По зрелом размышлении я выбрал для торжественного ужина вечер тридцать первого декабря.
II
Вечер 31 декабря в усадьбе Лас-Бегониас, резиденции доктора Ле Фаню, удостоился не одного художественного описания.
– Похоже, твой суженый просто сгорает от желания поскорее заполучить тебя, и еще неизвестно, с какой выходки он начнет церемонию, чтобы сбить всех с толку, – с мечтательным видом заметила Мариана Руис Вильяльба де Англада.
– Уж лучше, чем ты, никто не мог придумать: явиться на собственную свадьбу без корсета! – возразила сеньорита Монтенегро. – И вообще, в твои годы я бы куда меньше психовала по всяким пустякам. Вот учись у меня: как видишь, я довольна по уши, хотя и не питаю иллюзий насчет того, чтобы Тонио застрелился по дороге, что было бы уже просто дешевой выходкой назло.
– Я готова проявлять терпимость в течение четверти часа, – высказалась важная дама – с благородно-бледной кожей, с подкрашенными губами и волосами, с необыкновенно изящными руками. – По распорядку, уже скопированному в Сан-Фернандо, после пятнадцати минут ожидания по счетчику вам полагается оплачивать простой такси в течение целой ночи, как если бы вы все это время отплясывали фокстрот «Маргарита».
Почтительное молчание было ответом на слова Княгини. Наконец сеньора де Англада пробормотала:
– Какая же я глупая! Ну куда уж нам раскрывать рот, когда перед нами – сама Княгиня, знающая больше, чем телефонный справочник.
– Не касаясь личного изящества, утонченности и возвышенности слога, – возразил Бонфанти, – я полагаю, что ее слова выражают чувства, испытываемые всеми собравшимися здесь. Гласом невежества и неразумности будет названа речь того, кто не признает, что в словах Княгини прочно соединились здравый смысл и величайшая информированность, включая знание последних новостей.
– Да кто вы такой, чтобы болтать о новостях? – одернула его Княгиня. – Вспомните свои именины: помните, как сеньора Пасман застала вас в укромном месте за чтением «Билликена», да еще и старого номера?
– The elephant never forgets,[45] – порадовалась сеньорита Монтенегро.
– Бедный Бонфанти, – вздохнула Мариана. – Видно, как он опустился без той, что была ему soutien.[46]
– Ordern е progresso, mesdames,[47] – вмешался Монтенегро. – Cessez d'être terribles et devenez charmantes.[48] И пусть сидящий во мне задира-фехтовальщик следует всем поворотам дискуссии, но я не обязан оставлять без внимания многообещающие призывы к согласию. Пожалуй, я даже рискну предположить, не без некоторой pointe[49] иронии, что отсутствие нашего последнего soupirant[50] не сможет ослабить присутствия во мне духа эпикурейства и скептицизма.
– Бифштекс! Я требую, чтобы мне дали бифштекс, вот такой – побольше! – раздался деспотический голос с чилийским акцентом, – это заявила о себе Лоло Викунья де Де Крейф – восхитительная загорелая блондинка.
– Вашими устами глаголет самое неподдельное, самое замечательное жизнелюбие, – подхватил Бонфанти. – Не ставя ни на миг под сомнение первенство местных женщин, я все же сочту возможным отметить: в том, что касается силы духа, любой из них придется изрядно попотеть, рискнув бросить вызов тем, кто родился по ту сторону хребта.[51]
Высказала и Княгиня свое мнение по этому поводу:
– Вечно вы со своим духом, Бонфанти! И когда вы наконец поймете, что клиент платит за мясо, за живую, здоровую плоть.
Роскошная, нисколько не изможденная сеньора де Де Крейф подхватила реплику и довела ее до блеска:
– Что этот тухлый окорок себе позволяет? Он хочет сказать, что мы, чилийские женщины, живем святым духом и худы, как скелеты?
Протест был сопровожден смелым опусканием кружевной отделки выреза платья, что красноречиво свидетельствовало о справедливости негодования сеньоры де Де Крейф.
