Пушкинский дом - Андрей Битов 51 стр.


Мы хотели сильно отступить и во всем признаться и объясниться. Нам хотелось сделать виртуозный вид: что мы так и собирались, так и хотели… Мы хотели оправдаться преднамеренностью и сознательностью произведенных нарушений, придумали достаточно образных терминов для пояснения формы этого произведения. Например, горящая и оплывающая свеча – объясняла бы «натёчную форму» романа. Или телескоп – телескопичность, выдвижение форм друг из друга, грубее говоря, «высовывание», – но мы не знали, каким концом в данном случае подносим мы сей телескоп к глазу и к чьему, авторскому или читательскому: образ не работал… Или мы хотели с апломбом пройтись по архитектуре, поговорить о современных фактурах, когда строитель сознательно не заделывает, например, куски какой-нибудь там опалубки, оставляет торчать арматуру – мол, материал говорит за себя…

Но не за меня! Это все чушь. Роман написан в единственной форме и единственным методом: как я мог, так и написал. Думаю, что иначе и не бывает. Вся проза – это необходимость вылезти из случайно написавшейся фразы; весь стиль – попытка выбраться из покосившегося и заваливающегося периода и не увязнуть в нем; весь роман – это попытка выйти из положения, в которое попал, принявшись за него. Было немало случаев, когда автор носился с гениальными идеями романов, которые помещались у него потом в одной случайно оброненной строчке. Но однажды случайно написанная первая строчка, о которой автор никогда и понятия не имел, так долго дописывалась и уточнялась, что оказалась романом.

Ну, что? В чем еще признаться?

Однажды, в очень плохую минуту, этот роман был записан стихами (к счастью, более коротко)…

«Двенадцать» (Конспект романа «Пушкинский дом»)

1971

Если бы мы, заканчивая роман, могли заглянуть в будущее, то обнаружили бы растущее влияние героя на его автора. К сожалению, это не только доказательство творческой силы, вызывающей бытие образа почти материальное, но и разной силы возмездие. Поскольку влияние автора на героя вполне кончилось, обратное влияние становится сколь угодно большим (деление любой величины на 0 дает бесконечность). Аспект этот, безусловно относящийся к проблеме «герой – автор», выходит, однако, за рамки опыта, приобретенного в процессе романа. Так, ровно через год после завершения романа автор оказался приговоренным к трем годам сидения в Левиной шкуре (будем надеяться, что одно и то же преступление не карается дважды…) ровно в таком учреждении, какое пытался воплотить одной лишь силой воображения.

Бывший горный инженер, а ныне автор романа «Пушкинский дом» (не опубликованного еще ни в одной своей букве), застигает себя весной 1973 года на ленинском субботнике в особняке Рябушинского в качестве аспиранта Института мировой литературы им. Горького, пылесосящим ковер, подаренный Лениным Горькому… «Нет сказок лучше тех, что придумала сама жизнь!» – восхищается автор.

И позднее автор застает себя время от времени за дописыванием статей, не дописанных Левой, как то: «Середина контраста» (см. «Предположение жить» в сб.: «Статьи из романа». М., 1986), или «Пушкин за границей» («Синтаксис». Париж, 1989), или мысль уносит его в далекое будущее (2099 год), где бедные потомки авторского воображения (правнук Левы) вынуждены выходить из созданного нами для них будущего (см.: «Вычитание зайца». М., 1992).

Комментарий к «Трем пророкам»

[29]

Может показаться странным, что при таком отношении к статье Л. Одоевцева «Дуэль Тютчева» автор счел возможным и необходимым познакомить квалифицированного читателя с этим юношеским опытом. Но подобный упрек автору означал бы принципиальное непонимание задачи этой работы в целом. Здесь исследовался не Тютчев, не Пушкин, а их молодой исследователь. Однако автор хотел (и старался) не лишить и исследование своего героя некоторого, более точного, чем авторская фантазия, интереса.

