– Грустить не надо! – низким сногсшибательным рыком, похлопывая себя по бедру, пела Языкатова. – Пройдет пора разлуки! За все былые муки! Придет награда!
Так все и шло, так все и кипело, пока Ветряков не обнаружил себя в одиночестве за столом, напоминавшим полуразрушенную, но еще дышащую Помпею. Люди искусства куда-то слиняли, да и весь «Пассат» уже опустел, огни меркли, официанты и уборщицы, измученные сумасшедшим напором веселящегося люда, вяло бродили меж столов, как будто не зная, как к ним и подступиться.
– Гераша – золото мое, счет, сигару и рюмку коньяку.
Вот что значит правильно с самого начала зарядить человека, разбудить в нем друга. Без всяких пререканий – дескать, буфет закрыт, мол, то да се – Гераша принес на подносе рюмку «Мартеля», сигару в патроне и четырехзначную цифру.
С сигарой в зубах Владислав Иванович вышел на залитую луной прогулочную палубу, оглядел морскую округу, где в этот час, как и полагается, царила благодать. Пустынная, чудесная, небесным светом облагороженная морская равнина, по которой уверенно и мощно, словно судьба человечества, шел «Караван». Что-то похожее на эту благодать, озаренную чуточку грустным, но бесконечно благородным светом луны, царило сейчас в душе Владислава Ивановича, и сам он по себе казался в этот момент в этой благодати сильным импортным пароходом, дарящим людям благо и счастье. Пусть он покинут сейчас Валентиной и нимфой Свежаковой и даже товарищем Языкатовой, но все-таки и они получили он него некоторый заряд человеческого тепла, а следовательно, они ему уже не чужие.
На корме он увидел одинокую фигуру с поднятым воротником. Это был Раздвоилов, глядящий в недра звездного Понта.
– О чем думаем, друг? – тихо спросил его Ветряков.
– Об Аристотеле, – был ответ.
– Восхищаюсь, – проговорил Ветряков.
– Есть чем восхищаться, – усмехнулся грустный фавн. – Возьмите, например, его определение счастья как деятельности души согласно добродетели. Вы видите здесь связь с понятием свободы?
– Я восхищаюсь.
– Есть чем восхищаться – сказал так много и так давно!
– Я вами восхищаюсь, – сказал Ветряков. – Стоять вот так на корме, подняв воротник, и думать об Аристотеле!
– Простите, – фавн отстранил Владислава Ивановича и поспешил куда-то в искрящейся тени, где что-то мелькало светлое и ломкое.
– Какое счастье служить искусству… – говорил утром Владислав Иванович в телефонную трубку, лежа в своей президентской суперлюксовой кровати. – Вы должны всегда быть счастливы, Валентина, потому что вы осуществляете деятельность души согласно добродетели.
– Я глубоко несчастна, Владислав Иванович! – рыдала из пароходных недр Соколова. – Суставы мои стареют. У меня никогда не было музыкального слуха. Я разучиваю движения, как деревянная кукла, я от всех все скрываю… кроме вот вас, милый Владислав Иванович…
– Утешьтесь, Валентина, утешьтесь, – ворковал он, глядя в окно на умопомрачительную голубизну неба. – Впереди у нас Ялта, подумайте сами, что у нас впереди – жемчужная Ялта!
И тут его словно пружиной подбросило от великолепных предвкушений, и, отделившись от удивительного матраса, то есть взлетев, он увидел в окне покачивающиеся синие крымские горы и россыпь домов по склонам, жилища ялтинских ювелиров, и, раскинув руки, опустился на свой суперматрас, и тут как раз гладенькая дружеская мордочка коридорной Люды возникла… – я к тебе, Слава, за денежкой забежала, там девчата сапоги предлагают чулочные… нырок в холодильник, обжигающий восторг пива «Карлсберг», под душ, под бритву «Браун», под диоровский пульверизатор и в «Сафари», и… и… вновь началась вся эта физика, весь этот джаз.
Любой предмет, согласно учению Аристотеля, происходит из слияния четырех простых начал: воздуха и огня, земли и воды. Куда ни ткнись, всюду эти четыре начала. Бриллиантовое кольцо не исключение. Палец балерины с его чуть подпухшим суставчиком – тоже не исключение, о нет! Конечно, вздор – считать трехтысячное кольцо прекраснее женского человеческого пальца. Вы, Валентина, облагораживаете своим пальцем этот предмет, а не наоборот. Четыре начала перемешиваются в женщине гораздо красочнее, чем в бриллианте, беру в свидетели Раздвоилова. Согласны, поэт?
