Моя нестерпимая быль - Домбровский Юрий Осипович 2 стр.


На всю грядущую эпоху.

Горит и гаснет чешуя,

В траве подводной и высокой.

И спит усталая змея

Опять до наступленья срока.

Спи ж, спи до будущих времен,

Пока в надзвездной диктатуре

Не будет вынесен Закон

О новом наступленьи бури.

Владивосток. Осень 1940 г.

НАДПИСЬ НА ФОТО

(Сонет)

Моя тоска вступила в год седьмой.

Лесами с Осетрово до Тайшета

Меня влекла, гнала твоя комета,

И ночью я беседовал с тобой.

Ты мне была и счастьем, и судьбой,

И сумерком, и ясностью рассвета.

Не тронута и до дыры запета,

Как рельса, прогудевшая отбой.

Так за годами годы шли. И вот

Все прояснило, в горечи невзгод,

В блатных напевах, в сказке о наседке

(О гадине, что давят напоказ)

Я прочитал, что Бог тебя упас

От рук моих и от петли на ветке.

КАМПАНЕЛЛА - ПАЛАЧУ

"Ласточка" - смирительная рубаха

О пытка! Я ль тебя не знаю!

Со мной ли ты была слаба!

Стирая кровь и пот со лба,

Я, как любовник, припадаю

На чресла острые твои,

Но страшен пыл твоей любви!

Твои пеньковые объятья,

И хруст взбесившихся костей,

И поцелуи, и заклятья

Все то, что не сумею дать я

Иной любовнице моей.

Узлом завязанное тело,

Душа, присохшая к кости...

О! До какого же предела

Тебе, изгнанница, расти?

Взмахни ж крылом и будем рядом,

Все выше, дальше, чуть дыша,

И вот пред Господом с парадом

Идет мертвец с зеленым взглядом,

И постаревшая душа.

Они идут - огнем палимы

Два вида сущностей иных.

И громко славят серафимы

Условным песнопеньем их.

А там идет еще работа,

Кипит последняя борьба,

Палач, издерганный до пота,

Отбросил волосы со лба.

Он встал, взыскательный маэстро,

И недоволен, и суров,

Над жалкой гибелью оркестра

Своих веревочных станков.

Ну что ж, здоровая скотина,

Чего там думать? Вот я здесь!

Возьми, к огню меня подвесь,

Сломай мне ребра, жги мне спину!

Не бойся, тешь собачью спесь,

Веревка сдаст - найдешь дубину!

И будь спокоен - вот я весь,

Не обману и не покину!

x x x

Какая злобная собака

Ты, мой сосед - товарищ Грозь.

Я много видел и однако

Такой мне видеть не пришлось!

Всегда встревоженный и хмурый,

С тяжелой палкой у плеча,

Ты молча смотришь из конуры,

Весь содрогаясь и рыча.

И только кто погреет спину,

Кто встанет к печке, как к стене,

Ты вздыбишь черную щетину

И заколотишься в слюне.

Ты кинешь громы и проклятья,

О доски палкою стуча,

Кляня всех немцев без изъятья

И всех евреев сообща!

И снова мир стоит на месте,

Но как тому не повезло,

Кто, как и я, в своем аресте

Лишь мировое видит зло.

Он ходит грустный и печальный

И был бы несказанно рад,

Узнать, что кто-то персональный

В его несчастьи виноват.

Хожу, сижу, с судьбою споря,

Тяну наскучившую нить,

И кроме вечных категорий

(Добро и зло, земля и море)

Увы! Мне некого винить!

ЧЕКИСТ

Я был знаком с берлинским палачом,

Владевшим топором и гильотиной.

Он был высокий, добродушный, длинный,

Любил детей, но выглядел сычом.

Я знал врача, он был архиерей;

Я боксом занимался с езуитом.

Жил с моряком, не видевшим морей,

А с физиком едва не стал спиритом.

Была в меня когда-то влюблена

Красавица - лишь на обертке мыла

Живут такие девушки - она

Любовника в кровати задушила.

