Я снова смотрю на свою тарелку и обнаруживаю там все, что надо: и кукурузу, и одуванчики, и терпкий запах мяты.
Этот навязчивый запах ударяет мне в голову.
И как только ты смог проглотить такое, Дарио?
Я наклоняюсь в сторону, сотрясаемый приступом рвоты, гораздо более мощным, чем все предыдущие, и выблевываю струю желчи, жгущей мои внутренности.
Манджини встает и сокрушенно разводит руками, давая понять, насколько он огорчен…
Значит, до тебя дошло, наконец, Антуан?.. А ты-то думал, что этот дом для тебя надежное укрытие. Но при этом почему-то рвался наружу изо всех сил, а? Что ж, может, у тебя и есть еще шанс выбраться отсюда. Потому что Манджини пока не подозревает, что ты уже обо всем догадался… догадался, что именно он, и никто другой, убил Дарио.
— Были времена, когда это блюдо пользовалось гораздо большим успехом… Вы меня обижаете, Антонио Польсинелли.
— Простите… это пройдет.
— Сожалею, но этот рецепт мне весьма дорог. Я сумел бы приготовить любой итальянский соус, даже самый редкий, но я не люблю стряпню, которую можно найти в первом же попавшемся ресторане. Когда готовишь что-нибудь, надо творить!
— Простите меня, синьор Манджини, я неважно себя чувствую… Душно как-то… Мне, пожалуй, лучше выйти наружу, глотнуть свежего воздуха…
Я делаю попытку приподняться, но он тут же кладет руку на свое ружье. Я понял, что он понял, и прижался спиной к двери, не спуская глаз со старого психа и нащупывая ручку… как вдруг дверь открылась сама собой…
Когда кто-то вцепился мне сзади в волосы, я заорал.
Заорал снова, когда мне врезали по ребрам и расплющили морду о буфет. Я закашлялся, сжимая бока, попытался было встать, но удар ноги в лицо швырнул меня прямо на пол.
Не знаю, сколько длился этот момент, но я сделал все возможное, чтобы растянуть его как можно дольше и не получать новых ударов.
Манджини склоняется надо мной. Я скрючиваюсь еще сильнее.
— Синьор может встать. Я представлю ему моего племянника. Впрочем, они с ним уже знакомы.
Портелья тоже наклоняется, потирая кулак, словно собирается продолжить избиение. Первый раз он напал на меня, когда я был в стельку пьян, а теперь — нападение со спины. Из чего следует, что не стоит слишком уж бояться такого мелкого подонка.
— Sole il nipote capisce lo zio, — говорит мне Манджини.
«Только племянник может понять дядю». Звучит как пословица. Надо бы на этом поглубже сосредоточиться, попробовать ухватить смысл, но пока я его тут что-то не могу уловить. «Дядя и племянник» звучит словно название какого-нибудь фарса, комедии по-итальянски. Один недо-отец, другой лже-сын. Кровная связь без разделения ролей. Соучастие, помимо долга. Игра прежде всякой выгоды. Да уж, это надо было видеть, как они обхаживали меня, перехватывая на лету, словно двое проходимцев из басни, где роль бедной жертвы отведена мне. Именно басня. Правда, пока без очевидной морали.
— Пусть все-таки синьор окажет честь моей стряпне. Пусть попробует пересилить себя!
И, как бы подтверждая свое приглашение, он сует мне под нос пистолет, который достал из сундука и теперь демонстративно заряжает. Можно подумать, одного ружья ему показалось маловато. Портелья подхватывает меня, приподнимает и толкает к столу. Они думают, наверное, что с дулом у виска я стану есть охотнее. Этот корм для мертвецов. Жрать эту гадость — значит уже приготовиться к отправке на тот свет. Племянник усаживается справа, дядюшка слева, и сует мне вилку в руку, как маленькому, и склоняется к уху, словно заботливая мамаша, уговаривающая своего карапуза съесть еще ложечку.
