Вообще-то, то, что он делает, маме нравилось. Она была им довольна. Хороший мальчик, с широчайшим кругозором, начитанный. Только чересчур уж скрытный и замкнутый. Правда, беспокоить ее это стало лишь недавно. С его замкнутостью ей было даже спокойнее. Принадлежал он целиком только ей. Дурные компании его не привлекали. Что еще надо одинокой матери? Но сейчас, когда подходил к концу выпускной класс, ему надо было как-то планировать свою дальнейшую жизнь. Она мечтала, чтобы он поступил на русское отделение филфака. С его-то начитанностью!
Но мальчик оказался невероятно упрям. Он говорил ей какие-то несусветные глупости! Несусветные! Он собирался идти в армию! А до армии никуда поступать не желал. А чего желал, так об этом и говорить смешно... Было у него несколько вариантов – либо отработать годик грузчиком. Это ее-то худосочному Женечке! Либо устроиться матросом на судно и отправиться в дальние моря. Ну не матросом, так тем же грузчиком или младшим подметайлом. И что он себе такое удумал?
По поводу Женькиного пристрастия к книгам мама всплескивала руками чисто формально, потому что сама сделала его зависимым от пищи для ума. Всю жизнь она проработала библиотекарем. И вместо обеденного перерыва закрывалась в подвале с каким-нибудь редким изданием. И маленького голубоглазого Женьку притаскивала с собой на работу, и он рос среди книжной пыли. Оставить его было не с кем. Бабушка умерла, когда ему было два года, и он ее помнил смутно. Откуда он вообще взялся у Флоры, не знал никто. Некоторые доброжелатели утверждали, что не знает этого и сама Флора...
Он последний раз глубоко затянулся сигаретой и стал тыкать окурок, как нагадившего котенка, мордой в пепельницу. Это была четвертая сигарета, выкуренная им за полчаса. Голова кружилась. А слепое, но щедро озвученное соседями кино только что подошло к финалу.
Женька встал на онемевшие то ли от сигарет, то ли от долгого сидения ноги. Потянулся и хрустнул длинным позвоночником. Открыл настежь форточку, в которую тут же ворвался холодный промозглый ветер, взял со стола пепельницу и вышел из комнаты.
Коридор на кухню был длинный, чтобы по дороге туда было время подумать, а действительно ли ты так уж хотел есть. И очень часто на этот вопрос Женька сам себе отвечал отрицательно, стоило только представить, что надо доползти до плиты. А о том, что хотелось попить чайку, както забывалось. Вел коридор на кухню гигантской буквой Г. Женька саркастически усмехнулся. На такую кухню только такой буквой и ходить.
Кухня была длинная и темная, шесть плит стояли вдоль стены до самого окна. Окно выходило во двор и весьма неудачно – прямо на противоположную стену из красного кирпича. Но во всей громадной коммуналке место у окна на кухне было Женькиным самым любимым. Когда он был маленьким, он ужасно не любил один оставаться в комнате, когда мама уходила на кухню готовить обед. Он чувствовал, что она уходит очень далеко. И боялся, что, если он хоть на минутку повернется к двери спиной, в нее тут же кто-нибудь бесшумно войдет. А главное – это будет не мама... И поэтому всегда играл рядом с ней на кухонном подоконнике. Тут было нестрашно, и покойная тетя Дина угощала его горячими оладьями и называла его «ягодкой». Он притаскивал с собой из комнаты зеленых пластмассовых солдатиков и самозабвенно озвучивал их бои. Пока однажды не загляделся на стену перед окном, которая загораживала собой мир. Все оказалось наоборот. Через эту стену он увидел то, что полностью восполнило недостаток перспективы.
Ниже уровня их этажа в стене напротив имелось громадное готическое окно, верхнюю половину которого занимал цветной витраж. Через это окно он увидел глубину слабо освещенного зала и священника в черной мантии. Тот был в очках и в черной шапочке, из-под которой видны были аккуратно подстриженные седые виски. Переминаясь с ноги на ногу перед кафедрой, он читал вслух раскрытую перед ним книгу и периодически поднимал правую руку, чтобы совершить ею в воздухе какое-то неуловимое движение.