Но как-то в дни молчанья моего

Над озером угрюмым и скалистым

Я повстречал чекиста. Про него

Мне нечего сказать - он был чекистом.

РЕКВИЕМ

Где ты, где ты, о прошлогодний снег?

Ф. Вийон

Животное тепло совокуплений

И сумрак остроглазый, как сова.

Но это все не жизнь, а лишь слова, слова,

Любви моей предсмертное хрипенье.

Какой дурак, какой хмельной кузнец,

Урод и шут с кривого переулка

Изобрели насос и эту втулку

Как поршневое действие сердец?!

Моя краса! Моя лебяжья стать!

Свечение распахнутых надкрылий,

Ведь мы с тобой могли туда взлетать,

Куда и звезды даже не светили!

Но подошла двуспальная кровать

И задохнулись мы в одной могиле.

Где ж свежесть? Где тончайший холодок

Покорных рук, совсем еще несмелых?

И тишина вся в паузах, в пробелах,

Где о любви поведано меж строк?

И матовость ее спокойных век

В минуту разрешенного молчанья.

Где радость? Где тревога? Где отчаянье?

Где ты, где ты, о прошлогодний снег?

Окончено тупое торжество!

Свинья на небо смотрит исподлобья.

Что ж, с Богом утерявшее подобье,

Бескрылое, слепое существо,

Вставай, иди в скабрезный анекдот,

Веселая французская открытка.

Мой Бог суров, и бесконечна пытка

Лет ангелов, низверженных с высот!

Зато теперь не бойся ничего:

Живи, полней и хорошей от счастья.

Таков конец - все люди в день причастья

Всегда сжирают Бога своего.

"НАСЕДКА"

Когда нам принесли бушлат,

И, оторвав на нем подкладку,

Мы отыскали в нем тетрадку,

Где были списки всех бригад,

Все происшествия в бараке,

Все разговоры, споры, драки,

Всех тех, кого ты продал, гад!

Мы шесть билетиков загнули

Был на седьмом поставлен крест.

Смерть протянула длинный перст

И ткнула в человечий улей...

Когда в бараке все заснули,

Мы встали, тапочки обули,

Нагнулись чуть не до земли

И в дальний угол поползли.

Душил "наседку" старый вор,

И у меня дыханье сперло,

Когда он, схваченный за горло,

Вдруг руки тонкие простер,

И быстро посмотрел в упор,

И выгнулся в предсмертной муке,

Но тут мне закричали: "Руки!"

И я увидел свой позор,

Свои трусливые колени

В постыдной дрожи преступленья.

Конец! Мы встали над кутком,

Я рот обтер ему платком,

Запачканным в кровавой пене,

Потом согнул ему колени,

Потом укутал с головой:

"Лежи спокойно, Бог с тобой!"

И вот из досок сделан гроб,

Не призма, а столярный ящик.

И два солдата проходящих

Глядят на твой спокойный лоб.

Лежи! Кирка долбит сугроб.

Лежи! Кто ищет, тот обрящет.

Как жаль мне, что не твой заказчик,

А ты, вмороженный в сугроб,

Пошел по правилу влюбленных

Смерть обнимать в одних кальсонах.

А впрочем: для чего наряд?

Изменник должен дохнуть голым.

Лети ж к созвездиям веселым

Сто миллиардов лет подряд!

А там земле надоедят

Ее великие моголы,

Ее решетки и престолы,

Их гнусный рай, их скучный ад.

Откроют фортку: выйдет чад,

И по земле - цветной и голой

Пройдут иные новоселы,

Иные песни прозвучат,

Иные вспыхнут Зодиаки,

Но через миллиарды лет

Придет к изменнику скелет

И снова сдохнешь ты в бараке!

УБИТ ПРИ ПОПЫТКЕ К БЕГСТВУ

Мой дорогой, с чего ты так сияешь?

Путь ложных солнц - совсем не легкий путь!

