Пушкинский дом - Андрей Битов 24 стр.


Этот, все тот же, цикл заманивания и последующего предательства, такой простой и всегда непонятный, притягивал к себе Леву, как мотылька свет, и растлевал его душу, постепенно залегая в сознание и там прорисовываясь. Страдание, всегда сопровождавшее этот Левин процесс вовлечения в предательство, каждый раз проходило словно по тому же нежному месту, которое со временем могло перейти просто в нечувствительную ткань, некий плац, по которому шествует предательство, не оставляя следа.

Особенно четко выразилось это в отношениях Левы с его первой и бесконечной любовью. Однажды (по прошествии нескольких лет) Лева внезапно сообразил, что секрет воздействия этой женщины на него, тайна бесконечного его плена удивительно сходны, по механизму своему, с секретом Митишатьева. Господи! ни там, ни там это не была вполне Левина инициатива… просто эти люди, как некие животные, ощущали как бы некий запах, исходивший от Левы, и чуяли по нему, что Лева им необходим. В том-то и дело, что скорее им был необходим Лева, чем они ему. Они заманивали его, он ощущал эту свою притягательность и некоторое время ходил гоголем, но потом все же раскрывался, разворачивал анемичные свои лепестки – и тогда ему смачно плевали в самую сердцевину… он сворачивался, створаживался и был уже навсегда ущемлен и приколот, не то бабочка, не то значок… И даже если Левина чаша переполнялась от такого глумления, он лишь срывался, как правило, на глупую и позорную грубость – в этом не было и тени превозмогания, преодоления или победы. А они пользовались: он тут же оказывался виноват, они же как бы бесконечно обижались в своих чистых чувствах, – и тогда тот же Лева не уставал ползать, умолять и извиняться, более и более попадая под власть.

Все тут совпадает до смешного, все время пульсируя по той же простенькой и всесильной схеме. Даже Митишатьев совпал с Левиной возлюбленной в какой-то точке однообразного Левиного сюжета. Они, конечно, не могли не встретиться, поскольку питались одним и тем же Левой, а встретившись однажды, будто по чистому стечению обстоятельств того же сюжета, как бы всплеснули руками и уже не могли друг без друга – слились.

Лева навсегда запомнил тот дрожащий, расплывчатый вечер, угол ее дома с тремя выпавшими кирпичами (они как раз были на уровне глаз и без конца отвлекали Леву), а они втроем расставались и никак не могли расстаться. Чья-то фраза распалась на полуслове и повисла неоконченной, внезапно обозначив никчемность всего предыдущего разговора, столь оживленного; горячее, неприличное даже молчание вытесняло Леву; все трое переминались от нетерпения и в глаза уже давно друг другу не заглядывали… А Лева все не мог уяснить себе что-то, что было, по-видимому, ясно Митишатьеву и Фаине, не позволял себе думать так.

Наконец они разошлись все-таки, и Лева испытывал облегчение и радость, вышагивая рядом с Митишатьевым к трамвайной остановке. Подозрения спадали, как душные одежды, и в сердцевинке, голенький и чистенький, оставался Лева – ядрышко, зернышко! – слышал звуки и запахи, и отчетливо зажигались для него звезды… У остановки они расстались с Митишатьевым (тому было еще немного пройти – и он дома), Лева дружески, открыто пожимал Митишатьеву руку, и тот тоже жал изо всех сил и даже поцеловал, внезапно и порывисто. Лева вспрыгнул на подножку, смущенно улыбаясь и маша рукой, и честно ехал домой.

Спустя несколько лет, в период наиболее длительного разрыва с любимой, когда он уже начал забывать ее понемногу, с удивлением обнаруживая, что вот же, может быть без нее – и ничего, и хорошо, и не уставал радоваться этому, он встретил на улице Митишатьева. И они бродили, заходили в погребок, потом в зоопарк… Митишатьев вдруг поразил Леву тем, как примечательно точно отзывался он о зверях, с большой интуицией и проникновением. В Леве снова ожило школьное представление о некоей самобытности, скрытой талантливости натуры своего врага и друга: Лева любил, когда говорили точно, радостно раскрывался навстречу слову… Полукавив и посентиментальничав о зверях, они пили пиво.

