Нравы московских девственных улиц - Александр Левитов 3 стр.


И действительно, я давно уже знал свое горькое, всегдашнее дело – плакать и пить, и потому я с еще большим азартом повторил громадный стаканище.

– Так-то вот лучше! – проговорил кум, когда вся наша компания хватила по стакану. – Теперь словно бы отлегло маленько – полегче будто бы стало…

– Это точно, что будто полегче безделицу! – вступился молодой парень. – Только, дяденька, вы теперь беспременно меня поддержать должны, потому как это она в любви с ним находится, и как я должен с ней от него под честной венец идти, и мне это теперича вот в какой ясности приставляется – страсть! Сердце у меня от эвтого приставленья во как зажгло!..

– Пей, парень, ежели приставляется! – командовал солдат. – Когда маленечко ополоумеешь, всегда лекше становится. Ну! – прибавил старичина, внезапно озлобляясь, – ежли бы он мне попался когда, искрошил бы я его в мелкие дребезги! Хоронится завсегда, словно знает, что я бы его зубами изгрыз.

– Нет, вот мне бы господь когда-нибудь подал его в ручки ночкой какой-нибудь темненькою, – я бы тово… Прямо скажу: может, с живого-то вряд ли бы и слез, – продолжал мастеровой солдатскую речь.

– А кто это он-то? – спросил я, чувствуя, как горячая кровь обливала сердце мое и душила меня, чувствуя, что и я, даже не в темную ночь, если бы встретился с ним, так с живого тоже вряд ли бы слез с него.

– Он-то кто? – переспросил меня парень. – Афицер один, богатый… А я допрежь ее знал, как на родную мать издали глядел на нее и глазами своими ее любовал… Может, уж года с три той моей великой любови прошло.

В это время за окнами послышался глухой стук московской пролетки – той шикарной, налощенной пролетки, с фордеком, на которых так называемые московские извозчики-лихачи катают барынь, по народному говору, вольного обращения, и вслед за этим стуком в подвал вошла Катя, шурша толстым платьем из черного глясе, сияя дорогой цветистою шляпой и золотыми браслетами на ослепительно-белых и маленьких ручках.

– Банжур, дяденька! – сказала она старому солдату, как-то особенно разухабисто и фамильярно. – Ах, Иван Петрович! – обратилась она ко мне, – какими судьбами?

– Дитя мое, дитя мое! Что ты с нами, с горемычными, сделала? – ответил я с громким плачем пьяного, и следовательно, необыкновенно тонко чувствовавшего сердца.

Потом я уже ничего не помню о той крутой каше, которая варилась в это время в подвале.

– Акулина! Акулина! – кричал, как мне помнится, мой кум. – Бежи скорее за причтом, – я уж всем им говорил, какая у нас история… А вы держите крепче, а то вывернется, ускачет.

– Ты опять тут, ты опять пришел! – кричала Катя, очевидно было и для меня пьяного, на молодого мастерового. – Я ведь сказала тебе, что не пойду за тебя.

– Рази лучше скверной девкой-то быть! – кричал, в свою очередь, мастеровой. – Опомнись, Катя, опомнись!.. Ведь они над нашим братом потешаются только, господа-то…

– Иван Петрович! – громко кричала мне Катя, – заступитесь за меня: не давайте меня благословлять, сироту, поневоле… Будьте свидетелем: не хочу я за него идти…

Но я уже не мог быть свидетелем для Кати в том, что ее благословляют поневоле за немилого замуж, по многим причинам, из которых самые главные были следующие:

– Ну, ты теперь ее жених! – угрюмо бубнил солдат. – Следовательно, все равно муж… Прибей ее, шельму, чтоб она от закона не отказывалась.

– Как же! – истерически всхлипывала Катя. – Погляжу я, как вы меня прибьете…

– А ты думаешь, не прибьем? – орал мастеровой. – Ты думаешь, сердце мое не болит? Вот тебе, будь ты проклята! Я, может, жизнь свою загублю, в церковь божию с тобой идучи, а ты в такое-то время по злодее по моем сокрушаешься.

Послышался звук пощечин и отчаянный крик женщины.

– Молодец, Абрам! – говорил солдат. – Так ее и следует. Опосля слюбится…

Но, повторяю, я ничему не мог быть свидетелем в это время, потому что сидел совершенно разбитый этою сценой, – сидел я, а Катя кричала мне:

– Подлец, подлец! Что же ты не заступишься? Зачем же ты иное-то всегда мне говорил?.. Зачем же в книжках твоих про заступу всегда слабому говорилось?

Сидел я, говорю, немея от этих оскорблений, а подвал мне, кроме всего этого, свою речь вел:

«Видишь, Иван Петрович! Всегда я тебе толковал: уйди ты от нас, потому будет у нас от твоих слов большое горе… Господи! – взмолился старый подвал, как бы подвижник какой святой, – когда только эти слова будут идти не мимо нас?..»

– Ох, горе! Ох, горе! – сокрушенно взывал мой старый кум. – Но, может, к хорошему, может, остепенится – в настоящий закон и послушание богом данному мужу войдет. Н-ну, только ежели он попадется мне когда в темном месте!..

– С бог-о-м, рр-ре-е-бята! – командовал с печи старый сумасшедший капитан. – К-л-ладсь! П-л-ли! В ш-ш-тыки на вр-ррага. Ур-ра!..

Так смертельно раздразнили его Фаламеевы ребятишки.

Затем вся компания без исключения, вследствие ни с чем не сообразной выпивки, потеряла сознание, и я уже ничего больше не помню…


1864

Примечания

1

Печатается по изданию: «Жизнь московских закоулков», изд. 3-е. М., 1875, с. 294—324. Впервые опубликовано в журнале «Московские губернские ведомости», 1864 (неофициальная часть), NoNo 4 и 5, за подписью Иван Сизой, с подзаголовком «Очерки» и эпиграфом:

Перепечатывалось также в прижизненных сборниках: «Московские норы и трущобы», т. II. СПб., 1866; «Московские норы и трущобы», изд. 2-е. Спб., 1869.

При переизданиях очерк подвергся незначительной переработке.

Назад