А мне уже неделю не заснуть:

Заснешь - и вновь по снегу зашагаешь,

Опять услышишь ветра сиплый вой,

Скрип сапогов по снегу, рев конвоя:

"Ложись!" - и над соседней головой

Взметнется вдруг легчайшее, сквозное,

Мгновенное сиянье снеговое

Неуловимо тонкий острый свет:

Шел человек - и человека нет!

Убийце дарят белые часы

И отпуск в две недели. Две недели

Он человек! О нем забудут псы,

Таежный сумрак, хриплые метели.

Лети к своей невесте, кавалер!

Дави фасон, показывай породу!

Ты жил в тайге, ты спирт глушил без мер,

Служил Вождю и бил врагов народа.

Тебя целуют девки горячо,

Ты первый парень - что ж тебе еще?

Так две недели протекли - и вот

Он шумно возвращается обратно.

Стреляет белок, служит, водку пьет!

Ни с чем не спорит - все ему понятно.

Но как-то утром, сонно, не спеша,

Не омрачась, не запирая двери

Берет он браунинг.

Милая душа,

Как ты сильна под рыжей шкурой зверя!

В ночной тайге кайлим мы мерзлоту,

И часовой растерянно и прямо

Глядит на неживую простоту,

На пустоту и холод этой ямы.

Ему умом еще не все обнять,

Но смерть над ним крыло уже простерла.

"Стреляй! Стреляй!" В кого ж теперь стрелять?

"Из горла кровь!" Да чье же это горло?

А что, когда положат на весы

Всех тех, кто не дожили, не допели,

В тайге ходили, черный камень ели

И с храпом задыхались, как часы?

А что, когда положат на весы

Орлиный взор, геройские усы

И звезды на фельдмаршальской шинели?

Усы, усы, вы что-то проглядели,

Вы что-то недопоняли, усы!

И молча на меня глядит солдат,

Своей солдатской участи не рад.

И в яму он внимательно глядит,

Но яма ничего не говорит.

Она лишь усмехается и ждет

Того, кто обязательно придет.

1949 г.

x x x

Меня убить хотели эти суки,

Меня убить хотели эти суки,

Но я принес с рабочего двора

Два новых навостренных топора.

По всем законам лагерной науки

Пришел, врубил и сел на дровосек;

Сижу, гляжу на них веселым волком:

"Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком..."

- Домбровский, - говорят, - ты ж умный человек,

Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же!

- Не слышу, - говорю, - пожалуйста, поближе!

Не принимают, сволочи, игры.

Стоят поодаль, финками сверкая,

И знают: это смерть сидит в дверях сарая:

Высокая, безмолвная, худая,

Сидит и молча держит топоры!

Как вдруг отходит от толпы Чеграш,

Идет и колыхается от злобы.

- "Так не отдашь топор мне" - "Не отдашь?!"

"Ну сам возьму!" - "Возьми!" - "Возьму!.."

"Попробуй!"

Он в ноги мне кидается, и тут

Мгновенно перескакивая через,

Я топором валю скуластый череп

И - поминайте как его зовут!

Его столкнул, на дровосек сел снова:

"Один дошел, теперь прошу второго!"

И вот таким я возвратился в мир,

Который так причудливо раскрашен.

Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,

На гениев в трактире, на трактир,

На молчаливое седое зло,

На мелкое добро грошовой сути,

На то, как пьют, как заседают, крутят,

И думаю: как мне не повезло!

УТИЛЬСЫРЬЕ

Он ходит, черный, юркий муравей,

Заморыш с острыми мышиными глазами;

Пойдет на рынок, станет над возами,

Посмотрит на возы, на лошадей,

Поговорит о чем-нибудь с старухой,

Возьмет арбуз и хрустнет возле уха.

В нем деловой непримиримый стиль,

Не терпящий отсрочки и увертки,

И вот летят бутылки и обертки,

И тряпки, превращенные в утиль,

Вновь обретая прежнее названье,

Но он велик, он горд своим призваньем:

Выслеживать, ловить их и опять

Вещами и мечтами возвращать!

