Это было соблазнительно. Нашлись два свободных дня, и мы с моим другом и коллегой из театра Сережей Коковкиным тронулись степными дорогами в сторону Кавказа. Вроде близко, а мир совсем иной. Жилища другие, непохожие. Лица другие. А названия! Буквы наши, но прочтешь перед въездом в село — «Псаучье дахе» — только ахнешь!
В Зеленчуке были новые знакомства, осмотр телескопа. Был концерт, и был скромный банкет с тостами и разговорами. Витя показался мне изменившимся. Стал нервнее. Прятал глаза. Может быть, показалось. Было ощутимо, что Витю глубоко и серьезно уважают тут и коллеги, и сотрудники. Опять говорили о внеземных цивилизациях. Я спросил: «Новости есть оттуда?» Он говорит: «Слышны шумы. Двое американцев «поймали» шумы из космоса. А третий объяснил, что это за шумы — звук реликтовых излучений во время катастроф, аналогичный свету погасших звезд. Первым двум, которые открыли шумы, дали Нобеля. Тому, который объяснил, не дали ничего».
Говорили в застолье. Потом говорили в небольшой компании. Потом говорили втроем. Глядя то в сторону, то в пол, говорил Витя Ш.: «Вселенная имела рождение — двадцать миллиардов лет назад. Она живая. И, как все живое, она умрет. Гелий и водород — основа нашей популяции. Но спектральный анализ доказывает, что у других галактик все иное. Эйнштейн полагал, что материя неизменна. Но и она меняется. Время и Пространство не неизменны. Высшего Разума нет, но есть симметричность — плюс и минус уравновешены. Сейчас как раз я хочу опробовать одну идею. Может быть, это станет индикатором, указателем направления. Понимаете, я сделал некий расчет вероятностей. Если он верен, то ждать ответа оттуда на наш сигнал нельзя. Если я ошибаюсь, то еще есть шанс, а если я прав, то мир пуст. А я этого не хочу. Вот такой парадокс самоотрицания». Собирались говорить всю ночь, но мы с Сережей очень устали с дороги. Клонило в сон. Витя заметил это и оставил нас. Спали, помню, в каком-то большом помещении, где наши раскладушки стояли ни к селу ни к городу посреди зала.
Наутро Витя нас провожал до Нижнего Архыса. Заехали на радиотелескоп. Для меня «телескоп» значит смотровая груба со стеклами. А тут — громадное много-многометровое кольцо, нашпигованное чем-то непостижимым. Называется «Ротан» — радиоухо, или зеркало, состоящее из одного обода. Из нею и идет сигнал туда. Оно и «слушает». Витя опять сказал, что его проверочная идея, о которой говорили ночью, — она многое может определить. Если идея подтвердится, то... нету! ИХ НЕТУ!
И опять прошло время. Отодвинулся назад Ставрополь. Начался новый сезон в театре. Завихрилась московская жизнь. Однажды позвонил незнакомый человек, спросил, помню ли я Витю Ш. Попросил о встрече. Пришел. Долго молчал, сидя напротив меня в актерском фойе. Потом сказал: «Витя повесился».
Ну, конечно же, я вскрикивал. «Как? Что? Почему? Когда?» Конечно, спрашивал — может, болезнь, может, несчастная любовь? Вроде нет. Неизвестно. А в научном плане, в карьере? Он же казался таким успешным. Пришедший сказал: «Он и был успешным. Может быть, даже слишком. Он там в президиум такую разработку послал, такую идею. Прямо-таки кардинальную в определенном смысле». — «А ответ был?» — «Был! Подтвердилось!»
«Идея подтвердилась? — осторожно спросил я. — Так что значит... ТАМ ПУСТО?»
Пришедший человек вопроса не расслышал. Стал рассказывать подробности смерти Вити. Но это все была физиология. О причине самоубийства можно было только догадываться. Я спросил, почему он пришел ко мне. Он объяснил — в записной книжке у Вити был мой телефон и несколько строк о наших разговорах. Пришедший спросил, не напишу ли я некролог, что ли, или воспоминание о нем для одного научного израильского журнала, который хочет посвятить ему и его работам номер. Я согласился. И написал. Послал по указанному адресу. Но ни журнала, ни этого человека больше никогда не видел.