— Что с ним такое? А? Уж не Аттилио ли отбил ему аппетит? Или это из-за рубашки, которую он нашел в моем сундучке? Неужто он таких никогда раньше не видел? Неужто он думает, что мог бы наткнуться на нее, если бы я сам не захотел ее показать ему? Может, он боится черноты?
Я довольно долго пытаюсь найти, что бы такое ответить, но на язык подворачивается лишь одно-единственное оскорбление. Да и то на французском. Ни в чем, видимо, языковой инстинкт так себя не проявляет, как в ругательствах.
— Дерьмо фашистское!
— Ишь ты, можно подумать, я по-французски знаю — все понял. Хотя я ведь уже привык, здешние-то меня тоже не жалуют. Но и они ошибаются. Настоящим фашистом я не был. Недолго, во всяком случае. А рубашечку если и сохранил, так только на память. Это вроде как саван одного призрака, который я держу в сундуке.
— Дерьмо фашистское.
Портелья как следует прикладывается к моему затылку. Но в тот же самый момент я вцепляюсь ему в горло с намерением воткнуть вилку в глаз. Он так завопил, что я решил даже, будто мне это удалось, хотя на самом деле всего лишь распорол ему щеку.
Конечно, он снова сбил меня на пол и принялся лупить ногами, да так, что чуть не рассек мне надбровную дугу носком своего башмака. Видимо, хотел ослепить меня и чуть было в том не преуспел, прежде чем дядюшка оттащил его в сторону.
— Дарио так не привередничал, — сказал он мне.
Племянник снова садится, закрыв ладонью пол-лица. Рана лишь подстегнула его ярость. Я поднимаюсь, прикрывая рукой глаз.
— Даже наоборот! — подхватил племянник. — Дядюшкина стряпня ему очень понравилась, верно, дядюшка? Как сейчас помню, я тогда еще нашел бутылку «Жеврей-Шамбертена» семьдесят шестого года в какой-то лавочке неподалеку от Пале-Рояля. Прямо чудо. Как раз под ригатони. Верно, дядюшка?
Ответа не последовало.
— В том самом квартале я учился. Виноделие изучал. У меня там до сих пор осталась маленькая квартирка на Банковской улице. Туда-то мы и пригласили Дарио. Обожаю Париж!
— Ноги моей там больше не будет. Ездил туда в первый и последний раз, — сказал Манджини, держа пистолет в руке. — Я уж и забыл, как стреляют из этой штуки. Подумать только… война… пятьдесят лет назад… Хотя я и тогда нечасто этим пользовался, я был хороший солдат…
Я закрыл глаза.
— Но только этот плутишка Дарио ничего другого и не заслуживал. Полгода назад явился сюда, чтобы выкупить у меня землю. Тогда это меня здорово рассмешило… И только позже, когда он начал ходить вокруг да около той часовни и что-то там мудрить, вместо того чтобы разломать ее… когда начал расспрашивать всех подряд про Сант'Анджело… только тогда до меня дошло, что у него на уме. Ну и болваном же я оказался! Помню, я ему однажды даже сказал, что если он сумеет сделать хорошее вино, то это будет настоящее чудо. А он рассмеялся в ответ!
Портелья накалывает на свою вилку одну макаронину и сует ее мне под нос. Я не открываю рта, и он тычет ею в мои стиснутые губы. Манджини направляет на меня пистолет, и я приоткрываю рот.
— Сначала-то я принял его просто за дурака, но потом… Пусть синьор Польсинелли поставит себя на мое место. Ведь я на этой земле почти родился, а ничего такого никогда не замечал… И ведь надо же было случиться, чтобы эта дьявольская идея пришла в голову какому-то придурку, мальчишке парижанину… Я от этого даже спать ночами перестал.
Я жую, стараясь не принюхиваться. Совершенно никакого вкуса, даже вкуса соли. Зажмуриваюсь еще сильнее и выплевываю все прямо на стол.