А было время: в белый кабинет,

Где мой палач синел в истошном крике,

Он вдруг вошел, ничтожный и великий,

И мой палач ему прокаркал: "Нет!"

И он вразвалку подошел ко мне,

И поглядел мышиными глазами

В мои глаза, - а я был словно камень,

Но камень, накаленный на огне.

Я десять суток не смыкал глаза,

Я восемь суток проторчал на стуле,

Я мертвым был, я плавал в мутном гуле,

Не понимая больше ни аза.

Я уж не знал, где день, где ночь, где свет,

Что зло, а что добро, но помнил твердо:

"Нет, нет и нет!" Сто тысяч разных "нет"

В одну и ту же заспанную морду!

В одни и те же белые зенки

Тупого оловянного накала,

В покатый лоб, в слюнявый рот шакала,

В лиловые тугие кулаки!

И он сказал презрительно-любезно:

- Домбровский, вам приходится писать...

Пожал плечами: "Это бесполезно"!

Осклабился: "Писатель, вашу мать!.."

О, вы меня, конечно, не забыли,

Разбойники нагана и пера,

Лакеи и ночные шофера,

Бухгалтера и короли утиля!

Линялые гадюки в нежной коже,

Убийцы женщин, стариков, детей!

Но почему ж убийцы так похожи,

Так мало отличимы от людей?

Ведь вот идет, и не бегут за ним

По улице собаки и ребята,

И здравствует он, цел и невредим,

Сто раз прожженный, тысячу - проклятый.

И снова дома ждет его жена

Красавица с высокими бровями.

И вновь ее подушки душат снами,

И ни покрышки нету ей, ни дна!

А мертвые спокойно, тихо спят,

Как "Десять лет без права переписки"...

И гадину свою сжимает гад,

Равно всем омерзительный и близкий.

А мне ни мертвых не вернуть назад

И ни живого вычеркнуть из списков!

Алма-Ата. (Рынок.) 1959г.

ИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ

Нас даже дети не жалели,

Нас даже жены не хотели,

Лишь часовой нас бил умело,

Взяв номер точкою прицела.

Ты в этой крови не замешан,

Ни в чем проклятом ты не грешен,

Ты был настолько независим,

Что не писал "открытых писем".

И взвесив все в раздумьи долгом,

Не счел донос гражданским долгом.

Ты просто плыл по ресторанам

Да хохмы сыпал над стаканом

И понял все и всех приветил

Лишь смерти нашей не заметил.

Так отчего, скажи на милость,

Когда, пройдя проверку боем,

Я встал из северной могилы

Ты подошел ко мне героем?

И женщины лизали руки

Тебе - за мужество и муки?!

АМНИСТИЯ

(Апокриф)

Даже в пекле надежда заводится,

Если в адские вхожа края.

Матерь Божия, Богородица,

Непорочная дева моя!

Она ходит по кругу проклятому,

Вся надламываясь от тягот,

И без выборов каждому пятому

Ручку маленькую подает.

А под сводами черными, низкими,

Где земная кончается тварь,

Потрясает пудовыми списками

Ошарашенный секретарь.

И кричит он, трясясь от бессилия,

Поднимая ладони свои:

- Прочитайте вы, Дева, фамилии,

Посмотрите хотя бы статьи!

Вы увидите, сколько уводится

Неугодного Небу зверья

Вы не правы, моя Богородица,

Непорочная Дева моя!

Но идут, но идут сутки целые

В распахнувшиеся ворота

Закопченные, обгорелые,

Не прощающие ни черта!

Через небо глухое и старое,

Через пальмовые сады

Пробегают, как волки поджарые,

Их расстроенные ряды.

И глядят серафимы печальные,

Золотые прищурив глаза,

Как открыты им двери хрустальные

В трансцендентные небеса;

Как крича, напирая и гикая,

До волос в планетарной пыли

Исчезает в них скорбью великою

Умудренная сволочь земли.

И глядя, как кричит, как колотится

Оголтевшее это зверье,

Я кричу:

- Ты права, Богородица!