Когда смотришь на небо, особенно на юге в теплую ночь, так бывает приятно, уютно. Как будто все это небо, и звезды, и гуманности только и созданы, чтоб нам, глядящим, было красиво. А в другой раз поднимешь голову — Господи, бездна! Как далеко от нас! Или это мы далеко? Откуда мы? Куда мы? Как вытерпеть?
Светает.
Звезды гаснут.
Сны
НЕПОНЯТНО, ОТКУДА ОН ВЗЯЛСЯ. Он не вышел из леса, не приблизился от видневшейся вдали деревни. Он просто возник на поляне среди невысоких кустов. В руках длинная корявая палка. Он ее не срезал в орешнике и не обстругал. Очевидно, он просто подобрал ее. Он приложил эту кривую палку к плечу и стал целиться в вершины деревьев. Снизил прицел на уровень молодого ельника. Потом вскинул палку в небо одной правой рукой и дважды нажал на воображаемые курки. «Пах, пах!» — крикнул он. Эхо слабо ответило. Он постоял неподвижно. Потом пробежал несколько шагов и опять вскинул пачку в небо. «Пах, пах!» Меня он не видел. Он задрал голову, раскинул руки в стороны и упал на землю. Кусты скрыли его от меня. Я догадался, что он там и лежал, прежде чем появиться в поле моего зрения. Я вернулся в лесную тень и по хорошо различимой тропе пошел обратно к Сендеге. Было очень жарко, и я решил еще раз окунуться.
«Пах, пах!» — донеслось с поляны.
За обедом Анатолий Васильевич подошел к моему столу. «Можете еще раз рассказать всю картину? Есть желаюшие. И я опять послушаю»,— сказал он. Я дожевал макароны и вышел к скамейкам у входа в столовую. «С самого начала, — сказал он. — Какой самый псовый кадр?» «Кто-то сидит в автомобиле. Ему душно. Он хочет открыть окно и никак не может. Он мечется между стеклами», — сказал я. Анатолий Васильевич утвердительно кивал и широко улыбался. Глаза смотрели в пустоту. В этой пустоте он, кажется, видел кадр, который я описывал. «Никакой музыки, — продолжал я, — только его тяжелое дыхание. А рядом, очень тесно, множество других машин. И во всех люди. Очень крупно — мужские, женские лица. И никто на него не смотрит. Никто не слышит, что он бьет кулаками в стекло». Анатолий Васильевич вскинул голову и издал восхищенное восклицание.
Эту странную картину показывали на фестивале в Москве. Я попал на дневной просмотр в Доме литераторов. Народу было битком. И жара была. Фильм сперва захватывал. Потом было много непонятного, публика заскучала. Длинные разговоры. И действие как будто остановилось. Только очень красиво. Фильм черно-белый, а казалось, что цветной. И яркий. От духоты в зрительном зале и еще оттого, что на экране все было совершенно чужим, неизвестным, мозг не воспринимал, не откликался. По иногда внезапно слово, или взгляд, или звук попадали прямо в сердце. Перехватывало дыхание.
Фильм назывался абсолютно непонятно — «8 1/2». С середины просмотра из зала начали выходить. Сперва по одному, парами. Потом целыми рядами. Дышать стало легче. В финале звучал до слез трогательный и абсолютно несентиментальный цирковой марш:
По окончании фильма аплодировали. Не горячо, а как-то задумчиво. Вываливались в открывшиеся двери. А там уже докуривали и бросали окурки в урны зрители второго сеанса. Я остался. И опять началось.
«8 1/2»
Кто-то сидит в автомобиле Ему душно. Он хочет открыть окно и никак не может.
Но я уже знаю, что это сон, который снится некоему человеку. Человек — наш коллега, он кинорежиссер. Его зовут Гвидо. А играет его Марчелло Мастроянни. А поставил этот фильм Федерико Феллини. И сам я как во сне. Второй раз подряд смотрю я двухсполовинойчасовую картину.