Формальным условием для автора было, чтобы Л. Одоевцев до всего додумался сам, чтобы в доморощенной душе его действительно трепетало «открытие», чтобы он испытывал подъем и вдохновение, раздвигающее и выявляющее эту душу, – автор имел и такую неявную цель, как отображение логики очередного открытия интегрального исчисления чукотским счетоводом. То есть автора интересовала и та тонкая разница между «первым» и «вторым», когда «второй», для себя, существует с бескорыстием, безоглядностью и страстью «первого». Именно поэтому автор не познакомил героя с главным его предшественником – Ю.Н. Тыняновым (см. примеч. на с. 264). Так что до всего, до чего додумался Л. Одоевцев, мог бы додуматься и другой внимательный читатель: его заключения построены на самом доступном материале. Он бы не мог додуматься до подстановки фамилии «Тютчев» в пушкинское «Собрание насекомых»… так он и не додумался.

Но из-за того, что Л. Одоевцев даже статью Ю.Н. Тынянова не знал, он воспользовался свободой первооткрывателя и, повторяясь во многих деталях, до некоторой степени перевернул вопрос: вместо тыняновского «Пушкин и Тютчев» возник «Тютчев и Пушкин».

Не то чтобы вопрос так никогда не ставился… Но приходится признать, что более освещался вопрос отношения Пушкина к Тютчеву после статьи Тынянова, по инерции обширных опровержений, все сконцентрировалось почти на одной лишь истории публикации в «Современнике». Отношение же Тютчева к Пушкину почти выпало как само собой подразумевающееся. Между тем личного отношения к Пушкину всегда было больше, чем пушкинского к кому-либо (ему хватало любви). Со смерти Пушкина это стало даже своего рода российской традицией – односторонние личные отношения с Пушкиным… От Гоголя к Достоевскому и далее, вплоть до М. Цветаевой, откровенно признавшейся – «Мой Пушкин», и А. Ахматовой, оспаривающей его донжуанский список… (У Пушкина род таких же отношений устанавливался разве что с Петром…) Корень этих отношений – прижизненный, современный Пушкину, скорее даже уценивающий его, но уже несколько ревностный, личностный: Пушкина не удавалось разглядеть, приблизившись вплотную, – современникам не хватало их хрусталика, требовалась дистанция смерти. Искажение прижизненного пушкинского образа носит как бы оптический характер (вплоть до классического удивления Баратынского). Был ли «задет» Тютчев Пушкиным, как на том настаивает Л. Одоевцев, неизвестно, но факт развитых, односторонних, в чем-то личностных (пусть только как к поэту) отношений его к Пушкину, по-видимому, неоспорим.

Признание как таковое всегда устанавливает неравенство отношений. Позднейшие исследователи до буковки рассматривают отношения большого к малому, считая исподволь отношение к большому всеобщим. (Даже в том случае, когда предметом изучения является малое, они ищут поддержки этому предмету со стороны, тем отчасти уклоняясь от его изучения. И если современники слишком близко видято исследователи слишком близко подносят лупу к глазу.) Думается этом нет драмы и даже имеется свой ограждающий смысл: отношение малого к большому отдано художественной литературе, – но поскольку отношение к Пушкину выросло у нас в большую культурную традицию, стало как бы национальной нашей чертой, то и установление тютчевской линии этих отношений становится несколько даже более важным, чем само по себе отношение Тютчева к Пушкину.

Л. Одоевцев не только обратил (подчеркиваем возвратный смысл этого глагола) внимание от Пушкина к Тютчеву, но и перенес отношение к поэзии (отношение если и не изученное, то изучавшееся) на отношения поэтов, так сказать, «перешел на личности», что, хотя и подрывает чистоту его научной линии, свидетельствует о том, что вопрос этих отношений для исследователя современен, злободневен и обнажает тенденцию.

Исходя из качества самой его работы, мы приводим оптимально снисходительный комментарий, в данном случае, в силу бедности «аппарата» Л. Одоевцева, неизбежно краткий.

…и это бы была не новость…

В 1873 году Достоевский в разговоре сопоставлял «Пророков» Пушкина и Лермонтова, но с иным оттенком смысла, чем Л. Одоевцев, как раз ставя в заслугу Лермонтову – желчь. Об этом вспоминает В.В. Тимофеева (О. Починковская) (Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. Москва, 1964. Т. 2. С. 174).

Пушкин «Пророк» – Тютчев «Безумие».