Да прославится имя твое!

Колыма. Зима 1940 г.

МАРИЯ РИЛЬКЕ

Выхожу один я из барака,

Светит месяц, желтый, как собака,

И стоит меж фонарей и звезд

Башня белая - дежурный пост.

В небе - адмиральская минута,

И ко мне из тверди огневой

Выплывает, улыбаясь смутно,

Мой товарищ, давний спутник мой!

Он - профессор города Берлина,

Водовоз, базарный дровосек,

Странноватый, слеповатый, длинный,

Очень мне понятный человек.

В нем таится, будто бы в копилке,

Все, что мир увидел на веку.

И читает он Марии Рильке

Инеем поросшую строку.

Поднимая палец свой зеленый,

Заскорузлый, в горе и нужде,

"Und Eone redet mit Eone"

Говорит Полярной он звезде.

Что могу товарищу ответить?

Я, делящий с ним огонь и тьму?

Мне ведь тоже светят звезды эти

Из стихов, неведомых ему.

Там, где нет ни время, ни предела,

Ни существований, ни смертей,

Мертвых звезд рассеянное тело

Вот итог судьбы твоей, моей:

Светлая, широкая дорога

Путь, который каждому открыт.

Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит...

ПЕСНЯ, КОТОРУЮ МЫ ПЕЛИ В ЛАГЕРЕ,

СПАЛИВ Б(арак) У(силенного) Р(ежима)

В 1952 ГОДУ

Старые куплеты всем известны,

Новые совсем неинтересны.

В новом БУРе мы сидели,

Песни старые не пели,

И вели одну и ту же речь

Жечь!

Был из круглых бревен БУР построен,

В толщине удвоен и утроен:

Двери, будто бы ворота,

В коридоре встанет рота,

И на окнах черный переплет

Вот!

Был хозяин БУРа старый мерин,

Был в своих решетках он уверен.

Он задвинет все засовы

И пошел гулять по новой,

Молдаванок щупает подряд

Гад!

Что ж, гуляй, и мы гульнем, пожалуй!

Трое нас, а я веселый малый.

Вылезаю из кормушки

В коридор, сгребаю стружки,

Ну а спички у меня всегда

Да-да!

Сделали что надо - и сидим.

Пробирается сквозь доски едкий дым.

За стеною шепот, шорох,

БУР горит, как будто порох,

Оголтелый попка в доску бьет

Вот!

Чтоб с проклятым не сгореть сараем,

Мы из пола доски выдираем.

Эй, дубинушка, подернем!

Выбивай железо с корнем!

Трое мы выходим из огня

Ну, сучня!

Треск и блеск сквозь дым и пламень бурный!

Волкодавом воет пес-дежурный!

А сучня качает воду

На горящую колоду

И рычит сквозь зубы на меня

Эх, сучня!

Ради этой экстренной напасти

Собрались все органы и части.

И стоит на шланге

Волк в майорском ранге,

Воет и качает головой.

Вой!

Стекла рвутся, тили-бом!

Догорает кошкин дом!

Духи бегают с ведром,

Заливают кошкин дом!

Не спасти вам кошкин дом

Ни багром, ни топором,

Ни шалангой, ни ведром!

Тили-бом да тили-бом,

Догорай ты, кошкин дом!

Трое мы в наручниках стоим,

Трое молча на огонь глядим.

Как пылают сучьи гнезда,

Как летят чины и звезды

И срывают их погоны с плеч

В печь!

Ты гори, моя лучинушка, пылай!

Догорай, пиратский сытый рай!

Их казенные шалманы,

Их бездонные карманы,

Случки и попойки до зари

Все сгори!

КОММЕНТАРИИ

При жизни автора стихотворения не печатались. Их подборка в основном сделана самим Юрием Домбровским.

В последнее время часть стихотворений напечатана в сборнике "Средь разных имен" (сост. В, Муравьев), альманахе "Конец века", журнале "Юность" (Э 2, 1988 г.).

Назад Дальше