– Он так говорит, чтобы заставить всех поверить в то, что его персона еще не проходила через беседку в парке твоей усадьбы, – заметила Мариана (ни для кого не было секретом, что госпожа Де Крейф использовала садовую беседку для внебрачных любовных утех). – В отличие от всех остальных, – добавила она.
– Ну вот, Лоло, опять ты кипятишься не по делу, – сказал какой-то нервный молодой человек с сединой в волосах и с лошадиной физиономией. – Бедняга просто хотел сделать тебе комплимент.
В разговор неожиданно вмешался мужчина, очень похожий на Хуана Рамона Хименеса.
– Давай, Потранко, давай, продолжай! – подбодрил он конеобразного молодого человека. – «Тыкай» женщине, и не какой-нибудь, а моей жене, как будто меня здесь и нет.
– А зато чего здесь навалом, так это твоей дури и тупости, милый, – задумчиво произнесла красавица Лоло.
– Женщина должна позволять обращаться к себе на «ты», – продекларировала Княгиня. – Я всегда принимаю в расчет то, что клиент к этому привык, и это в общем-то ничего мне не стоит.
– Дорогой, – импульсивно подхватила мысль Княгини Лоло, – если хочешь и дальше спокойно смотреть мне в глаза, немедленно встань на колени и попроси у Княгини прощения за то, как непочтительно обращался ты к ней раньше.
Спасение для Де Крейфа пришло совершенно неожиданно – в виде странной какофонии, состоявшей из свиста индейских флейт, веселых трелей велосипедных звонков и отчаянного собачьего лая. – Следует признать, что мой слух охотника по-прежнему находится в отличной форме, – заметил Монтенегро. – Лай Тритона я уже узнаю. Остального не слышно из-за стекол веранды.
Быстрым шагом он вышел на галерею; за ним последовали все гости, кроме Княгини и Бонфанти. – Да и пусть остается, с меня не убудет, – пожала плечами Княгиня. – Нужен мне этот студень, хватит, насмотрелась уже.
Тем временем глазам находившихся на галерее предстало удивительное зрелище. Влекомый двумя вороными конягами, окруженный завывающим роем велосипедистов в пончо, по аллее к дому приближался мрачный катафалк. Рискуя угодить в кювет, велосипедисты то и дело бросали руль, чтобы издать очередную серию заунывных аккордов на длинных боливийских флейтах; это занятие изрядно отвлекало их от управления двухколесными транспортными средствами. Катафалк остановился между pelouse[52] и парадной лестницей. Под изумленные взоры собравшихся из этого странного экипажа выбрался доктор Ле Фаню, поспешивший благодарственно раскланяться с аплодировавшим его появлению велоэскортом.
Как неоднократно повторял впоследствии господин Монтенегро, тайное не замедлило стать явным: велосипедисты в пончо оказались членами А. А. А. Возглавлял их вонючий толстяк, отзывавшийся на имя и фамилию Марсело Н. Фрогман. Этот кацик[53] напрямую подчинялся приказам Тулио Савастано, который и чихнуть не смел без дозволения Марио Бонфанти, секретаря доктора Ле Фаню. – Вот это trouvaille! – воскликнул Монтенегро. – В противовес некоторой высокомерности и излишней, быть может, солидности представления, этот экипаж демонстрирует занятное презрение к изрядно уже опостылевшим всем entraves[54] времени и пространства. Лас-Бегониас, представленная d'ailleurs[55] этими дамами, приветствует в вашем лице аргентинца, promesso sposo[56]… Но не будем предвосхищать обильные удовольствия и маленькие радости, уготованные нам за праздничным столом. Аперитив весь охвачен нетерпением внутри хрустальных бокалов, consommé,[57] неизбежный отправной пункт любого банкета, едва сдерживается, словно безмолвный clubman, сгорая от благородных порывов и страсти к эмоциональному общению.