— Я тогда ему сказал, что обо всем догадался, что его план мне очень нравится, но предупредил, что без меня ему не обойтись. Я даже дал ему время подумать. А потом приехал в Париж, на один-единственный вечер — чтобы мы посидели за столом все втроем да потолковали. Он мне предложил десять процентов от выручки. Гроши, на это даже кофе себе не сваришь. И я его убил, потому что после его смерти все досталось бы его матери. А у нее-то я без труда выкупил бы весь участок и сам заставил бы Сант'Анджело вернуться…
Я по-прежнему не открываю глаз и стараюсь ничего не слышать. Но от пытки с вилкой никуда не деться.
…Начиная с зимы сорок четвертого нам уже приходилось есть что попало. Припоминаю даже один лесок, где мы продержались довольно долго, объедая с кустов малину. А однажды я нашел полным-полно черепах — мы их собирали прямо десятками. Поди знай, что это с ними было такое, но в этой стране я уже ничему не удивлялся. Я ко всему был готов. И я принялся за этих тварей с киркой, чтобы разбивать панцири. Из четырнадцати штук выходило грамм двести мяса. Но лучше всего были черепашьи яйца. Компаре сделал из них рагу, и очень даже неплохо получилось. Он вообще умудрялся готовить нам жратву из любой дряни, которую мы находили вокруг или воровали у крестьян с риском для собственной жизни. Из этих-то корок, одуванчиков, всяких огрызков и объедков он нам и стряпал, да так удачно, что мы все впятером (столько нас к тому времени оставалось) сообща решили, что он самый лучший повар на свете. Никто из нас даже не блевал ни разу с этих харчей, представляешь? Ладно, согласен, чаще всего, конечно, мы старались думать о чем-то другом, когда заглатывали все это, но все-таки он был настоящий кудесник. Был у него талант, что и говорить. А с его стороны это был единственный способ доставить мне удовольствие и хоть как-то отплатить за все те разы, когда я ему жизнь спасал, этому компаре.
— И тут вдруг нотариус объявляет, что прибыл новый владелец. Я себе чуть пальцы до крови не искусал. Как это понимать, я вас спрашиваю? Откуда он взялся, этот малый? Почти такой же, как Дарио. Может, чего-то в нем больше, может, чего-то меньше, не знаю. И я себе тогда сказал, конечно, что еще ничего не потеряно и что я еще успею выкупить у него землю раньше, чем он догадается. Но его ни деньгами, ни побоями было не пронять, и этот новый парижанин оказался еще упрямее, чем тот…
…Не буду тебя убеждать, что на Рождество сорок первого все мы еще твердо верили в Бога. Но у каждого в сердце все-таки оставалось что-то, у кого невеста, у кого ребенок, и вот этим-то существам нам бы и хотелось сказать, что мы их защищаем или спасаем… Ну да, будь я проклят… И вот четыре года спустя мы еще меньше, чем в начале, знаем, какого черта делаем здесь. К тому же на этот раз мы по-настоящему остались совсем без жратвы. В Бога мы больше не верили или, наоборот только в него еще и верили, потому что в тот самый раз, двадцать пятого декабря, нам довелось пережить такое, что, хочешь верь, хочешь нет, но только это можно назвать настоящим чудом. Да, чудо, по-другому я и сказать не могу. Мы тогда вдруг прознали, что в семи километрах от нашей дыры расположился фашистский гарнизон и у них там полным-полно продовольствия. Мы начали прикидывать между собой, кто пойдет. Хотя выбор был невелик: двое из нас не переносили холода, значит, оставались трусоватый малыш Роберто да компаре мой, про которого тоже нельзя было сказать, что он ему пример храбрости подавал. Вот и выходило, что в любом случае пошел бы я, потому что у меня уже всякое терпение лопнуло и я сам этого хотел. Компаре вздумал было меня