– Послушай, князь, – сказал Митишатьев, сдувая пену, – у тебя есть фотография нашего школьного выпуска?

– Есть, конечно. Что вдруг?

– Так… с удовольствием сейчас бы взглянул. Слушай, а ты часто ее рассматриваешь?

– Нет… зачем? – удивился Лева. – Она у мамы где-то лежит…

– А как ты думаешь, сколько у нас в классе было евреев?

Лева опешил:

– Никогда не считал…

– А ты припомни, припомни!..

Лева задумался.

– Да нет, странно, – сказал он, – не припомню. Все русские фамилии, ни одной еврейской. Не было, что ли?

Митишатьев расхохотался:

– Как же! Скажешь… А Кухарский, по-твоему, кто?

– Крыса-то? Русский, конечно, – сказал Лева. – Такая ряха, да и фамилия…

– Фамилия, фамилия! – передразнил Митишатьев. – Мало ли что! Еврей он, еврей. А Москвин, по-твоему, не еврей?

Лева от души рассмеялся:

– Ну уж ладно Кухарский… Но – Москвин! Мы его, правда, все Мойшей звали. Но ведь это так, для смеха, ни у кого и в мыслях не было… Было бы – так и не звали бы.

– Значит, это была у вас интуиция, – сказал Митишатьев. – Она никогда не обманывает. Мойша и есть.

– Да ты что? – удивился Лева.

– И Тимофеев твой – тоже еврей.

– Тимсон-то?

– А как же, – важно сказал Митишатьев. – Вот вы его и прозвали Тимсон.

– Может, и Потехин – еврей? – ехидно спросил Лева.

Теперь расхохотался Митишатьев:

– Потехин? Ха-ха… Лева – ты святая душа! Конечно же, стопроцентный!

– Ну а Мясников?

– Какое может быть сомнение! Ты его нос видел?

Лева в раздумье потрогал себя за нос.

– То-то, – сказал Митишатьев. – Слушай, князь… – как-то испытующе, секретно заговорил вдруг Митишатьев, – а ты сам, часом, не еврей?

– Я?! – Лева даже задохнулся.

– Ну да… – поспешно отступил Митишатьев. – Ты же князь. Почему же тогда тебя Левой зовут?

– Господи! – воскликнул Лева. – Да что с тобой? И Лев Толстой был Левой…

– М-да… Толстой… – произнес Митишатьев как бы в явном сомнении. – И друзья у тебя все были евреи.

– Как так все? Кто, например?

– Тот же Тимофеев хотя бы. Или Москвин.

– Да не евреи же они!

– Евреи, – неколебимо сказал Митишатьев.

– Сдурел я, что ли! – вдруг спохватился Лева. – А хоть бы и евреи, мне-то что?!

– Вот видишь… – удовлетворенно сказал Митишатьев.

– Постой, – Леву вдруг осенило. – А ты-то сам? Ты-то, часом, не еврей?

Митишатьев от души расхохотался. Потом как бы покачивал головой и чуть всхлипывал – так уморил его Лева.

– Ну а как же, – продолжал Лева. – Вот у тебя тоже носик-то подкачал, а?

– Но-сик… – только и смог выговорить Митишатьев, снова задохнувшись смехом. – Чайник…

– И потом ты же мой друг, – с непонятной радостью и восторгом говорил Лева, – а у меня все до одного, по твоему же признанию, друзья – евреи. И сам я – вроде тоже еврей. Так что и ты тоже. Мы ведь тебя, помнишь, Мякишем звали? Очень тебе подходило, – говорил Лева с приятной, протрезвляющей резкостью, – Мякиш – тоже что-то еврейское…

– Мякиш, – Митишатьев вроде очнулся и даже обиделся, – что же тут еврейского, в мякише-то?