Кухня глядела прямо в боковое окно единственного в городе польского католического собора на Ковенском.
Однажды, когда Женька был маленький, он никак не мог заснуть, потому что всю ночь в переулке громко переговаривались какие-то люди в ватниках, гремели лопаты, которыми они насыпали камни и асфальт, и шумели моторами катки. Ковенский переулок заасфальтировали всего за одну ночь перед официальным визитом Шарля де Голля, который, как истинный католик, в обязательном порядке наметил посещение костела. Тогда же, перед его приездом, возле входа поставили две клумбы с цветами, в которых, под скорбным взглядом Богоматери, стали отмечаться все прогуливающиеся по переулку собаки.
Сто раз маленький белобрысый Женя ходил с мамой за ручку мимо печальной женской фигуры, стоящей в нише за узорной решеткой. И места этого всегда побаивался. Мама спокойно шла вперед, тянула его за руку, а он боялся повернуться к этой статуе спиной. Ему казалось, что, если он не выполнит свой ритуал, с мамой и с ним что-то случится.
И уже потом, когда он стал ходить в школу сам, он всегда проходил мимо входа в костел, как солдат, равняясь на главнокомандующего, и сворачивал себе шею. Внутрь заходить он не решался. Просто не был уверен, что ему туда можно. С красным-то галстуком... Когда же галстук сменился комсомольским значком, он уже был достаточно взрослым и любопытным, чтобы переступить четыре ступеньки, ведущие в параллельный мир.
Вот и сейчас он по привычке подошел к окну, приблизил лицо к самому стеклу и глянул вниз. В костеле едва виден был свет. Вечерняя служба уже закончилась. Но свет горел. И этот свет наполнил Женьку каким-то умиротворением. После прочтения трудов Бердяева он находил глубокое философское значение в том, что темный и длинный коридор каждый раз приводил его к окну, за которым горел свет. Может, это и был свет в конце тоннеля?
Глава 2
Заведующий отделением кардиологии Военно-медицинской академии полковник Марлен Андреевич Вихорев с утра опять поссорился с женой. Он унизительно любил ее двадцать лет. А она его за это презирала. Она все искала в нем ту силу, которую когда-то разглядела, поступив к нему на отделение лаборанткой. Он казался ей живым гением, генералом, заражающим всех предчувствием скорого прорыва во вверенном ему участке медицины. Когда он однажды думал о вечном, глядя в пустоту, Ванда в него и влюбилась. Когда ему было некогда, Ванда желала получить его в свое безраздельное пользование. Когда он посвящал свое время ей – Ванда начинала раздражаться. Если он провожал ее с работы, то всегда спрашивал, куда она хочет пойти. А она мечтала, чтобы он не спрашивал, а вел туда, куда надо. Он мог накричать на нее на службе и даже не подозревал, что в эти мгновения она прощала ему все промахи в их мучительном романе. Когда же он брел за ней после этого, как побитая собака, она не могла найти в себе силы хотя бы улыбнуться. Ей казалось, что он ее обманул.
И все-таки она вышла за него замуж, потому что чувствовала в нем влекущую ауру тирана. В других она этого не находила. Беда была лишь в том, что от ее прикосновения деспот лопался, как мыльный пузырь. И Ванда мстила ему за это всю жизнь. А он, не ведая причин, все время наступал на одни и те же грабли. Обращался с ней мягко и подобострастно. Она старательно выводила его из себя. И когда, наконец, ей это удавалось, он обрушивался на нее, как Ниагарский водопад, с ужасом понимая, что теперь развод неминуем. Но все заканчивалось как раз наоборот – идиллическим затишьем. Странность заключалась в том, что научный склад ума так и не позволил Марлену Андреевичу сделать логические умозаключения о природе их вечного конфликта.