Я потрясена вашим подарком, сказала Соколова. Какой у вас оклад? Владислав Иванович взял в свои руки ее трогательную человеческую ладонь, перевернул ее, словно смирную птичку, и поцеловал в Венерин бугорок и тут же устыдился этого собственного жеста. Если уж говорить о деньгах в свете учения Аристотеля, то нет ничего примитивнее в самом процессе их возникновения, если, конечно, не уходить к истокам, то есть к деревьям, из которых, как известно, во всяком случае у нас в научных кругах, производится и денежная материя. Уйдя же к деревьям, мы представляем себе соединение четырех начал в их гигантских стволах – взгляните, как они вздымаются над водопадом! – ну вот мы и приехали…
Войдя в заведение «Водопад», деликатно опередив своих гостей, быстро всему персоналу – вам! вам! вам! тебе, малышка! – молниеносные уколы оптимизма, и вот мы уже в уюте, в спокойствии, под хрустальными, неслышно гремящими косами редкого природного явления, философствуем снова.
– Значит, вы презираете деньги, Слава?
– Нет, я уважаю их, но не более, чем деревья.
– Из вас бы хороший получился философ, – острит Чаров.
– Не скрою, друзья, к диалектическому материализму меня влекло всегда. Жалею, что не получил специального образования. Завидую вам, поэты. Обожествляю вас. Не верю до сих пор, что кушаем вместе.
Все вокруг хохотали, такая легкость тут установилась, что все стали чудить, все возвращались к первоосновам Аристотеля. Вот, скажем, базар: огонь, вода, земля и воздух перемешались здесь и воплотились чудесными растительными творениями с их нутритивной душой – все забираем в античных неограниченных количествах – клубнику, черешню, редис, и главное – цветы, цветы, цветы – земля нам дарит свои плоды, мы ей свое неограниченное стремление к счастью, к красоте. Слава, как фокусник из рукава, выпускает стайки зелененьких. Суперлюкс, заваленный дарами Средиземноморья вперемежку с дизайнами Общего рынка, на долгие часы превращается в очаг радости, духовного, аристократического, интеллектуального общения. Вносят зажаренных животных, ягнят и поросят, этих обладателей двух видов души – нутритивной и чувствительной. Природа одновременно и демонична, и божественна – ведь так, дружище Раздвоилов? Я правильно говорю? Так нас учил Аристотель? Люди, товарищи, обладают тремя видами души – питательной, чувствительной и мыслительной, я не ошибаюсь, старина? Ха-ха-ха, лишняя душа дает нам возможность набивать себе пузо и флорой, и фауной, острит Чаров. Товарищи, давайте все же, при всем увлечении античной мыслью, оставаться материалистами. Не нужно забывать, что нас сделало теми, кто мы есть, – труд, борьба! Под вашим-то крылышком, Слава, какая же борьба? Господа, ответственно заявляю, что я уже утратил мысленное начало, сказал Мелонов. Я – одуванчик, а я – козел! А я, дорогие мужчины, шептала Свежакова, пока еще никому не ведомое существо, я – ласка, огромная ласка, хочу в Грецию, в дубраву…
Ветряков кружился по пушистому настилу, повсюду, повсеместно натыкался на своих гостей, званых и незваных, знакомых и незнакомых. Какие существа, думал он о них с восхищением. Нет-нет, тысячу раз прав Вадик Раздвоилов и наш учитель Аристотель: жизнь – это стремление тленных земных существ к осуществлению заложенных в них возможностей!
– Владислав Иванович, говорят, что вы колоссальный жулик, это правда? – спросила его однажды Языкатова.
– Нет, конечно же, это неправда, Варвара, полнейшая чепуха. Посудите сами, что у нас в физике можно украсть – пригоршню нейтронов, горшок плазмы? Кому это нужно? У всех это уже есть. В физике вы уже не найдете «товаров повышенного спроса», это – в прошлом. Конечно, если вам что-нибудь нужно из другого, дубленку, скажем, джинсы, часы «кварц» – это для меня не составит труда. Конечно, Варвара, это не значит, что я эти вещи где-то краду. Такие вещи и захочешь – не украдешь, а я не хочу. Воровство – это отвратительный примитив, низменные движения рептилий. Вот Вадик вчера рассуждал за ужином или завтраком или где-то между о потолке человеческих чувств. Чувство дружбы, сказал он, находится на потолке. Я этому аплодирую, Варвара. Дружба – вот мое хобби. Я – друг. Я работаю на потолке. У меня множество друзей, и я помогаю им узнать друг друга. Соединяя крепкие характеры, я устраиваю жизненный дизайн. Вы меня поняли, Варвара? Сеть человеческих отношений нуждается в скромном, бескорыстном паучке, и я играю подчас эту роль. Вы понимаете?
– Я бы лучше поняла, если бы вы пояснили примером, – недюжинное лицо Языкатовой отражало сильную работу мысли.
– Пожалуйста, предложите сами ваш пример, Варвара.
