Маэстро оставил гостиную в самом превосходном настроении и прошел в переднюю, где застал Иону. Капитан прислал его с поручением к своему брату, но Рейнгольд был у директора театра, и его ждали с минуты на минуту. Иона узнал это от одного из слуг, который перешел к Беатриче от импресарио итальянской труппы, гастролировавшей в Германии, и во время путешествия по стране научился с грехом пополам говорить по-немецки. Так как матрос получил от своего господина приказание передать записку лично брату, ему пришлось ждать Рейнгольда в передней. Отсюда через открытую дверь одной из задних комнат было видно, как молоденькая камеристка синьоры приводит там в порядок туалеты своей госпожи. Но поскольку она была женщина, то, понятно, вовсе не существовала для Ионы, угрюмо расположившегося на подоконнике и не обращавшего внимания на приятное соседство.
У синьора Джанелли, как видно, были совершенно иные воззрения на женщин; поэтому, увидев в открытую дверь молодую девушку, он тотчас изменил курс и направился туда. Иона, конечно, не понял ни слова из разговора, завязавшегося между ними, но все же ему стало ясно, что маэстро любезничал вовсю, хотя, по-видимому, без особого успеха, потому что получал односложные и довольно резкие ответы, а тяжелые складки атласного платья в руках девушки так ловко драпировались, что он не мог подойти к ней ближе, не измяв светлой материи.
Все-таки через несколько минут синьор Джанелли решился, очевидно, на серьезную атаку: послышались возмущенные возгласы девушки и сердитое топанье маленькой ножки. Платье полетело в сторону, а девушка вылетела в переднюю, где разом остановилась, упрямо скрестив руки и сердито сверкая глазами. Однако маэстро последовал за ней и, нисколько не считаясь с ее сопротивлением, стал добиваться поцелуя, в котором ему так упорно отказывали, как вдруг встретил совершенно неожиданное препятствие. Сильная рука схватила его за шиворот, и незнакомый голос многозначительно проговорил:
— Ну, уж это оставьте!
В первую минуту итальянец был сильно смущен вмешательством постороннего лица, присутствия которого он не заметил, но, взглянув на него и обнаружив, что перед ним простой матрос, он страшно возмутился, выпрямился и стал разыгрывать роль оскорбленного. «Какая дерзость! Напасть на солидного человека, да еще в квартире синьоры Бьянконы!.. Он будет жаловаться синьоре. Да что это за человек? Откуда он? И как он смеет?» — И на беднягу Иону полился поток нелестных эпитетов.
Матрос с невозмутимым спокойствием выслушал все оскорбления, не поняв, естественно, ни одного из них, но когда обманутый его спокойствием итальянец решил поддержать их угрожающим движением своей трости, спокойствие матроса, очень хорошо понявшего эту пантомиму, разом исчезло. Одним движением он вырвал у маэстро трость, другим схватил за шиворот и вышвырнул за дверь его и вслед за ним трость, запер дверь и, не говоря ни слова, как ни в чем не бывало, вернулся на свой подоконник.
Молодая девушка подошла к нему и в порыве благодарности с пылом южанки протянула обе руки.
— Не стоит! С большим удовольствием! — сухо сказал Иона, но только он хотел отмахнуться рукой, как на нее легла маленькая ручка девушки, и ее звонкий голосок произнес несколько слов, не понятых матросом, но несомненно выражавших благодарность. Иона с раздражением посмотрел на свою руку, затем на ручку, все еще лежавшую на ней, и, внимательно рассмотрев ту и другую, поднял свой взор на обладательницу последней.
Перед ним стояла девушка лет шестнадцати, маленькая и хрупкая фигурка которой представляла полный контраст с широкоплечей фигурой матроса. Копна великолепных иссиня-черных волос обрамляла личико, своей смуглой кожей и блестящими черными глазами свидетельствовавшее о несомненном южноитальянском происхождении девушки. Крошка бесспорно была красива, очень красива — этого нельзя было отрицать, а живость, с которой она пыталась выразить глубокую признательность своему защитнику, делала ее еще привлекательнее.
— Эх, если б я только понимал этот проклятый язык! — проворчал Иона, впервые почувствовав нечто вроде сожаления о том, что в течение лета не воспользовался представлявшейся ему возможностью научиться итальянскому языку.
Он тряс головой, пожимал плечами и мимикой старался дать понять, что не силен в итальянском. Девушка, как видно, нашла совершенно невозможным и неприятным подобное обстоятельство.
— Мне нужно видеть господина Рейнгольда, — пробормотал Иона.
Странно! Он почувствовал необходимость быть общительным, чего раньше никогда не испытывал по отношению к «женщинам». Однако он сделал открытие, что и это имя не было понято его маленькой приятельницей, так как она в свою очередь стала качать головой и пожимать плечами.