Обед в зале, декорированном самим Пактолусом, не обманул ожиданий Монтенегро. Сеньора де Англада, распустив шелковистые волосы, устало опустив глаза, подрагивая ноздрями, осаждала вопросами молодого археолога, с которым властно разделила еду, вино и даже стул. Он же, истинный воин, плотно укутывался в пончо, избрав для такого случая мудрую стратегию черепахи. Доводя женщину до отчаяния, он отказывался признаться в том, что его зовут Марсело Н. Фрогман, и время от времени пытался отвлечь ее внимание и сбить с толку, намекая на то, что является не кем иным, как Ратоном Перутцем де Ачала.[58] «Не теряйте времени попусту, сеньора, – время от времени вскрикивал Потранко Баррейро, отрываясь на миг от роскошных коленок мадам Де Крейф. – Поверьте, Юноша-Грубая-Сила – это не он, а я!» По правую руку от баронессы Пуффендорф-Дювернуа доктор Куно Фингерманн, он же – Бубе Фингерманн, он же – Жамбонно,[59] импровизировал со сверкающими фруктами, marrons glacés,[60] окурками импортных сигарет, сахарным песком и заветным талисманом в виде номера «Билликена», временно предоставленным ему в пользование Монсеньором Де Губернатисом, пытаясь изобразить на плоскости столешницы machietta[61] некоего убежища, которому предстояло быть воздвигнутым на тех участочках земли, где поднимутся кожевенные заводы. Счастливо поглощенный величием темы, он был не в состоянии оценить во всей полноте женскую составляющую своей раздраженной собеседницы; эта дама (почетная учредительница и председательница Общества Первых Холодов) куда меньше интересовалась аморфным телосложением полненького фантазера, чем диалогом, происходившим между Княгиней, Монсеньором и Савастано.
– Не по мне весь этот конструктивизм, – гортанным голосом говорила Княгиня, неотрывно глядя сквозь суровые очки на макет, возведенный Жамбонно. – Не радуют меня новомодные штучки. Я, как женщина, уже много чего повидавшая, настаиваю на круглом здании, которое для меня является последним словом в архитектуре и позволяет разглядеть с башенки, где торчит этот соня Котоне со своим биноклем, каждое движение специалисток в древнейшем искусстве, que vous m'en direz des nouvelles.[62]
– Гип-гип-ура! – пробормотал Монсеньор де Губернатис. – Вы, Ваше Высочество, зрите в корень и открываете просто непаханое поле благодарной деятельности и альтруистических поступков нашему любопытствующему Котоне. The right man in the right place,[63] несомненно… Тем не менее я отдал бы свой голос за более строгую архитектуру, с целью выступить против этих засевших в засаде евреев, которым удалось привлечь на свою сторону некоторых столпов нашей церкви благодаря звучному, но утопическому лозунгу: «Каждому Человеку – Отдельную Синагогу!».
В разговор вступил воодушевленный Савастано:
– Не ломайте все, Монсеньор, а то потом даже уборщице будет не под силу собрать воедино элементы этого сооружения. Госпожа Княгиня абсолютно права, и вам никоим образом не удастся опровергнуть ее. Сегодня даже ребенку, еще не получившему в свой гардероб «взрослые» длинные шаровары, уже знаком силуэт этого здания с башенкой в Авельянеде, принадлежащего Котоне. Вам же не остается ничего иного, как согласиться с тем, что архитектура временного жилища, гостиницы – это совсем другое дело, потому что «зал миллионеров» выходит окнами в первый двор, а на кабинет сеньора Реновалеса вы наталкиваетесь сразу, как входите.
Стряхнув пепел с «Партагаса» в левое ухо Фрогмана, Потранко Баррейра поинтересовался:
– Ле Фаню, ты помнишь Библиотеку Кальсадилья в Версале, такое мерзкое заведение, над которым вообще не было никакой башни? Впрочем, вы-то, помешанные на уставе Ассоциации, не нуждались в ее содержимом и безжалостно отправили Мулата Лойакомо обратно домой за то, что у него вырвалось «итак», а меня лишили руководства нашей маленькой группой за слова «внесу уточнение», хотя их понимает даже индеец Фрогман. Но кто старое помянет, тому глаз вон.