– Я бы лучше поняла, если бы вы пояснили примером, – недюжинное лицо Языкатовой отражало сильную работу мысли.
– Пожалуйста, предложите сами ваш пример, Варвара.
– Ну вот вам пример, – тонко улыбнулась Языкатова. – Книга моих мемуаров «В ногу с песней», к сорокалетию творческой деятельности. Могли бы вы устроить ее в издательство?
– Задача не из легких, однако сейчас попробую, – шустро ответил Ветряков, откинулся в шезлонге, прикрыл глаза и что-то зашептал.
Варвара Языкатова, напротив, напружинилась в своем шезлонге, сощуренными глазами следя за движениями его губ, пытаясь за ними угадать движение мысли. Удивительная, между прочим, женщина – вокалистка Языкатова! Колоссальный жизненный опыт помогал ей видоизменяться в любом направлении. Возраст уже не играл ни малейшей роли. Утром на краю бассейна в прозрачной распашонке с цветочками – сама юность! Вечером в ресторане – прельстительная львица с опытом сладких битв. Заходит речь о ступенях жизни, о позициях в искусстве, и перед нами – жесткий внеполовой и вневозрастной деятель.
Итак, что же можно было угадать за шевелением губ Владислава Ивановича, какую работу мысли?
– Феликс… начнем с Феликса… Феликс играет по субботам с Володей и Михаилом Егоровичем… Феликса подкрепляем Сережей, который зайдет вместе с Инессой… Инесса и жена Гордеева – подруги… Михаил Егорович выходит на Гордеева… Гордеев выходит на Сторожеву Светлану Максимовну, а с другой стороны мы к ней подключаем Резо, которому позвонит мой Гачик… Сторожева же уже может… может уже… уже на… уже может же на уровне Каписа… и если Капис сам устранится, то… – так еле слышно шевелил Ветряков систему своей дружбы, и это напоминало Языкатовой некую пульсирующую студенистую, заряженную электричеством плотную массу. – Так там же Толя! – вдруг вскричал он во весь голос и радостно открыл, распахнул свои бледно-голубые близорукие глаза. – Считайте, Варвара, что договор с вами уже подписан!
– Как вы свободны с деньгами, Слава, – сказал однажды Мелонов.
– Хотите знать почему? Потому что деньги – это анахронизм! Конечно же кое-что и сейчас они дают, и радостно видеть, как оживляются в людях добрые чувства, когда даешь им эти зеленые дизайны, но, поверьте мне, друзья, год за годом в эпоху повышенного спроса деньги утрачивают свое значение. Часто я месяцами практически живу без денег… Нет-нет, это не значит, что я их не трачу, это значит, что я не добываю их, как бы забываю о них, вы меня понимаете?
Такая полнота жизни! Взирая с Крымских вершин или с отрогов Кавказа на пенные очертания земли и полыхающую голубизну моря, на ожидающий внизу «Караван» с его ультрасовременными наклоненными мачтами и трубой, похожей на морского льва, с зеркальцем бассейна на верхней палубе, Владислав Иванович, взирая на это, ощущал вокруг исключительный трепет истинной жизни.
Таков характер этого человека, должны мы заметить в данный момент: дурную погоду, слякоть, пронизывающий холод он не считал никогда типичной для нашей планеты, проходил через эти периоды, не задерживая их в памяти. Память этого существа, называемого Владиславом Ветряковым, напоминала калейдоскоп, где только яркое и дружелюбное перемещалось в различных кристаллических комбинациях, а если же из каких-то мутных глубин, из детства, скажем, выплывало что-нибудь аморфное, коричневато-сероватое (очередь за мукой, например, в голодный послевоенный год, чернильные цифры на истерзанных цыпками отмороженных лапах), тут же калейдоскоп встряхивался, и вновь начинался карнавал. Такая же вот история получалась, между прочим, и с родословной: перекупщики куда-то уплывали, комиссионщики как-то испарялись, а выплывали откуда-то какие-то моряки, полярные летчики и физики, да-да, были, конечно же, и физики.
Владислав Иванович зашел в телефонную будку, набросал в автомат пятнашек и стал набирать Москву – почему бы Гачику, скажем, или Степану, или любому из друзей не вылететь сегодня же в какой-нибудь порт, не взойти на борт «Каравана», не попасть к нему в объятия и далее – в общую атмосферу радости, в средиземноморскую колыбель человечества, пронизанную истоками современного миросозерцания, философией Аристотеля.
Телефоны не отвечали.
– Не надо звонить, Гиббон, – услышал вдруг Владислав Иванович сзади и очень близко.
Приоткрыв дверь и привалившись плечом к телефонной будке, перед ним стоял тот, кого он все путешествие за глаза величал «богдыханом».