— Да, да, — сердито заворчал матрос, — ведь он не сохранил своего честного немецкого имени. Его зовут здесь Ринальдо… Господи, помилуй! У нас на родине так прозывают всяких разбойников и негодяев… Синьор Ринальдо, — пояснил он, протягивая конверт с запиской своего господина, на котором стояло то же имя.
Оно, естественно, было хорошо знакомо в доме синьоры Бьянконы; однако и без того не требовалось дальнейших объяснений, потому что как раз в ту минуту, когда головы матроса и девушки склонились над письмом, дверь отворилась, и в переднюю вошел сам Рейнгольд. Девушка первой заметила его. Она отскочила от матроса и, сделав изящный реверанс, исчезла по направлению к гостиной, чтобы доложить о нем своей хозяйке. Иона, не понимая, как можно так легко и быстро сбежать и совершенно исчезнуть, разинув рот, смотрел ей вслед. Рейнгольду не оставалось ничего более, как самому подойти к нему и спросить, зачем он явился. Смущенный и обескураженный, матрос протянул ему записку. Альмбах распечатал и быстро прочел ее, нисколько, по-видимому, не заинтересовавшись ее содержанием.
— Передайте моему брату, что я сегодня весь день занят и прошу, чтобы он один шел к маркизу. Если представится возможность, я приду туда вечером.
С этими словами он опустил письмо в карман, жестом отпустил матроса и с равнодушным видом направился в комнаты. Иона, исполнив поручение, мог бы спокойно отправиться домой, но он не сделал этого, а разыскал на дворе слугу, с которым перед тем говорил о своем поручении к Рейнгольду, и последний открыл, что неразговорчивый, угрюмый матрос стал вдруг чрезвычайно любопытным: он подробно расспрашивал о порядках в доме синьоры Бьянконы, о ее прислуге и терпеливо переносил поистине ужасный немецкий язык гордившегося своими познаниями итальянца.
Рейнгольд вошел в будуар Беатриче. Ему, конечно, не нужно было докладывать о себе, да и примадонна сама уже встретила его на пороге, но будь он не так поглощен своими мыслями, то сразу заметил бы ее необычный вид. Яркий румянец итальянки исчез, в лице ее не было ни кровинки, и глаза на этом бледном лице горели еще ярче обычного. Беатриче, в достаточной степени актриса, чтобы хотя короткое время владеть своим бурным темпераментом, когда хотела добиться своего, смотрела с мрачной решимостью — во что бы то ни стало выяснить положение.
— Я встретил Джанелли на улице, — заговорил Рейнгольд, поздоровавшись. — Видно, он вышел из твоего дома; он был у тебя?
— Конечно! Я знаю, что ты не расположен к нему, но не могу отказать в приеме капельмейстеру оперы, когда он приходит посоветоваться со мной относительно деталей постановки.
Рейнгольд пожал плечами.
— Это можно отлично сделать и на репетиции. Разве ты молодая дебютантка, нуждающаяся в протекции и опасающаяся наступить кому-нибудь на ногу? По-моему, в твоем положении можно держать себя по отношению к несимпатичным людям откровенно, как делаю я. Впрочем, не хочу ни к чему принуждать тебя. Принимай кого угодно, хотя бы и Джанелли.
Его холодный тон не понравился синьоре Бьянконе, и она произнесла слегка дрогнувшим голосом:
— Вот это ново! Прежде ты, бывало, деспотически следил за всеми, кто посещал меня, и никто из неприятных тебе людей не смел переступить порог моего дома.
Рейнгольд бросился в кресло.
— Ты видишь, я стал терпимее.
— Терпимее или… равнодушнее?
— Ты же сама довольно часто жаловалась на мой деспотизм, — заметил он с легкой усмешкой.
— И тем не менее легко смирялась с ним, так как знала, что он порожден любовью. Вполне естественно, что с концом любви кончается и деспотизм.
Рейнгольд сделал нетерпеливое движение.
— Беатриче, ты требуешь невозможного, желая, чтобы человеческое сердце на веки вечные оставалось вулканом страстей, который, по-твоему, называется любовью.
Она подошла к его креслу, оперлась рукой о спинку и, наклонившись, со странным выражением произнесла:
— Впрочем, я вижу, что нельзя требовать от холодного сердца северянина той любви, которую я даю и которой… жажду.
— Тебе следовало оставить его на севере, — мрачно отозвался Рейнгольд. — Для него, пожалуй, северный мороз был бы благодетельнее вечного южного зноя.
— Что же это — упрек? Разве я насильно оторвала тебя от родины?