Доктор Ле Фаню парировал удар из глубины своего пышного жабо и неподвижной стойки воротника:
– Если говорить об этой безграмотно подобранной библиотеке и о вас, друг мой, то единственным действенным ресурсом памяти является полная амнезия. Ни вам, ни вашему коллеге по словесной какофонии не удастся похвалиться тем, что вы сумели опорочить мои воспоминания.
– Быть может, дух коммерции совсем затуманил мой взор, – зазвучал густой тевтонский бас доктора Фингерманна, – но, поскольку масса вашего головного мозга не позволяет даже предположить в вас склонность к излишней забывчивости, я позволю себе не поверить в то, что вы не помните те праздничные дни, в один из которых вы, я и моя сестра Эмма скинулись по одному пфеннигу из личных сбережений каждого и отправились в зоопарк, где вы нам рассказывали о южноамериканских животных.
– Перед таким экземпляром, как вы, любезный Бубе, даже самый говорливый зоолог предпочтет смолчать, если не бросится наутек со страху, – холодно заметил Ле Фаню.
– Ну-ну, не становись на дыбы, жабоносец,[64] сеном подавишься. Никто из нас не собирался обидеть тебя, – успокоил его Потранко и наградил вдруг зашедшегося в почти туберкулезном приступе кашля Ле Фаню дружеским хлопком по спине. Савастано воспользовался этим моментом, чтобы подскочить к величественной сеньоре Де Крейф и шепнуть ей на ухо:
– Мне тут кое-кто намекнул, что сеньора, бывает, принимает гостей в одном павильончике в своем поместье. Нельзя ли как-нибудь найти туда путь?
Лоло, далекая, как звезды, повернулась к нему спиной.
– Не улыбайтесь и передайте мне «паркер», – приказала она Монсеньору де Губернатису. – Мне нужно записать адресок столь милому господину Савастано.
Прищурив глаза, стиснув зубы, подняв подбородок, ровно дыша, сжав кулаки, согнув руки, подняв на нужную высоту локти, доктор Марио Бонфанти, ветеран гимнастических залов, без особых проблем преодолел те несколько метров, что отделяли его от Гервасио Монтенегро. Он едва не проскочил мимо цели, как вдруг ему пришлось подниматься с пола – что стало следствием изящной подножки, вовремя подставленной Монсеньором Де Губернатисом. Он приставил тяжело пыхтящий рот к правому уху Монтенегро, и по всему залу растеклось густое варево разных согласных.
Монтенегро с достоинством выслушал его, внимательно посмотрел на часы и встал. С бокалом шампанского в руке, как и подобает большому оратору, он торжественно произнес:
– Раб похвального стремления всегда paraоtre а la page,[65] наш уважаемый фактотум только что сообщил мне, что до вылупления из скорлупы нового тысяча девятьсот сорок четвертого года остается всего несколько минут. Пусть скептик ухмыляется, я же, всегда последовательно выступавший против ballons d'essai[66] пропаганды, не колеблясь, сверился со своей… time machine.[67] Пожалуй, я не возьмусь описать мое удивление: до полуночи осталось каких-нибудь четырнадцать минут! Мой информатор оказался прав. Так давайте же отдадим должное жалкой человеческой природе!
Сорок третий год, невзирая на возраст, храбро дерется в отступлении; с необъяснимым упорством, как наполеоновский grognard,[68] он готов отстаивать оставшиеся в его распоряжении считанные минуты. Сорок четвертый, юный и настойчивый, беспрестанно осыпает его градом секундных стрел, не оставляя ему никаких шансов. Господа, признаюсь, я уже выбрал, за кого болеть в этом состязании: несмотря на седину в волосах и на снисходительно-беспощадные взгляды молодежи, мои симпатии – на стороне будущего.