удерживать, потому что боялся со мной разлучаться, но я ему твердо пообещал, что вернусь. Робертино дал мне свои башмаки, и я пошел. И вернулся. Но я тебе даже не смогу толком рассказать, как все это вышло, потому что я и сам об этом мало что помню… Я там с ними о чем-то говорил, прикидывался, что слушаю, все об Италии новости расспрашивал. Только плевать мне было на все это. Единственное, что у меня тогда на уме было, это их продовольственный склад. Я у них поел, а они потешались над моим видом. А один из тех, кто был у них за старшего, сказал мне, что, если я хочу получить шанс вернуться домой, мне стоит только надеть их форму. Он даже возьмет меня в свое отделение. Я прикинулся дурачком, сказал, что это и до утра может потерпеть, а когда все завалились на боковую, я у них спер восемь кило макарон. Восемь… Тебе это говорит что-нибудь? Я положил свою добычу в ящик и потащил. Думал, что помру по дороге от усталости, но стоило мне вспомнить, что я должен уйти от них как можно дальше, как эта мысль, сам не знаю почему, придавала мне силы. И я в конце концов добрался до своих, которые все еще меня ждали. Они чуть не заревели, когда я показал им свое сокровище. Желтое, как золото. Я сейчас не смогу тебе объяснить, как это получилось, но когда я воровал эти макароны, я даже не видел, какие именно. Темно ведь было, хоть глаз выколи. И только утром до меня дошло, что на ближайшее время у нас не будет ничего другого, кроме восьми кило ригатони…
Пощечина, которую влепил мне Портелья, заставила меня вернуться к действительности. Они покончили со своей тарелкой. Манджини ковыряет в зубах, лениво развалившись в своем кресле. Портелья подливает себе вина и отхлебывает, довольно хмыкая.
— Да, славненькое чудо он нам устроил, этот синьор Польсинелли… Хорошая была идея с праздником Гонфаллоне. Но одну вещь я все равно никак понять не могу… этот слепец, Марчелло…
Они оба замирают, переглядываются, потом придвигаются ко мне.
— Вы ведь нам объясните, правда? — спросил племянник.
— Ну конечно, он нам расскажет, что случилось с этим слепым мерзавцем. Я ведь этого пьянчугу давно знаю. И сколько я его знаю, он всегда либо руку тянул, либо в грязи валялся. Так что нечего из меня дурачка делать с этой басней о чудесном исцелении…
…Чудесам, в конце концов, и полагается совершаться в ночь под Рождество. Но макароны, особенно когда в последний раз ты их ел больше года назад, будут почище любого чуда. Компаре нам клятвенно пообещал, что не только не испортит их, но ради праздника в лепешку расшибется и состряпает самое вкусное, что только возможно. Он собрал все, что у нас было лучшего, и тут же изобрел рецепт, куда вошли кукуруза, украденная в одном амбаре, мята и одуванчики. Настоящее объеденье. Хорошо бы к этому было добавить что-нибудь красное, помидоры например, но даже сам Господь Бог не смог бы это найти там, куда нас занесло. Так что компаре нам состряпал «ригатони по-албански».
Мы нарубили дров, чтобы развести жаркий огонь под горшком, а сами расселись вокруг, словно в кино, и мало-помалу запах соуса вскружил нам голову. Никогда я не нюхал ничего подобного за всю мою жизнь. Мне вдруг показалось, что желудок мой разверзся, словно пропасть, и я подумал, что все эти восемь кило макарон запросто могли бы там поместиться…
В этот раз Портелья расплющил мне кулаком нос. Внутри что-то хрустнуло и повлажнело.
История со слепым их явно раздражает. Для них это единственное темное место во всем фокусе, и наверняка Манджини с племянником не убьют меня, пока не дознаются, в чем тут дело. Кровь течет по моим губам, и я не знаю… не знаю…
Вдруг мои глаза наполняются слезами.