– И потом, почему тебя этот вопрос так донимает? Это обычно с теми, у кого у самих рыльце в пушку, бывает. Ну если и не еврей, то полукровка, к примеру, или квартерон. – Лева вдруг обнаружил, что они просто обменялись с Митишатьевым текстами, настолько похоже у него стало получаться. – Или даже осьмушка – тоже чего-то стоит?

– Ну уж нет, – отрезал Митишатьев.

– Что же ты тогда имеешь против них?

– Евреи портят наших женщин, – твердо сказал Митишатьев.

– Как так??

– А так. Потом они – бездарны. Это не талантливый народ.

– Ну уж это ты извини!.. А как же…

– Только не говори мне ничего про скрипочку.

– При чем тут скрипка! – Лева вдруг рассердился и перечислил поэтов.

Митишатьев их отверг.

– Ну а Фет? От Фета-то ты не отречешься?

– Фета оклеветали.

– Ну а Пушкин? – озарило Леву. – Как – Пушкин?

– При чем тут Пушкин, – пожал плечами Митишатьев. – Он – арап.

– А арап – знаешь что? Э-фи-оп! А эфиопы – семиты. Пушкин – черный семит!

Довод был силен. Митишатьев мрачно замолк. Лева торжествовал, становился снисходителен…

Митишатьев уловил это и воспрял. И, отвернувшись, будто пряча, будто безразлично сказал:

– А ты, кстати, свою Фаину давно видел?

Это же надо так – в лоб, в пах, в поддых! – Лева задохнулся.

– Давно вроде… А что?

– Да так… ничего, – сказал Митишатьев, допивая пиво. – Встретил ее недавно… Ну что, пошли?

А у Левы вдруг так захолонуло, так засвербило воспоминание о том вечере: как стояли они у ее дома, все втроем… И Лева теперь все собирался и не решался задать мучивший его вопрос. Митишатьев вышагивал не глядя и молча, собранный…

– Может, еще выпьем? – робко попросил Лева.

– У меня нет денег, – твердо сказал Митишатьев (хотя и до этого все шло за Левин счет).

– У меня нет денег, – твердо сказал Митишатьев (хотя и до этого все шло за Левин счет).

У Левы – были.

Лева угощал и, симулируя беспечность – о том о сем, – все подбирался к цели. И когда наконец, не узнавая свой голос, сразу выдав себя с головой (хотя все силы его были направлены, чтобы вопрос был безразличен и между прочим), все-таки задал его, то неповторимая улыбочка вдруг подернула губы Митишатьева, хотя он и сказал, что нет, ничего такого не было. Ох эта улыбочка… Лева уже готов был снова мчаться к Фаине и обивать ее пороги. А Митишатьев – в этом было даже какое-то безволие, погружение в порок – не удержался и добавил, что если уж быть до конца честным, каким он и должен быть перед лучшим другом, чтобы уже – все подчистую и между ними ничего не оставалось, так он вернулся все-таки тогда, когда Лева поехал домой, но, опять же, ничего такого не было.

А тут уж и вовсе кто скажет: было или не было? Хотя, с другой стороны, зачем было бы Митишатьеву скрывать, раз он знает, что все у Левы с Фаиной кончено? Хотя, и еще с другой – зачем ему признаваться в том, что он вернулся, и скрывать дальнейшее?.. Короче, Лева снова погрузился по уши в прежнее, будто и годы не проходили один за другим и ни шага не сделал он от все той же печки. Вскоре он задавал тот же вопрос Фаине…