— Нет, я ушел добровольно, но будь справедлива, Беатриче, — ты побудила меня к этому. Кто постоянно настаивал на отъезде? Кто напоминал мне о моем артистическом призвании? Кто называл меня трусом, когда я останавливался перед ответственностью, и кто предложил мне на выбор бегство или разлуку? Я полюбил тебя… ты заранее знала мое решение.
Темные глаза итальянки грозно сверкнули, но она сдержалась.
— Дело шло о нашей любви, о твоем артистическом поприще. Спасая тебя, я спасла для мира гения.
Рейнгольд молчал. Эта защита не нашла в его душе отклика. Беатриче наклонилась к нему еще ниже, и в ее голосе снова зазвучали нежные, пленительные нотки, но лицо не утратило неприятного выражения.
— Ты бредишь, Ринальдо, ты снова охвачен тем настроением, с которым мне так часто приходилось бороться. Разве это первое расторжение несчастного брака ради других, счастливых уз?
Рейнгольд оперся головой на руку:
— Нет, конечно, нет. Но твой пример ни к чему, так как мой брак расторгнут, а мы… и не думали о свадьбе.
Беатриче вздрогнула, и ее рука соскользнула со спинки кресла.
— Ты не был свободен, — пробормотала она.
— Мне стоило сказать слово, чтобы добыть свободу. Я знал, что меня не станут удерживать, а ты, хотя и католичка, могла свободно получить разрешение на этот брак. Но и ты, и я боялись неразрывных уз; мы хотели быть свободными от цепей, не знать преград ни в жизни, ни в любви… Ну что же, до сих пор так и было.
— Что ты хочешь сказать? — Беатриче, задыхаясь, схватилась за сердце. — Неужели ты считаешь, что твой брак сохранил свою силу?
— О, нет! А если бы я даже и думал так, мне скоро разъяснили бы мое заблуждение. Ведь тебе незнакома добродетельная гордость оскорбленной жены и матери. Грешнику нет помилования, даже если он захочет посвятить всю свою остальную жизнь раскаянию и искуплению!
Рейнгольд хотел придать своему голосу насмешливый тон и не почувствовал, какая скорбь прозвучала в нем вместо насмешки; но Беатриче отлично поняла это, и ее с трудом сдерживаемое самообладание разом рухнуло.
— Может быть, ты уже и сделал попытку относительно этой «оскорбленной жены»? — вспылила она. — Ведь она недалеко от тебя, я сама была свидетельницей вашей встречи. Так вот почему вы так загадочно смотрели друг на друга! Вот почему ты не мог оторвать свой взор от ребенка! Вот почему она с дрожью отпрянула от меня, как от прокаженной! Не разыграл ли ты уже сцены раскаяния, Ринальдо?
Рейнгольд вскочил; на его лице гнев сменился удивлением, удивление — снова гневом.
— Следовательно, ты уже знаешь, кто синьора Эрлау? А, да что тут спрашивать! Ведь от тебя только что вышел этот шпион Джанелли. Он уже и это выследил и донес тебе!
Лицо певицы на мгновение вспыхнуло ярким румянцем при мысли о поручении, данном ею шпиону, но сейчас в ее душе не было места стыду.
— Ты знал это уже в «Мирандо», — с бешенством продолжала она. — Она жила вблизи тебя, на вилле «Фиорина». Или, может быть, ты хочешь уверить меня в том, что вы там не виделись, не говорили?
— Я вообще ни в чем не хочу уверять тебя, — холодно возразил Рейнгольд. — Наша встреча, по-моему, достаточно ясно показала, в каких мы отношениях с Элеонорой. Успокойся, с этой стороны тебе ничего не грозит, а относительно того, что произошло между мной и моей женой, я не стану исповедоваться перед тобой.
В его последних словах прозвучало едва слышное презрение, но Беатриче почувствовала его.
— Кажется, ты ставишь меня ниже своей жены, — резко сказала она, — ниже женщины, единственная заслуга которой заключается в том, что она — мать твоего ребенка, и которая…
— Прошу тебя, оставь эту тему в покое! — решительно перебил ее Рейнгольд. — Ты знаешь, я всегда не переносил, когда ты затрагивала ее, а теперь тем более не потерплю. Если ты во что бы то ни стало хочешь сделать мне сцену, то делай, но о моих жене и ребенке — ни слова!
Это заявление вызвало настоящую бурю; услышав его, итальянка потеряла всякое самообладание, и ее страстная натура вступила в свои права.