Нам пока не удалось обнаружить сопоставления этих стихотворений в предшествующей литературе. Действительно, эти параллельные все время пересекаются… Сам факт этого сопоставления, независимо от его трактовки, является наиболее ценным в работе Л. Одоевцева. Мы отчасти поторопились с этой публикацией, чтобы сохранить за Л. Одоевцевым хотя бы эту часть его стремительно тающего приоритета.

…и все это он как-то показывает…

Фактов недостаточно, чтобы доказать гипотезу Л. Одоевцева, но некоторая осторожность Тютчева по отношению к «Безумию» не исключается…

Тютчев выехал из Мюнхена в Россию в мае 1830 года и по дороге написал «Здесь, где так вяло свод небесный…». («Небесный свод» фигурирует и в «Безумии», правда не «вялый».) На одном листес этим стихотворением и еще двумя, датируемыми «июнь – сентябрь», впервые записано и «Безумие», что и позволяет предполагать, что стихотворение могло быть написано в Петербурге в июле – августе, в те три недели, когда там был Пушкин.

Из восьми стихотворений, датируемых этим петербургским периодом (включая «дорожные»), плюс четырех, предположительно датируемых этим пребыванием (в том числе «Безумие»), то есть из двенадцати стихов – три (возможно, просто менее интересных) вообще не печатались при жизни, семь печатались в «Современнике» (из них четыре в «пушкинских» номерах), два – в «Деннице» 1831 и 1834 годов. Из этих девяти печатавшихся – восемь включались потом в оба прижизненных тютчевских собрания, и лишь одно – «Безумие» – так и осталось в «Деннице» 1834 года, затерялось. И зять Тютчева Ив. Аксаков «публикует» его лишь в 1879 году как новонайденное.

Читал ли Пушкин «Безумие», заметил ли?.. Этот вопрос, волнующий Л. Одоевцева, по-видимому, несуществен для его же построений. Все «антитютчевские» выпады были Пушкиным уже сделаны, «Безумие» 1834 года не могло для него стать «Безумием» 1830-го, никак не могло повлиять на то его отношение к Тютчеву, что было сформулировано в 1829–1830 годах. Однако саму «Денницу» 1834 года читать он, конечно, мог (в связи с повестью С.Т. Аксакова «Буран»), работая в это время над «Капитанской дочкой».

…оно переписывается и переадресовывается Фету…

Послание к Фету от 14 апреля 1862 года написано безусловно «на мотив» забытого Тютчевым «Безумия». В своем роде это более краткая, более усталая сумма «Безумия» и «Странника» (когда-то записанных на одном листе…) – итог. Его уже Тютчев включает в собрание 1868 года, не забывает. Тема его «забывчивости», небрежности к собственным стихам – особая тема, опасная для построений Л. Одоевцева. Рассказав два-три анекдота о «милой» забывчивости Тютчева, оппонент может в прах развеять тему злой памятливости поэта, наращиваемую Л. Одоевцевым.

Однако можно было бы поставить послание Фету в некоторую связь с его статьей «О стихотворениях Ф. Тютчева» 1859 года.

«В этом стихотворении чувство на заднем (выделено мною. – А.Б.) плане, хотя и не на такой глубине, на какой мысль в стихотворении Пушкина», – писал, в частности, Фет, сопоставляя (метод так не нов! – в отношении Тютчева к Пушкину он просится…) две «Бессонницы» (Русские писатели XIX века о Пушкине. Л., 1938. С. 248). Хотя Фет выступает апологетом Тютчева, но строит свою статью от Пушкина. Тогда послание Тютчева Фету вполне могло бы быть истолковано если и не как полемика, то как ответ, и в случае допущения гипотезы Л. Одоевцева «мост» этого стихотворения к «Безумию» стал бы понятен.

Что же касается этих «видоискателей» (на которых ссылаются все исследователи)…

«В обоих случаях (“Безумие” и “Послание к Фету”. – А.Б.) поэт имеет в виду так называемых “водоискателей” (“Sourciers”), людей, умевших распознавать в безводных местах наличие ключевой воды», – пишет в своих комментариях К.В. Пигарев (Тютчев Ф.И. Лирика. Москва, 1966. Т. 1. С. 348).