И она уклонялась, потому что у них с Левой был мир – только что после встречи, – но тоже, как и Митишатьев, не удержалась и выдала мучительную Левочке улыбочку. А потом, как бы устав от Левиных наседаний и махнув рукой, согласилась с предложенной им же версией, тут же отказалась от нее, сказав, что да, Митишатьев вернулся потом, но она его не пустила, а они просто пошли прогулялись и поговорили, что да, конечно, он приставал к ней, но ничего у него не вышло, да, не вышло, хотя он даже затащил ее в подвал своего дома, где хорошо знал все ходы и выходы, что там было тепло и он там тоже приставал, но, опять же, у него и там ничего не вышло, и что – к черту, наконец! лишь бы Лева отстал от нее! – все, все было, только не в подвале, конечно же, а у нее дома, потому что, когда Лева уехал, Митишатьев вернулся и провел у нее ночь, и потом тоже, когда она однажды не пустила Леву (помнишь?) – это тоже был Митишатьев, и потом еще несколько раз… Ну ладно, это она назло говорила, ничего этого не было, ничего-ничего! всегда был только Лева (иди ко мне, милый…). Ну хорошо, было, тогда, в подвале, было, но только один раз, и то – один позор… Да нет же, ничего никогда не было (чтобы я с этим уродом?.. да мне и смотреть-то на него противно!), просто Лева сам напрашивается, что же она может ему еще ответить? ну не надо, милый, я же люблю тебя, ну и убирайся к черту – надоел совсем!.. И такую, все воскрешающую и освежающую, пыточку испытал тогда Лева, так ничего и не узнав! «Да и что мы вообще можем знать о другом?» – мудро думал он, но в этом было даже больше отчаяния – и ничуть не утешало. Он вспоминал своих других женщин – и тогда взлетал, как от зубной боли, и все освещалось ярким белым светом: раз уж у него… то у нее что же?! И изменять-то он не изменял, оказалось – его измены лишь ложились на него же добавочным грузом и тянули вовсе на дно. В каждой своей другой женщине ему чудился прежде всего ее другой мужчина, еще Митишатьев. И эта единственная известная Леве ее измена (замужество в счет как-то не шло) оказывалась наиболее из всех ему известной. И вскоре Леве должна была прийти поздняя мысль, что он и не любит уже, а лишь мечтает от этой любви избавиться…

И Лева примерял уже картонные латы и выдергивал из ножен некстати деревянный раскрашенный меч! Но, пытаясь бороться с врагами их же оружием, то есть, в свою очередь, предавая их, так и не удавалось переиграть их, перещеголять в предательстве. Он сам же поскальзывался на слабенькой и тихой своей продаже, отшатнувшись от внезапного, возникающего как бы ниоткуда, невероятного их предательства. Чудище огромное, и головы каждый раз новые отрастают… Надо прятать деревянный меч – весь демонизм Левин вдруг оказывался простительной ребячьей шалостью, им преувеличенной до гиперболических размеров, над ним можно было лишь снисходительно и ласково посмеяться.

И хотя эти двое так и не дали Леве ни разу совершить истинно предательство и перешагнуть их, это, к сожалению, вовсе не означает, что чистая его натура вывозила его и не давала пачкаться – это лишь в сравнении с ними обстояло так. На самом деле, вовлеченный в этот процесс, в этой погоне за растущим как снежный ком предательством, он и сам подвигался к краю, только как бы не сам, а с ними, за ними следом. То есть незаметно для самого себя он оказывался по ту сторону и уже потихоньку был способен совершать в отношении других то, от чего страдал сам. И эта возмутительная игра «кто – кого», которую все время подсовывали Леве, пока он верил, что должна быть любовь, а не «кто – кого» (откуда-то льется свет и играет музыка, и они идут и идут, рука об руку, растворяясь и утопая и не наступая друг на друга, и все танцует и кружит в плавном танце, возлетая и разбегаясь, как планеты и миры, расширяясь за все пределы), – эта игра «кто – кого», эта нереальность (Искушение) становилась все более явью для Левы, и он пусть неумело и не в силах еще сравниться, но уже пробовал шкодливой ручонкой… переносил свой опыт на всех, и ему казалось: все делают – так чем же он хуже всех?.. И так эти двое вдруг стали делиться и помножаться в его глазах, распространяться со скоростью опыта, что мир уже отчетливо начинал делиться на ОН (Лева) и ОНИ (все).