Я совсем не спал в медленном жарком поезде «Москва—Кинешма». За темным стеклом вагонного окна опять крутилась в танце толстая Сарагина и мать бежала по широкому песчаному пляжу с криком: «Гвидо, Гвидо! Куда же ты, глупый мальчишка?!» Марш Пино Рота стучал в висках.
На пароме мы переплывали утреннюю Волгу. Потом автобус прыгал по лесной дороге. Целая толпа знакомых лиц встречала вновь прибывших. На подносе рюмки с водкой и соленые огурцы. Никита Подгорный, по-джентльменски подтянутый, но в каких-то страшных шлепанцах, говорит хорошо поставленным голосом: «Прописка. По пятьдесят грамм, не более. Огурчик. И еще по пятьдесят. Это для начала». Лица... гладкие, молодые... Олег Ефремов, Алла Покровская, Володя Васильев, Катя Максимова, Толя Эфрос, Наташа Крымова, Галя Соколова, Андрюша Торстенсен, Элла Бруновская, Миша Погоржельский, Ира Карташова, Володя Шлезингер, Саша Белинский, Миша Дорн, Аркадий Рубцов, Аня Шилова, Пров Садовский, Миша Шпольский с женой Аллой, Татьяна Густавовна, Андрюша Вермель, Боря Левинсон, Алеша Казанцев, Юра Яковлев, Сима Маркиш, Маркуша Неймарк, Аза Ли- хитченко, Лева Цуцульковский, Наташа Сомова...
Они стоят вдали четырех десятилетий... их так много, что не вместить ни в какую групповую фотографию... мы все крупным планом... мы грешны, но понятия не имеем, что такое грех., и потому пока что нам все прощается... мы простодушны и невинны, как Адам и Ева... мы все еще рядом, мы все еще живые, хмельные... глаза веселые... улыбки на всех лицах. полуденный отдых лицедеев... мы даже предположить не можем, чем все кончается.
«ЩЕЛЫКОВО»! По традиции этого актерского Дома в заволжских лесах автобус с новой сменой выходят встречать все. Вот они и стоят все... живые и умершие... со своими будущими женами и вдовами... со своими собаками и кошками... Со своими тайными увлечениями и общеизвестными романами. Со своими малолетними детьми, которые вырастают прямо на глазах, вытягиваются, вертят своими вихрастыми головами, изумленно поглядывая сверху вниз на странно уменьшившихся дядей и тетей. И березки, стоящие в обнимку, прозрачным строем своим отделяющие детское поле с фонтаном-рыбкой посредине от подъездной дороги, — березки становятся неправдоподобно громадными деревьями. Если хорошо разбежаться, сильно махнуть руками и оттолкнувшись от земли, напряженно соединить ноги, можно взмыть вверх, подняться над крышей столовой и выйти на уровень березовых вершин. Там даже и птиц уже нет — слишком высоко. Слегка шевеля ступнями ног и пальцами рук, можно регулировать положение в воздухе. За рыбкой — сухим фонтанчиком — откроется дом, левее кряжистый Дом-музей А.Н.Островского, а правее, подальше, церковь в Николо-Бережках, на которой два креста — православный и католический. Но это что! Можно прижать колени к животу, а потом резко выпрямить ноги и прогнуться. Почувствуешь себя внутри мягкого выстрела и взлетишь еще на сотню метров. Фигурки людей внизу словно оловянные солдатики, а за лесами и лесными речками далеко-далеко виден Судиславль и даже Кострома.
Грибами пахнет. В лесу, в коридорах, в комнатах. Главная гордость, главное соревнование, цель, радость. Главная еда. Еще капуста и пироги с капустой. Водка скверная, трудно добываемая, но в количествах бесконечных. Много тостов, много слов. Но слова еще новые, незаговоренные. Языки не заплетаются. Только координация немного... кривые удары волейболистов Болельщики разочарованно вскрикивают: «Эх!» Сна мало. Но силы есть. Молодые еще.