– Простите?! – любезнейшим образом удивился Владислав, Иванович. – Вы назвали меня Гиббоном, ха-ха-ха, а значит, эта шутка…
– Не надо звонить ни Левке, ни Гачику, ни Степану, – почти до черноты загорелое лицо богдыхана налитыми, но не глупыми глазами изучало физиономию Владислава Ивановича. – Давай пройдемся, Гиббон.
Они пошли по набережной. Богдыхан шел чуть-чуть впереди, и по тому, как он шел, не оглядываясь на приглашенного, в полной уверенности, что приглашенный безусловно за ним идет, просто не может не идти, чувствовалась в богдыхане натура недюжинная, привыкшая повелевать.
– Наблюдаю за тобой, – говорил богдыхан на ходу. – Хорошо гуляешь. Одобряю. Много прогулял?
– Простите… но… я в какой-то степени… даже… – ответил Владислав Иванович.
Богдыхан вдруг остановился, взял спутника за коронованную пуговицу блейзера и поднял к его носу темный и мощный, как азиатский древний символ, указательный палец:
– Что проел, что прогулял, никогда не жалей! Будешь жалеть, на пользу не пойдет! Понял меня?
– Да я и не жалею… – пролепетал Владислав Иванович. – Как можно жалеть? и что жалеть? Я, впрочем, счастлив, хотя и хотел бы, однако, спросить вас. Вы знаете нашу шутку, а значит, вы знаете?..
– Я всех знаю.
Богдыхан снова уже шел, не оглядываясь на Владислава Ивановича, как бы ведя перед собой свой мощный живот.
Они зашли под тент хинкальной и сели с краю. Пробегающий мимо официант положил на них внимательный глаз.
– Скажи ему, чтобы хорошего принес, – приказал богдыхан.
Владислав Иванович, лавируя, устремился за официантом, быстро зарядил его, и вскоре перед ними стояли две кружки не общего, а хорошего пива.
– Плэтфурмы французские помнишь? – спросил богдыхан. У Владислава Ивановича перехватило дыхание.
– Лустры скандинавские помнишь? Итальянский гупур-мупур помнишь? Парык-марык швейцарский помнишь?
Конечно же, увы, помнил Владислав Иванович эти «товары повышенного спроса» и помнил, как они поступали с юга на разные базы, то овощные, то сантехники, помнил и даже приблизительно знал, где вся эта роскошь изготовлена, и… и с каждым словом богдыхана в калейдоскопе лопались какие-то чернильные пузырьки и даже приходилось трясти головой, чтобы восстановить сияние.
– У тебя паспорт сейчас с собой, Гиббон? – вдруг спросил богдыхан.
– Что? – как бы очнулся Владислав Иванович. – Паспорт? Да-да, конечно, здесь – в кармане.
– Поезжай в аэропорт. Улетай куда-нибудь. В Прибалтику или в Ташкент. В Москву тебе не надо. На пароход не советую. Понял меня?
Богдыхан уже поднялся из-за стола, когда Владислав Иванович чуть-чуть опомнился и ухватил незнакомого, но важнейшего друга за локоть:
– Да как же так? Это невозможно. Взять и улететь.
– Это совет, понимаешь? Ты мне понравился – хорошо гулял. Потому даю тебе совет. Можешь не улетать, твое дело.
– Да ведь там же у меня все осталось! – ахнул Владислав Иванович.
– А вот это не жалей! – вновь вырос перед носом Ветрякова восточный покачивающийся символ коричневого пальца. – Что прогулял, никогда не жалей!
– Ах, я не про это, не про эти материи! – безнадежно махнул рукой Владислав Иванович. – Я про людей, про духовное, про близость, дружбу, счастье…
– Аристотель? – усмехнулся богдыхан. – Между прочим, он три года учил мальчика, а вырос бандит…
– Кто? – вскричал потрясенный Владислав Иванович.
– Александр Македонский, помнишь?
Это были последние слова богдыхана, и с этими словами он исчез из жизни Владислава Ивановича, вышел из хинкальной и уверенно провел свой живот в густую толпу под королевские пальмы.
Долго еще сидел Владислав Иванович в продувной сыроватой хинкальной, тыкал «винстон» в блюдце, а заведение становилось все шумнее и пиво все гаже, хотя и подавалось по-прежнему вроде как необщее.
Хлопали брезентовые с красными полосами шторы хинкальной, на горизонте вздувалась субтропическая мгла, белый высокий борт «Каравана» все отчетливее выделялся в предштормовых сумерках, в толпе на набережной и в небе в птичьих сворах нагнеталось электрическое возбуждение.
Итак, мы подготавливаем и постепенно вводим в действие нашего рассказа очередной литературный штамп: нагнетание драматургии сопровождается грозными атмосферными явлениями. Одна за другой гигантские эвкалиптоподобные молнии появляются в черном небе перед лицом замершего Сухума.