И на этот раз он никак не мог понять, как это у них получилось. Когда дочь Альбина ушла в школу, он еще только собирался на службу. Он точно помнил, как, глядя в ванной в глаза своему недобритому отражению, он повторял: «Спокойно, терпение, мой друг». Кряжистый, как медведь, Марлен Андреевич каждое утро давал себе подобное обещание. И все опять понеслось в тартарары. Сначала слишком долгие паузы в разговоре, потом слишком громко опустилась чашка на блюдце, потом она слишком резко встала, и грохнула упавшая табуретка.
«Раунд,– мрачно подытожил Марлен Андреевич.– Развестись?» Хотел закурить, не глядя пошарил ладонью по подоконнику, но вспомнил, что вроде как бросил. А еще, что разведенные живут на десять лет меньше, чем женатые. Взглянул на часы и начал собираться на отделение.
Когда он уже был в прихожей и, сидя на стуле, резкими гневными движениями шнуровал ботинки, из комнаты медленно вышла Ванда. Она молча стояла рядом и «провожала» его. Ей на работу нужно было на полчаса позже. Когда он, не поднимая на нее глаз, с желчным выражением на лице путался в петлях своего тяжелого зимнего пальто, она вдруг взяла его за пальцы, развела руки и припала к мягкому пыжиковому воротнику. Он стоял и боялся шевельнуться. Он всегда ждал ее ласки, как школьник ждет наступления каникул. Казалось, после этого будет что-то невероятное. Может, у школьников оно и наступало. А вот Марлен Андреевич, или Мар, как его называла жена, раз за разом испытывал жестокое разочарование. Поэтому сейчас он боялся пошевелиться и спугнуть зыбкую супружескую гармонию. Он научился извлекать свою гомеопатическую дозу семейного счастья из ничего. Ему приходилось собирать его по одной бусинке и терпеливо нанизывать на четки своих глубоко личных воспоминаний.
Когда он уже был в прихожей и, сидя на стуле, резкими гневными движениями шнуровал ботинки, из комнаты медленно вышла Ванда. Она молча стояла рядом и «провожала» его. Ей на работу нужно было на полчаса позже. Когда он, не поднимая на нее глаз, с желчным выражением на лице путался в петлях своего тяжелого зимнего пальто, она вдруг взяла его за пальцы, развела руки и припала к мягкому пыжиковому воротнику. Он стоял и боялся шевельнуться. Он всегда ждал ее ласки, как школьник ждет наступления каникул. Казалось, после этого будет что-то невероятное. Может, у школьников оно и наступало. А вот Марлен Андреевич, или Мар, как его называла жена, раз за разом испытывал жестокое разочарование. Поэтому сейчас он боялся пошевелиться и спугнуть зыбкую супружескую гармонию. Он научился извлекать свою гомеопатическую дозу семейного счастья из ничего. Ему приходилось собирать его по одной бусинке и терпеливо нанизывать на четки своих глубоко личных воспоминаний.
– Мар, не уходи. Поедем вместе. Я сейчас.
Ванда, изящная, с блестящими черными волосами, убранными в валик, торопливо надела перед зеркалом синюю вязаную шапочку, обмотала шею длинным, синим же шарфом и, по очереди грациозно ставя ноги на тумбочку, натянула новенькие сапоги-чулки. Мар уже держал наготове пальто. Она обернулась и одарила его виноватым взглядом накрашенных махровой тушью карих глаз. Получать удовольствие одновременно у них получалось только в течение пятнадцати минут после ссоры. В остальное время их представления о счастье не пересекались.
– Мама, мы ушли! – громко прокричала она куда-то в глубину квартиры.
У парадного стояла светло-серая «Волга» с серебряным оленем на капоте. Марлен Андреевич открыл дверцу перед супругой. А сам сел за руль.