Следует отметить, что без подобного комментария широкой публике мог быть неясен пафос обличения в этом прекрасном стихотворении. Не исключено, что именно эта невнятность адреса, на самом деле столь конкретного, послужила для Тютчева поводом не включать «Безумие» в основные собрания. С другой стороны, «темноты» в поэзии не смущали Тютчева, были даже осознанной чертой его поэтики.

…отказывает в нем Тютчеву!

Факт, особенно подчеркивавшийся Ю.Н. Тыняновым. Собственно, единственный совершенно точный факт «антитютчевского» поведения Пушкина. Правда, и здесь бесталанность Тютчева названа не впрямую, а в обидно-косвенной форме вычитания. Следует подчеркнуть, что статья шла без подписи, что она прошла в начале февраля, более чем за три месяца до приезда Тютчева в Петербург. До установления авторства Пушкина читателю того времени следовало либо дойти умом, либо по подсказке. Можно было бы обидеться и на то, что Пушкин был и редактором этого номера (№ 8), но это тоже можно было знать лишь частно. Мог, конечно, подсказать тот же Киреевский, когда они виделись в Германии, – слабое предположение. Авторство Пушкина устанавливается по свидетельству Вяземского (более позднему) несомненно, но это все-таки вряд ли означает, что Тютчев об этом авторстве «вовремя» знал и мог бы обидеться специально для поддержания версии Л. Одоевцева. И т. д. и т. п. – все это опять же лучше известно историкам, чем участникам.

Очень разумный довод, разжижающий сгущенные краски Ю.Н. Тынянова, выдвинула Н.В. Королева – «незнакомство поэтов». Шевырев и Хомяков в эти годы – близкие (Н.В. Королева употребляет эпитет «ближайшие») сотрудники Пушкина, а Тютчев – неизвестно кто, неизвестно даже где, раз не в России… (как нельзя не учесть этот довод в силу давнего знакомства с Н.В. Королевой).

К стыду своему, признаюсь, что мне весело».

«К стыду своему, признаюсь, что мне весело в Петербурге, и я совершенно не знаю, как и когда вернусь…» – из приписки Пушкина к письму П.А. Вяземского В.Ф. Вяземской от 4 августа 1830 года.

В письмах невесте – постоянные дежурные жалобы на скуку (Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В Ют. М.; Л., 1949. Т. 10, С. 300).

…может, нагло, может, как гаер…

Любопытно сравнить это предположительное описание с другим, писанным по памяти И.С. Тургеневым, видевшим Пушкина «…на утреннем концерте в зале Энгельгардт. Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей – и кудрявые волосы… Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом – вообще он казался не в духе – и отошел в сторону» (Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. М.; Л., 1967. Т. 14, С. 13). Тургенев славится точностью своих портретов, и если Л. Одоевцев не был знаком с этими мемуарами, то надо отдать должное его пластическому чутью.

…должен был уже ходить в этом стихотворении… как в пиджаке!

Где и когда читал Тютчев пушкинского «Пророка» – в «Московском вестнике» ли 1828 года (тот же Киреевский мог быть посредником) или в четырехтомнике (первые два тома вышли в 1829 году)?.. Не исключается и необходимая Л. Одоевцеву возможность, что Тютчев впервые читает «Пророка» в Петербурге.

…какие-то предположения предположил Лева, кое-как их обосновывая.

Обо всем этом комплексе предположений Л. Одоевцева: о возможной встрече поэтов, об определенной задетости Тютчева, об утаивании антагонизма и т. д., – можно сказать в целом следующее.

Действительно, о пребывании Тютчева в Петербурге в 1830 году сохранились очень скудные сведения. Письма Тютчева до 1836 года совсем не сохранились. Вообще следов отношения к Пушкину Тютчев почти не оставил. Единственный комплимент (достаточно в то же время косвенный) содержится в письме И.С. Гагарину (7 июля 1836 года), являющемся ответом на известие о восторженном приеме, оказанном стихам Тютчева Жуковским и Вяземским, и «благосклонном» отношении Пушкина. Это письмо и не могло быть написано без той или иной оглядки, и, начав с комплимента уровню, достигнутому отечественной литературой (на примере прозы), русскому уму, «чуждающемуся риторики», Тютчев заключает: «Вот отчего Пушкин так высоко стоит над всеми французскими поэтами» (Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма. М., 1957. С. 376).

Назад Дальше