят, что люди Запада (того мира), особенно состоятельные, — скользкие люди. «Скользкие» буквально — зацепиться не за что. Улыбка, вежливость, поверхностное внимание — это пожалуйста! А вот поближе, «по-нашему», чтоб «раз и навсегда», чтоб «от души!» и сердечно — не-а! Не могут! Выскальзывают! Это, конечно, абсурдная точка зрения, как всякое неоправданное обобщение. Словечки эти: «и вообще все они...», или: «да никто из них никогда...» и прочее — это всё плоды нашей ксенофобии. А чуть поближе к корешкам, чуть поглубже копнуть — и национализмом, да и расизмом попахивает. Но сейчас разговор не про всех иностранцев (среди которых и вправду немало и скользких, и холодных, и бездушных), речь про одну-единственную и уникальную.
Ванесса появилась у нас в Театре Моссовета на утреннем спектакле «Правда — хорошо, а счастье лучше». Привел ее молодой актер, снимавшийся вместе с ней в московских сценах американского фильма. Она тогда совсем не знала по-русски. Я удивился — каково смотреть сугубо разговорную пьесу, не понимая языка?! Об этом говорили с ней в антракте. Однако она осталась и досмотрела пьесу до конца.
Я в то время уже знал ее по кино и восхищался ею. Она понятия не имела ни о ком из нас. Но в разговоре возникла тема, которая заставила ее проявить очень личные, глубокие качества. Ее отец Майкл Редгрейв был выдающимся актером театра и кино. На сцене я видел его в «Гамлете». Хорошо помню — это был особенный спектакль. На гастролях в Ленинграде перед началом объявили, что Майкл Редгрейв сильно простужен, но не хочет срывать спектакля. Он просит прощения. что, в нарушение рисунка роли. Гамлет будет все время держать в руке носовой платок и пользоваться им по необходимости. На этот белый платок мы смотрели не отрываясь. За весь спектакль Гамлет, может быть, пару раз, не более, приложит его к лицу. Но белая тряпочка гипнотизировала. Этот Гамлет с насморком почему-то производил особое впечатление. Красавец Редгрейв приобрел еще черты трогательности и какой-то особой интимной достоверности. Во всяком случае, я запомнил этот спектакль навсегда, и Гамлет этот выделялся для меня из всех Гамлетов.
А потом меня пригласили дублировать английский фильм. Работали мы в паре с асом дубляжа — Сашей Демьяненко. Работа была интересная и сверхсложная — «Как важно быть серьезным» Оскара Уайльда. Сплошной быстрый диалог в течение двух часов. Я дублировал Майкла Редгрейва. Две недели подряд по четыре-пять часов в день я вглядывался в его лицо на экране, учился подражать его артикуляции. Я учил эти английские губы произносить русские слова. И как многому я сам научился от этого великолепного англичанина.
Я вспомнил об этом теперь, познакомившись с его дочерью. Ванесса обожала отца. Она унаследовала от него высокий рост, стать и его красоту — в женском, разумеется, варианте. Талант у нее собственный — ни на кого не похожий. Что еще очень важно — она и ее брат (с ним мы познакомились позже), вся эта семья, все они исповедовали последовательно демократические взгляды, деятельную самоотверженность в борьбе за справедливость, — исповедовали как наследственную черту характера, как свойство отца — Майкла Рейдгрева.
Ванесса ненавидела капитализм. Знаменитая английская актриса приехала в СССР сниматься в американском фильме. Но куда больше фильма ее интересовал социализм. Сталинский режим и его отголоски, как всякая несправедливость, как всякое насилие, вы швали в ней ненависть. Она видела и осуждала ханжество и ложь брежневскою правления. Но все это было для нее извращением светлых черт подлинного социализма. Она страстно сочувствует диссидентам. В них она видит братьев в борьбе за подлинную свободу.
Приехав в Москву, она знала целый список непокорных художников, тех, кто протестует, тех, кто страдает. Она собиралась встретиться со многими из них. Но — удивительное дело! — она не знала (или забыла? или не успела подумать?), что едет в страну, где в феврале бывают настоящие морозы. Она совершенно не позаботилась о себе. В тот день в Москве было минус тридцать. Когда мы вышли из театра, я ахнул: на госпоже Редгрейв было тонкое пальто, легкие туфли и на голове ничего... У нее ничего не было. А у меня тогда не было машины. А достать такси в Москве — это было тогда... это было... как крупно выиграть в лотерею... мои ровесники помнят, что это было такое. Я метался по улице, пытаясь остановить частника. Но и частный извоз — вспомните! — в то время считался почти криминалом.
Госпожа Ванесса стояла под ледяным ветром, заметаемая снегом, и как будто не замечала этого. Она не думала о том, что может простудиться, заболеть, что сорвутся съемки. Она думала о том, как при таком транспорте успеть сегодня вечером на дальнюю окраину Москвы, чтобы посмотреть в малюсеньком кинотеатре полузапрещенный фильм Алеши Германа.