Вот так, подвигаясь по миллиметру с невыразимыми мучениями и страданиями (что еще никогда ни для кого не было оправданием) все более к краю, должен же был Лева и свалиться и оказаться в том большом и набитом людском зале (вокзале), где состоялось бы торжественное закрытие души Льва Одоевцева! И Лева никогда бы уже не знал, какой он на самом деле, – потому что его бы уже не было.

Лева в конце концов просто поздновато стал понимать, что не столько митишатьевы его давят, сколько он позволяет им это. И то, можно отдать ему должное, он долго сопротивлялся системе отношений «кто – кого», пока, подвинувшись вслед за своими мучителями к краю, с удивлением не обнаружил, что лишь время разделяет их и кого-то другого он уже продает и предает потихоньку, передает, так сказать, эстафету кому-то, возникающему в недалеком времени, – и не хотел ведь принимать ее, а вот уже и сжимает палочку…

…Но в одном Фаина все-таки помогла Леве – он вышел из-под власти своего друга. После расплавленного свинца Фаины его уже не обжигал соленый кипяток Митишатьева. Время лечит.

Но и в этом он ошибался. Так ему, естественно, должно было казаться, потому что долгое время ему было не до Митишатьева. Но Митишатьев, как известно, терпелив. Он может ждать своего торжества сколь угодно долго. А у Левы лишь засыпала бдительность. И однажды, в наиболее спокойный и полный Левин период, когда Фаина уехала с кем-то чуть ли не на Сахалин, а Лева, наконец как-то стабилизировавшись, поступил в аспирантуру, набрел на очень интересную тему и погрузился в науку, был горд и счастлив от этого, ощущал прилив сил и некий творческий потенциал, возносивший его над однокашниками, коллегами и руководителями, когда он хоть в своем деле, но почувствовал себя зрячим, когда жизнь наконец начала приносить удовлетворение и он почувствовал, что его не собьешь, – Митишатьев объявился из небытия. И Лева повторил ту же ошибку, которую бесконечно повторял еще в школе.

Митишатьев не менял основного своего метода, но менял обличье. Против всех его обличий, казалось, Лева уже выработал противоядие и развенчал их для себя. Но он все-таки ошибся, наивно предполагая увидеть в Митишатьеве одно из прежних обличий и восторжествовать, будучи до зубов вооруженным: Митишатьев же зашел, как всегда, с тыла. В наше время уже очевидно, что Ахилл самый обреченный человек и падет едва ли не первым. Потому что бессмысленно бить по неуязвимым местам, когда есть эта прозрачная пятка… На этот раз Митишатьев обвел Леву вокруг пальца так просто, так примитивно, что потом, отойдя, Леве лишь оставалось развести руками, недоумевая. Это было все равно что, ожидая быть отравленным редкостным азиатским ядом, подсыпанным в столетнее вино, попросту получить в зубы.

Митишатьев позвонил Леве и, опустив всяческие приветствия, расспросы и рассказы о том, что произошло за все это долгое время их разлуки, сразу, рывком, вырвал у Левы немедленное свидание. Тем особым для такого случая голосом, который Лева прекрасно узнал, Митишатьев сказал, что им обязательно надо встретиться и поговорить, потому что он должен объяснить Леве нечто чрезвычайно для всех важное, до чего додумался только он, Митишатьев. Принципиально новый взгляд на историю… Все было так на него похоже: и многозначительный тон, и намерение поделиться каким-то своим сверхопытом, – что Лева чуть не потирал руки от удовольствия, как невластен окажется Митишатьев со своими прежними штучками – против него, Льва Одоевцева, в равновесии и мудрости; Митишатьев со своим невежеством – против научной, совершенной мысли… Вся беда, что Лева слишком вооружался, слишком воображал себе врага – враг же был прост.

Назад Дальше