…После этого пиршества мы целый день валялись брюхом кверху, не сходя с места, не говоря ни слова, ожидая, пока все тело насладится без помех этим блаженством Ну, и как ты думаешь, о чем все думали после такой голодухи? Конечно, об одном и том же… о вине… о красном вине. Но этого даже сам Господь Бог не смог бы раздобыть там, куда нас занесло. А просить два чуда подряд, это уж… Робертино неплохо помнил катехизис, и вот он нам оттуда читал наизусть про претворение хлеба и вина. Мы его особенно насчет вина просили повторить. А один из нас даже поклялся, что если только вернется домой, то займется виноделием, но никому ничего продавать не будет. Да вот только не вернулся он. Конечно, восемь кило ригатони оттянули конец. Уж мы их растягивали как могли. А компаре настолько приохотился к своему соусу, что нам так и не удалось его убедить придумать что-нибудь новенькое. Как бы там ни было, все мы ждали смерти. Мы думали о ней, как и все остальные солдаты… Только мы уже не были никакими солдатами… И вот что я тебе скажу, сынок, я уже заплатил и за тебя, и за твоего брата, и за тех сыновей, которые у вас будут, чтобы вам никогда не сидеть в таком дерьме…
Манджини больше не выдерживает. Мое молчание только распаляет его злобу. Зачем ему оставлять меня в живых?
— Тебе же не будет от этих денег никакого проку, Антонио… Иначе мне стало бы слишком обидно. И слишком больно. И сам посуди, как я могу выпустить тебя отсюда теперь, когда ты знаешь, что это я убил того дурака?
Я изо всех сил пытаюсь говорить.
Торговаться.
Отбиваться.
Но мне не удается даже открыть рот.
Боюсь, что меня ждет тот же конец, что и тебя, Дарио.
Наверное, я должен испытывать страх. Это было бы естественно.
Но ничего такого не происходит. И я не знаю почему.
— Вот досада… А я все-таки не прочь узнать, в чем там был подвох, в этой последней проделке Дарио… Как ему удалось вернуть зрение этому слепому… Это ведь была его идея, верно? Вы и впрямь друг на друга похожи…
Манджини берет меня за подбородок большим и указательным пальцами. Он сильно сжимает его и поворачивает мое лицо к свету, чтобы получше рассмотреть.
Голос его звучит мягче. В глазах даже появляется мимолетное выражение какой-то нежности.
— Антонио, ты… ты совсем как Дарио… Но еще больше ты похож на одного… другого… Впрочем, оно и неудивительно.
…В феврале умер Робертино, по дороге в Тирану, и мы с компаре опять остались вдвоем, как и в самом начале. Это была прямо загадка какая-то. Можно подумать, нас и смерть не брала, пока мы были вместе, но стоило нам расстаться хоть ненадолго, и мы тут же оказывались в смертельной опасности. Мы все шагали и шагали и думали о корабле. А потом однажды ночью заметили какой-то лагерь — огни, шум. Компаре хотел сразу же идти туда из последних сил, но я его не пустил, ведь мы даже не знали, кого там найдем — немцев, партизан, фашистов, друзей или врагов, так что лучше всего было дождаться утра. И я лег спать, сказав ему: «Доверься мне, дурень. До сих пор тебе это несчастья не приносило». А утром меня разбудили ударом сапога, представляешь?.. Фашисты… Вот уж повезло так повезло. Я сразу подумал, что мы с компаре вляпались в дерьмо еще глубже, чем накануне. Поднимаю глаза… и тут вижу этого придурка вместе с ними, уже во всем новеньком, в черном. Сначала я даже не совсем понял, спросонья-то, вылупил на него глаза и говорю: «Э… э… ты что, рехнулся? Только этого не хватало, нам же домой надо». Уж не знаю, что он им успел про меня наплести, но только когда один из них вытащил пистолет и велел идти за ним, я кинулся бежать как угорелый. Тут-то пулю в ногу и получил. Боль от этой раны меня до сих пор донимает. А они, должно быть, решили, что прикончили меня, и никто не пошел проверить. Даже он…