Однажды, снова приехав в Москву, она позвонила мне и спросила что надо смотреть в столице. Увиделись мы в клубе университета на отчаянно ярком и резком спектакле студенческой политсатиры. Рядом с Ванессой был широкоплечий приземистый старик. Ванесса оказывала ему все знаки почтения и заботы. Имя его было Джерри Хили.
Однажды, снова приехав в Москву, она позвонила мне и спросила что надо смотреть в столице. Увиделись мы в клубе университета на отчаянно ярком и резком спектакле студенческой политсатиры. Рядом с Ванессой был широкоплечий приземистый старик. Ванесса оказывала ему все знаки почтения и заботы. Имя его было Джерри Хили.
Я не долго изобретал, чем бы удивить их в Москве. На следующий день я повез их в тихий Ново-Ивановский переулок — в полуразрушенный дом с лестницами без перил и дверями с ободранной обшивкой. Здесь доживала последние месяцы мастерская моего друга — театрального художника Петра Белова.
Петр Алексеевич переживал в это время (без преувеличения говорю!) период духовного прозрения. Он — известный декоратор. в свободное время писавший мирные пейзажи, — вдруг создал большую серию странных и страшных картин. Это были сгущенные до символов обвинения тоталитарному монстру эпохи — сталинизму. Вот иллюзорно-точно написанная, совсем как настоящая пачка папирос «Беломорканал». Пачка разорвана. Из нее просыпались какие-то... крошки... табак, что ли... Но если подойти поближе, вглядеться — не табак... люди... сотни людей, втекающих внутрь этой пачки, этого незабываемого Беломоро-Балтийского канала, перемоловшего десятки, сотни тысяч жизней.
Вот сапоги вождя (сразу узнаваемые) на поле одуванчиков, где в каждом одуванчике — их бесчисленное множество— мутно просвечивают лики., лица... души растоптанных.
Вот Пастернак, вмурованный в стену, из которой пробились только лицо и кисть руки.
Два десятка таких картин висели в полуразрушенной мастерской главного художника Театра Советской Армии. Они были его тайной. Тайна доверялась только друзьям под обещание «не болтать, помнить, но забыть... забыть, но... помнить» Вот я и вспомнил. И привел иностранцев посмотреть на клейма житья нашего народа.
Ванесса была поражена. Джерри Хили сидел посреди комнаты на колченогом стуле и астматически тяжело дышал. Лысый смуглый череп, низко посаженная на плечи голова, внимательный остановившийся взгляд. Он напоминал замершую черепаху, выглядывающую из своего панциря.
Ужинали вместе в Доме актера. Ванесса говорила, что Белов должен привезти свои картины в Лондон, что он непременно должен оформить там какой-нибудь спектакль и вообще... проявить себя в Европе. Петя смущенно улыбался и все переспрашивал, правильно ли я перевожу, может, что путаю.
А потом, один на один, сказан, что выслушал все эти предложения как добрую сказку на ночь Все это настолько не совпадало с реальной жизнью и реальными возможностями, что казалось то ли наивностью, то ли насмешкой.
А потом Петя умер. Он написал еще несколько замечательных картин. Последней была такая: белое снежное поле, следы от первого плана в глубину. Далеко-далеко человек, который уходит по этой целине. А на самом первом плане чья-то рука держит эту картинку... и рядом с ней ключи лежат... это... он сам? Картина называлась «Уход» и была написана за месяц до смертельного инфаркта. Тема прихода Белова в Европу никогда больше не поднималась. Он и забыл про это.
А Ванесса не забыла. Стараниями жены Петра Марьяны и дочери Кати, стараниями друзей работы Белова превратились в передвижную выставку. Ванесса пригласила Марьяну и Катю в Англию, и картина Пети «Песочные часы» стала маркой, символом выставки русского искусства в Лондоне. Выставка побывала во Франции, Германии, Польше, странах Балтии.
Ванесса и Джерри Хили снова появились в Москве. И я узнал, что мистер Хили не только бывший морской офицер, интересующийся Россией, но еще нынешний глава троцкистской партии, а Ванесса адепт этого учения, и опора, и спонсор, и душа этой неведомой мне, пугающей своим названием партии — пугающей, потому что я ведь здесь воспитан, я ведь советский.
Снова мы отсидели вместе длиннющий спектакль в скромном театрике во второстепенном Доме культуры, и англичане, не понимающие по-русски, внимательно (гораздо внимательнее, чем я) выслушали и отсмотрели это зрелище с острыми, но труднорасшифровываемыми намеками. Потом я повел их в ресторан НИЛ (Наука — Искусство — Литература) — был такой на улице Фучика. Там сперва действительно бывали и актеры, и ученые, а потом обосновались крутые ребята из чеченской мафии Москвы, нас потеснили, вытеснили, а через некоторое время... вообще все перевернулось. Но тогда — 88-й год — можно было еще позвонить по телефону и сказать. «У меня друзья из Англии. Ванессу Редгрейв знаете? Так вот, это она... Ну конечно, поужинать и поговорить... надо, чтобы ничто не мешало...» — и понимали, и так все и было, и платить за это надо было сравнительно разумные деньги, сопоставимые с заработками в театре и в кино.