Блям! — удар железным прутом о висячую рельсу. Блям, блям! — сигнал к трапезе. Слышно далеко. Тянутся изо всех домов. Грибники ускоряют шаг к дому. Блям, блям, блям — били-били-били — блям — динь — дэн — блям — били- били-били! Благовест. Церковь в Бережках давно заколочена и осквернена. Молчит, нечем звучать. А здесь — вроде бы в шутку... вроде бы... а все же... сзывает щелыковский блям местные и заезжие народы на главный праздник этих краев в бесколокольные годы — АРКАДИАДА! 14 августа. Ежегодный юбиляр — скромный артист Малого театра Аркадий Иванович Смирнов — принимает почести. Соревнования, конкурсы, игры, гимны, шествия — всё в честь старейшины этих мест. Всё шутейно, всё присыпано перцем и солью насмешки. Но в то же время и серьезно, и с лирической слезой. Очень классные актеры, самые лучшие в России, от рассвета до заката исполняют ежегодный ритуал. А на закате самое-самое! Только у нас! Только один раз в году! Только один раз в жизни (потому что каждый год все сочиняется и делается заново)! Концерт- пародия, гала-капустник! Идут из Лобанова, из Лодыгина, из Маркова. С Александровской фабрики и даже из Адищева. Вход свободный, выход невозможен — плотно набились во всех дверях зала. Трясется здание от хохота — приезжие и местные глядят, как валяют дурака столичные актеры.
Еще карты — соревнования по «кингу» на восьми столах по олимпийской системе. Еще пикники... на Красном, на Черном обрыве. И творят. Творят тоже. Тихо. Говорить об этом не принято. Творят в свободное от отдыха время. Алеша Казанцев здесь половину своих пьес написал. Маркиш переложил с латыни Тита Ливия — целую историческую книгу. Неймарк вломил диссертацию про международное рабочее движение, с чем и в люди вышел, а из людей в дипломаты. Да и я тут не одну сотню страниц чистой бумаги извел. В том числе опорные главы книги, которую вы сейчас читаете.
А Толя Эфрос и вовсе отдыхать не умел. Либо писал, либо в уме сочинял, либо репетировал. И наблюдал он нас всех, и видел нас насквозь. И были мы для него типы и персонажи на фоне декорации в виде живой природы. И было ему в те годы бесконечно занятно и весело жить.
Он говорил: «Очень захотелось поставить «Чайку» в кино. Чтобы озеро было настоящее и луна на небе настоящая. Чтобы узнать нам. как это случилось, что Треплев застрелил чайку. Он, знаешь, бродит по кочкам и целится из ружья в пустоту. Он же в чайку не целился. Это случайность. Он взмахивал руками и нажимал на курок, понимаешь? Это сочетание внутренней силы, вроде я сейчас взлечу, и предчувствие, что невозможно... что вообще ничего не будет. Это надо через ритм движений передать. Ветер, листья шумят, а он идет, идет... и вдруг — пах, пах! В воздух! А потом падает на землю и лежит. Долго лежит и не шевелится. А потом общий план. Его не видно. И опять пах, пах!»