Первое января, год грядущий… Эта дата сразу же заставляет вспомнить о подземных галереях, которые роют шахтеры, – потому что, невидимые нам, они представляются каждому на свой манер. Так и здесь: школьник надеется, что в новом году у него будут уже не короткие штанишки; архитектор мечтает об изящном куполе, который увенчает его творение; военный – о ярких эполетах на мундир, который явится достойной наградой за жизнь, полную лишений и жертв, у кормила общего дела, и к тому же до слез порадует невесту; сама же она ждет не дождется своего принца из гражданских, который придет и спасет ее от mariage de raison,[69] затеянного из чистого эгоизма ее бабушками и дедушками; толстопузый банкир ждет немыслимой верности от cocotte grand luxe[70] – эффектного дополнения к его образу жизни; государственный деятель рассчитывает, что ему удастся победоносно завершить войну, навязанную ему Бог знает какими современными карфагенянами; фокусник ожидает чуда – кролика, бесчисленное количество раз запросто вылезающего из clack;[71] художник надеется быть причисленным к своим собратьям из Академии – непременное следствие его недавнего вернисажа; болельщик желает победы какого-нибудь «Феррокарриль Оэсте»;[72] поэт ждет, что из его слов на бумаге расцветет роза;[73] священник уповает на свой Те Deum.
Господа, давайте хотя бы на эту ночь отложим каждодневные заботы и мысли о сиюминутных делах и прильнем устами к пенящемуся напитку!
Что же до всего остального – то не стоит сгущать краски. Панорама сегодняшней жизни, помещенная под лупу критики, бесспорно, представляет собой мрачное зрелище, но от опытного наблюдателя не ускользнет один оазис – исключение, лишний раз подтверждающее общую унылость пейзажа. Глядя на то, как вы перемигиваетесь друг с другом, в нарушение всех норм этикета, я понимаю, что вы уже предвосхитили мои выводы: да, нет смысла скрывать то, что очевидно всем, – я имел в виду нашу несравненную Гортензию и ее cavalière servente,[74] доктора Ле Фаню.
Рассмотрим же непредвзято – без розовых очков, скрывающих самые серьезные изъяны, и без неподкупного в своей объективности микроскопа, который в состоянии увеличить и подчеркнуть их, – рассмотрим, что характеризует, что отличает от всех прочих нашу сегодняшнюю пару. И вот – place aux dames,[75] заклинаю вас, place aux dames, – вот вам женщина: любой эскиз, любой набросок меркнет перед богатством цвета этих волос; перед этими глазами, что плетут свои волнующие сети под сенью ресниц; перед этими устами, которые и по сей день знают лишь вкус песни, слов кокетства, вкус сладостей и помады и которые завтра, ах, завтра познают вкус слез; все меркнет перед… да что там говорить! Простите. Сидящий во мне мастер офорта опять не удержался перед искушением в нескольких характерных штрихах передать столь блистательный образ. Этого мало, скажете вы, чтобы описать кого-либо из Монтенегро. Перейдем же ко второй составляющей нашего бинома. Предпринимая попытку взять на абордаж эту необыкновенную личность, давайте постараемся не оцарапаться при излишне близком рассмотрении объекта, равно как и не утратить важных, но не слишком заметных его черточек при большом удалении. Несмотря на то что с первого взгляда можно подумать, будто доктор Ле Фаню абсолютно не знаком с требованиями нашего классического канона, он на самом деле является неиссякаемым источником едких фраз, высказываний и суждений ad hominem,[76] сдобренных иронией самой высокой пробы. Разумеется, понять это дано лишь тем истинным ценителям, которые способны произнести: «Сезам, откройся» так, чтобы действительно опустился подъемный мост и нашему взору предстали бы несметные сокровища простоты и человеколюбия, столь же желанные, сколь и бесполезные в мире коммерции. Речь идет о заботливо ухоженном растении, о пытливом ученом, в котором тевтонская мощь соединяется с бессмертной улыбкой Вены.