Итак, мы уселись за хорошо накрытый стол в уголке ресторана НИЛ. На этот раз говорил Джерри Хили. Он говорил долго на непонятном для меня английском языке. Ванесса исправно переводила на французский, а я в уме старался перевести это с французского на привычные для меня слова и понятия. Чередовались имена: Троцкий, Сталин, Солженицын, Волкогонов...
Речь шла о справедливости и несправедливости, о страданиях. Но, признаться, все эти политические концепции, отделенные от конкретных людских судеб, скрывали от меня истинную суть явлений. Фигуры то прояснялись, то затуманивались.
Речь шла о том, что в современном мире человек живет в невыносимом напряжении, на грани возможного. Речь шла о неизбежном и близком крахе фальшивой капиталистической системы. Иногда формулировки были похожи на знакомые «предмайские» призывы ЦК родной партии. Но интонация! Не ханжеская, мнимо мужественная, при этом подхалимская речь наемника, а искренняя опирающаяся на знание, на собственный опыт, убежденная и убедительная речь человека ОТТУДА. В другие минуты монолог совпадал с тоже знакомыми мыслями наших диссидентов и борцов с «нашим» строем. Это я знал хорошо и вполне мог добавить фактов невыносимости нашей тутошней жизни. Все это так причудливо переплеталось. Да плюс к этому напряжение в понимании языка. Да плюс к этому в глубине сознания вопрос — к чему? К чему все это клонится? Это ведь совсем не походило на наши «кухонные» разговоры, которые чаще всего не клонились ни к чему конкретному и ни к чему не обязывали.
Я никогда не был членом партии. Комсомол — да! О, как я стремился и как я был горд стать членом ВЛКСМ в 1949 году. «Едем мы друзья / В дальние края. / Станем новоселами и ты, и я». Хотел ехать, хотел стать, хотел быть... «со всеми»! Но через три года меня чуть не исключили с треском из этой великолепной организации, и тогда... прощай, университет, прощай, нормальная биография... ну, что там еще «прощай»? Да всё «прощай»! — шел 52-й год. Меня объявили «борцом против колхозного строя и соцсоревнования». Это после студенческих работ «на картошке» за мои высказывания на собрании. Я не боролся с колхозным строем (к сожалению, не боролся — было бы сейчас чем похвастаться), я просто пытался найти логику в окружающей действительности. Когда разбирали мое «дело» на факультетском общем собрании, все было предрешено. Но секретарь курсовой организации Валя Томин тоже жаждал логики и смысла. Он один выступил против готового мнения, и — удивительно — этого оказалось достаточно. Он меня спас.
Потом я всегда помнил — не ходи в партию! Не ходи в организацию! Меня звали (позже), меня соблазняли, мне даже угрожали — я не шел. Передо мной был пример «шефа» — беспартийного Г. А. Товстоногова. Он меня вдохновлял.
Вернемся в наш разговор за столиком ресторана НИЛ. 88-й год. В нашей стране снизy широкой волной идет «деидеологизация». Борьба за право человека не быть со всеми, быть собой. Право не быть с большинством, право быть одиноким, грустным... да что же может быть слаще этого! Но вот мой vis-a-vis Джерри Хили убежденно говорит о необходимости идеологии, о большой правде троцкизма.
Впервые в жизни я вижу перед собой человека из другой партии. Иностранцев видал, а вот партийных иностранцев... не видал, это первый. Мало того, он не просто из другой партии, он из самой опасной другой партии, ибо никакие буржуи не были так проклинаемы нашей властью, как «троцкистские прихвостни буржуев». И вот он теперь передо мной — глава партии зарубежного государства, убежденный старый человек и (вот как вышло!) давний мой знакомый. Я уважаю его самоотверженность. Я верю Ванессе, рассказывающей о его мужестве и несгибаемости. Но идеи... Идеи его меня не убеждают. Внутренне я заслоняюсь и отталкиваюсь от его речей. У меня другие, смутно еще сознаваемые задачи в жизни. Я не могу и не хочу ник кому присоединяться.
Ванесса затеяла в Лондоне благотворительный вечер — весь сбор на памятник жертвам сталинизма. Памятник должен быть установлен в Москве. От нас должны были ехать Евтушенко как поэт-трибун, несколько представителей общества «Мемориал» и я как актер — читать стихи в концерте. Всю организацию и все расходы Ванесса взяла на себя. В Москве проявляли привычную подозрительность и скаредность — требовали включения дополнительных людей по собственному списку «за счет приглашающей стороны», вставляли палки в колеса с оформлением документов. В результате Евтушенко не смог вылететь в Лондон из Нью-Йорка, а в Москве вдруг отказали в разрешении на выезд всем членам делегации. И остался я один нейтральный беспартийный артист.