Через пару минут после того, как хлопнула входная дверь, в прихожей появилась аккуратная подтянутая седовласая дама. Она легко нагнулась, собрала разбросанные по прихожей тапки и пробормотала:
– Черти, ничего на место положить не могут.– Взглянула на часы и стала собираться.
* * *Трамвай тащился медленно. Только голубые загробные фонари проплывали за мутными окнами. Двери с грохотом открывались и закрывались. А когда на светофорах трамвай останавливался, противно гудело электричество. Альбина сидела у окна, прислонившись головой к стеклу. Белая шапочка была надвинута до самых бровей. А шарф закрывал лицо почти до носа. Она смотрела в окно, а большие карие глаза сверкали от наводнивших их слез. Ехать ей нужно было долго. С Елагина острова почти до Суворовского. Но хотелось больше никогда по этому маршруту не ездить. А фигурное катание бросить...
Сейчас ее пробирал мороз, хотя всего полчаса назад щеки горели огнем. Но стоило Альбине остановиться, как февральский ветер пробирался под два толстых свитера и холодил взмокшую спину. Уже давно стемнело, и они тренировались в свете четырех прожекторов, ярко освещавших каток с разных сторон. Было в середине катка такое место, когда со всех сторон крест-накрест ложились одинаковые тени. Вот уже пятнадцатый раз прокатывая свою программу, именно в этом месте Альбина сосредоточенно взглядывала под ноги и делала перекидной прыжок. Получалось плохо. А честнее было бы сказать, не получалось вовсе. При приземлении конек каждый раз впивался в лед шипами и она, как корова на льду, спотыкалась. Пятнадцатый раз она внутренне собиралась, но опять ничего не могла с собой поделать. Она просто боялась приземляться так, чтобы после прыжка некоторое время ехать назад на опорной ноге. Еще перед Новым годом она это делала. А сейчас, после травмы, место это казалось ей просто заколдованным.
– Ну, что за дела? Альбина! Соберись! – Галина Григорьевна в лохматой шапке тоже нервничала.– Лена! Геворская! Прыгни с Вихоревой в паре. Она потеряла движение...
К Альбине подкатила Ленка. С нескрываемым превосходством на нее посмотрела, кружась вокруг небрежно расслабленной задней перебежкой. Потом раз, играючи, сделала перекидной, красиво приземлившись ласточкой.
– Ну, давай, чего стоишь? Подстраивайся. Что я, так полчаса вокруг тебя крутить должна?
Альбина тихо и с раздражением прошипела: «С-с-с-с-пади...» Поймала Ленкин ритм и, синхронно с ней, пошла на прыжок. Прыгнуть решила лучше Ленки. Чиркнула коньком и больно упала на колени.
– Ну, елки-палки! – с чувством отметила падение Галина Григорьевна.– Что-то скользкий лед сегодня...
Обидно было до слез, особенно когда она исподлобья смотрела на легко разъезжающую по катку Геворскую, которая оглянулась с гадкой улыбочкой и пожала плечами.
Она подъехала к бортику, где переминалась с ноги на ногу подмерзшая Галина.
– А знаешь, почему не получается? – Она с напором глядела Альбине в глаза.– Потому что ты растолстела, пока дома с ногой сидела. Тебе просто в воздухе свой вес не развернуть как надо. Ты посмотри, какие ножищи нагуляла. Чтобы через неделю этого не было, Альбина. Худей как хочешь.
Она говорила громко и базарно. Альбина уже давно заметила, что у тренеров существует какой-то общий тембр голоса – крикливый и беспардонный. И она невольно покосилась на тех, кто тренировался здесь же. Очень не хотелось, чтобы слова эти кто-нибудь слышал. Так не хотелось! Особенно Геворская... А она как раз проезжала близко и пялилась в их сторону.