НЕЛЬЗЯ СЛИШКОМ ДОЛГО не выходить на сцену. Приходят страшные актерские сны. Два пространства. Одно очень тесное — в нем спокойно, уютно и душно. Другое безразмерное — огромный зал, наполненный опасной невнимательной публикой. Надо выйти из первого во второе. Здесь так тепло. Я лежу на кушетке, укрытый многими одеялами. Все равно бьет озноб. Но постепенно он стихает, и блаженное тепло течет по всему телу. Так хорошо. Вот так. Каждый участок тела нашел свое блаженство в соприкосновении с неровностями моего ложа. Так хорошо. Глаза слипаются. Но нельзя заснуть — я что-то забыл. Что? Трещит звонок. Голос по радио. Вступила музыка. Господи, я опоздал! Я опоздал! Куда? Здесь так тепло, но я уже вскочил и сунул ноги в башмаки с длинными узкими носами (?). На мне кружевная рубашка и толстый сюртук. Жилет. На жилете нет пуговиц. Они оторвались — я извертелся на кушетке под четырьмя одеялами, и они оторвались. Где они? Я роюсь в смятых простынях и одеялах. Как я смел лежать в театральном костюме?! Он мятый теперь. Не успеть погладить. Музыка усиливается, скоро мой выход. На жилете нет ни одной пуговицы. Идея — я застегиваю сюртук! Слишком тесно. Трудно дышать и трудно идти. Но пора. Я уже готов... к чему? Мы же не репетировали эту сцену. Мы всегда доходили до этого места и останавливались. Я не знаю, что дальше. Я выхожу на сцену. Ничего, ничего! Сперва рояль, а за это время я успею подумать и что-нибудь вспомню. Зал невнимателен, переговариваются. Ничего, ничего. Может быть, они не заметят, что я вышел. Это тоже плохо. Нужно сделать что-нибудь неожиданное и смешное. Я расстегиваю сюртук. Хохотнули в задних рядах — заметили, что жилет без пуговиц. Хорошо! Смелее! Я делаю вид, что сам удивлен — где же пуговицы? Засмеялись в первых рядах. Разговоры в зале стихли. Отлично! Я иду к роялю. Боже, я же не умею играть! Холод по спине. Я кашляю. Засмеялись. Кашляю сильнее. Уже нарочно. Стучу себя в грудь кулаком. Хохот. Где-го слева хлопки. Аплодируют. Я давлюсь от кашля, отплевываюсь, машу руками, стряхиваю воображаемый пот со лба. Зал молчит. Пора. Что дальше? Я не умею играть на рояле. Но я знаю хороший аккорд — соль, си-бемоль, ре. Надо взять его двумя руками. Тихо, тихо. Очень тихо. И подержать. И еще раз. Неплохо. Бывает и такая музыка. Но что дальше? В зале кто-то свистнул — они догадались?! Но почему я один? Где партнеры? Я начну говорить, и тогда я вспомню... хоть что-нибудь... хоть одно слово. Я закрываю крышку клавиатуры. Я закрываю глаза. Безумно хочется спать, но сердце колотится так, что ребра сейчас лопнут. Я кладу кисти рук на крышку. Она обжигающе холодная. Я ударяю по крышке пальцами. Раз, два—два, три! В зале смех. Мне не выдержать, где партнеры? Я не знаю, о чем речь! Почему мы это ни разу, ни одного раза не репетировали?! Какой огромный зал! Я хочу в тесную гримерную, на кушетку, под четыре одеяла. Но туда нельзя. Нельзя. Нельзя. Нужно оттолкнуться острым носком туфли и поднять руки Вытянуть их. Тогда можно подпрыгнуть. Уф, мягко подскочил... чтобы не наступить на головы сидящих. Смеются. Ловят мои ноги. Но я уже выше. Доковылять бы до балкона. Легко по воздуху ходить. Только ступни болят. А туфли скидывать нельзя Нельзя. Нельзя. Аплодисмент. Мне? Может, я зря испугался? Надо было продолжать! Ай! Туфля спадает. Упаду. Не выдержу. У-о-о-о-о-х!
ВАЛЯ В. МОЙ ОДНОКЛАССНИК, УЖАС МОЕЙ ЗИМЫ 49-го года. Мы в седьмом классе. Его улыбка Его знающие глаза. В арках ворот появлялся он на всем пути моего следования из школы домой. Он смотрел на меня и улыбался. Он не вставал на моем пути. Он просто смотрел из арок ворот. Я сам не выдерживал и шел к нему. А он поворачивался и, ускоряя шаг, удалялся, исчезал в щелях между домами. А потом он звонил по телефону. «Сереж, тебя!» — кричала соседка из коридора, и я догадывался, что это он. Догадывался по времени дня, по интервалу от предыдущего его звонка, по мгновенно подступившей к горлу острой тоске. Я ведь и не говорю, что знал, будто это он, — я чувствовал, что это он. Я не додумывался до этого, я именно догадывался и обреченно шел к телефону, трудно передвигая сразу отяжелевшие ноги. Он говорил в трубку «Это я. Ну... чего будем делать с этим делом?» А дело было вот какое...