— Твоих жене и ребенке? — вне себя повторила она. — О, я знаю, что означают эти слова, я довольно часто испытывала их влияние! С первой минуты нашей совместной жизни они легли между нами, им я обязана каждым своим горьким часом, каждым холодным побуждением в тебе. Своей тенью они омрачили расцвет твоей артистической славы, твои победы и триумфы; воспоминание о них приковало тебя к холодному северу — ты не мог освободиться от него. А было время, когда ты считал их гнетущими цепями, мешающими тебе наслаждаться жизнью и стремиться к славному будущему, и в конце концов ты все же разорвал их…
— Чтобы заменить другими, — добавил Рейнгольд, тоже уже не владея собой. — И еще большой вопрос, которые из них легче! Там только внешность стесняла меня, зато мои чувства и помыслы, мое творчество были свободны. Ты же хочешь обезличить и их, сложить к своим ногам, как и меня самого, и мне не раз приходилось искупать неприятными, тревожными минутами то, что тебе не удавалось это, или по крайней мере не всегда удавалось. Кого-нибудь другого твоя любовь обратила бы в раба, меня же она заставила вечно бороться с твоим властолюбием, стремлением овладеть каждой моей мыслью, каждым душевным движением. Но мне кажется, Беатриче, и ты нередко встречала во мне повелителя, умеющего постоять за себя и не допускающего цепей.
Буря разразилась. Теперь ей не было ни конца, ни края. Бешеный гнев Беатриче все разгорался.
— Так вот что мне приходится выслушивать из уст человека, звавшего меня когда-то своей музой? Неужели ты забыл, кто пробудил в тебе сознание таланта и самого себя, кто вознес тебя на вершину славы? Не будь меня, знаменитый Ринальдо погиб бы в цепях, которые не посмел бы сбросить.
Она не чувствовала, как оскорбительны были эти слова для мужской гордости Альмбаха. Он вскочил, но не с тем высокомерием, которое теперь так часто проявлялось в нем. Сейчас он обнаружил гордую энергию и сознание собственного достоинства.
— Нет, этого бы не случилось! Неужели ты такого низкого мнения о моем таланте, что, по-твоему, он не мог бы развиться помимо тебя? Неужели ты думаешь, что я самостоятельно не пробил бы себе дороги, не вознесся бы на настоящую высоту? Загляни в мои произведения — в них ты найдешь ответ. Рано или поздно я вышел бы на этот путь, а то обстоятельство, что я пошел с тобой, стало роковым для меня, из-за него порвана связь между мной и родиной. Я делал то, чего должен был избегать и как человек, и как художник. Ты целые годы держала меня в водовороте жизни, не дававшем мне ни отдыха, ни истинного счастья, ибо сознавала, что пробуждение положит конец твоим чарам. Оттянуть его ты могла, но помешать ему — никогда… Пробуждение пришло… может быть, поздно, но пришло.
Беатриче оперлась о мраморный камин, возле которого стояла; она вся дрожала, как в лихорадке; эта минута убедительно доказывала ей то, что она уже давно предчувствовала: ее власти пришел конец.
— И кто же, по-твоему, станет жертвой этого «пробуждения»? — глухо спросила она. — Берегись, Ринальдо! Ты покинул свою жену, и она терпеливо перенесла это… Я не перенесу! Беатриче Бьянкона не приносит себя в жертву.
— Нет, она предпочитает приносить в жертву других. — Рейнгольд подошел к артистке и пристально посмотрел ей в глаза. — Ты обнажишь кинжал… не правда ли, Беатриче? На меня ли он падет или на тебя, не все ли равно, кто утолит твою месть. И если я вырву из твоих рук оружие и с покаянием вернусь к тебе, ты снова откроешь мне свои объятия… Ты совершенно права: Элеонора перенесла разрыв терпеливее; она ни словом, ни упреком не удерживала меня, она подавила в глубине своей души мучительный стон. Я не слышал ни звука, но с той минуты, как я покинул ее, меня не стало для нее, и возврат был невозможен. И теперь, когда я пришел к ней во всем блеске своей славы и успеха, когда я мог положить к ее ногам и лавры, и золото, и почести, и самого себя, — все было напрасно: она не простила меня.
Он остановился, как бы испугавшись, что сказал слишком много. Беатриче не возразила ни слова, с ее губ не сорвалось ни звука, но ее мрачный, грозный взгляд был красноречивее всяких слов; однако на этот раз Рейнгольд не понял его или не хотел понять.
— Ты видишь, тот разрыв непоправим, — продолжал он уже более спокойно. — Повторяю, с этой стороны тебе нечего опасаться. Не я, а ты виновата в этой сцене. Не следует вызывать призраки прошлого, в особенности нам. Оставь их в покое!
С этими словами Рейнгольд прошел в соседнюю гостиную и углубился в ноты, лежавшие на рояле, или сделал вид, что углубился в них, желая избегнуть дальнейшего разговора.