Альбина ехала с тренировки домой и всерьез думала о том, чтобы все бросить. Ноги у нее, и вправду, были полноваты. Но у фигуристок это сплошь и рядом. От больших нагрузок наращиваются мышцы. Геворская худая, как палка, и на ней ничего не нарастает. А Альбина – настоящая девушка. И талия есть, и бедра. Но лишнего жира у нее как раз нет. Ущипнуть не за что. И она уже в десятый раз яростно убеждала себя в этом неоспоримом факте. А сложением она в отца. Просто кость широкая. А сверху, так и вовсе ничего лишнего; ребра пересчитать можно.
В раздевалке, когда все уже ушли, ее попыталась подбодрить подружка Катя:
– Алька, да не носи ты просто эту юбку на тренировку. Приходи в рейтузах. Юбка эта тебя полнит. И не обращай ни на кого внимания.
Но настроение от этого еще больше испортилось. Как же быть, если фигуристку полнит мини-юбочка? Как, скажите, пожалуйста, тогда выступать на соревнованиях? И она придирчиво посмотрела на Катины ляжки.
– У тебя, Катюха, тоже, между прочим, о-го-го. Так,– сказала она уязвленно,– между нами, девочками.
– Спорт такой,– ничуть не расстроилась Катюха.– А у пловчих, например, плечи. И я бы с ними ни за что не поменялась. Так и знайте! – И она показала всем своим воображаемым оппонентам язык.
– Да как я похудею-то ей за одну неделю? – Альбина продолжала негодовать.
– Лук репчатый берешь,– Катя засунула в рот карамельку, и речь ее стала не совсем членораздельной,– режешь и ложку меда кладешь. Все в банку и на ночь за окошко. А утром натощак ешь по столовой ложке перед завтраком. Ну и перед обедом и ужином. Гадость такая, что потом вообще ничего не хочется, только умереть. Зато помогает.– И добавила после паузы: – Говорят.
– Вввя,– сморщилась Альбина.– Лук с медом? Вввяя....
Теперь она ехала домой и думала о том, что и без фигурного катания прекрасно обойдется. Пора завязывать. Скоро в школе выпускные экзамены. Потом готовиться в институт. Мастером спорта ей, наверно, уже не бывать. Да и зачем это нужно? Уже давно ей стало понятно, что никакого большого спортивного будущего у нее нет, хоть и занималась она с пяти лет. Среди тех, с кем она делала на льду свои первые шаги, уже есть члены сборной юниоров. Тех, кто подавал надежды, давно забрали в большой спорт. Давно. Десять лет назад. А она каталась для себя. Зато чувствовала себя настоящей королевой на катке в Таврическом саду. На разряды сдавала. Может похвастаться своим первым юношеским. Хотелось бы взрослый. Но так... Для потомков. И без этого ведь комсомолка, спортсменка, отличница. И, конечно, красавица. «Хотела бы я встретиться с Геворской в какой-нибудь компании. Вот мы бы и посмотрели, кто чего стоит».
От этой мысли Альбине стало веселей. Она уже мечтала о том, как придет домой и накинется на макароны по-флотски, которые так здорово готовила ее бабушка Лизавета Степанна. Или Эльжбета Стефановна, как предпочитала называть ее Альбина, которой очень нравилось то, что в ней течет польская кровь.
Как ей казалось, польские пани отличались от русских женщин в выгодную сторону. «Есче польска не сгинева»,– повторяла она за сухощавой, аристократически стройной бабушкой. А полька, по ее смутным представлениям, обязательно должна была быть гордячкой и воображалой. И Альбина эти черты в себе культивировала, как доказательство своей очаровательной национальной принадлежности.
Мечтая о макаронах, мед с луком решила не готовить. Зачем портить себе аппетит?
Спускаясь с подножки трамвая, она почувствовала, что колено, которым она столько раз ударялась сегодня об лед, больно сгибать. И еще раз утвердилась в мысли, что все, пора бросать, сколько свободного времени тогда у нее появится! А ведь в младших классах она еще умудрялась учиться в музыкальной школе. Но в четвертом, с помощью вполне профессиональной истерики, убедила родителей ее оттуда забрать. И больше к пианино она не подходила ни разу. А крышку его использовала как журнальный столик.