— Конечно, он мог их съесть где-нибудь в другом месте, а вовсе не здесь. Там оказалась еще кукуруза и какая-то трава, скорее всего мята.
— И еще одуванчики, — добавил второй.
— Ну да, одуванчики. Еще бы! Это она и есть, ваша «паста шутта»? А? Спросите у нее, мог ли ее сын найти такое у них в холодильнике? Может, остаток чего-то там… или даже не знаю.
Когда я сказал ей о кукурузе, одуванчиках и мяте, старуха посмотрела на меня так, будто я толкую о цианистом калии. Нет, мамаша Тренгони отродясь такого не готовила. И никакая другая итальянка никогда не намешает этакую гадость. И как только ее бедный Дарио сумел все это проглотить. Да я и сам почти уверен, что названные ингредиенты не входят ни в один известный рецепт приготовления макарон. Что-то тут не так.
— Спросите у нее, было ли у ее сына оружие.
Ответ мне известен заранее.
— А вам, господин Польсинелли, он показывал когда-нибудь огнестрельное оружие? Пистолет? Кстати, пуля, которая его убила, была девятимиллиметровая.
— Никогда ничего такого в его руках не видел. К тому же я вообще в этом ничего не смыслю.
Кажется, мамаша Тренгони вдруг решила, что с нее хватит. О чем тут же и заявила мне на своем наречии: «Пускай убираются ко всем чертям…»
Никогда мне не везло с этим языком.
Но они, казалось, сами все поняли — встали и собрались уходить, признавшись на прощание, что старуха не слишком-то облегчила им задачу. Они поблагодарили меня еще раз, взяли на заметку мой телефон и ушли, было около одиннадцати часов вечера. Я собрался было двинуться за ними вслед, но мамаша Тренгони придержала меня за мою красную и потную руку, которую теребила не переставая в течение всего этого времени. Теперь, когда мы остались наедине, она захочет поговорить со мной о нем на диалекте, который уже начинает звучать в моих ушах все более и более естественно.
— Ты мне тоже дашь свой телефон, Антонио?
Как тут откажешь? Да у меня на это не хватило бы и времени — она сразу же протянула мне бумажный лист и открыла ящик стола, где я увидел россыпь шариковых ручек того же темно-синего цвета, что и зажигалка, от которой я пытался прикурить во время нашей беседы. Взглянув на них во второй раз, я сообразил, что и та ручка, которую Дарио всучил мне, чтобы писать письмо, тоже, видимо, из этого ящика. Она протянула мне одну из них, и я нацарапал свой номер. Уже на втором предмете вижу я одну и ту же надпись готическими буквами: «Частный клуб «Up», ул. Георга V, 43». С сыном этот адрес вяжется гораздо больше, нежели с матерью. И я сунул ручку в карман своего траурного пиджака.
— Надо было Дарио держаться к тебе поближе. Ты был ему хорошим другом. Уж лучше бы он тоже уехал в Париж и нашел там себе какое-нибудь ремесло, чем околачиваться здесь попусту. Три месяца назад он мне сказал, что хочет вернуться назад, в Сору, и заняться тем клочком виноградника, который у нас там еще остался. Может, для него это было бы самое лучшее. В Париже или в Соре, но только не здесь. In questa strada di merda…[5]
*Я снова завернул к моим родителям для отчета по полной форме. Мать приготовила блюдо из ботвы репы и еще мелкие, напоминающие пульки макароны в курином бульоне. На настоящий соус духу не хватило, призналась она. Я принялся цедить бульон прямо из кастрюльки, стоявшей на плите, а отец даже приглушил звук телевизора, чтобы не упустить ничего из моего рассказа. Я смирился со своей участью, хотя меня не покидало ощущение, что Париж уже заждался меня и что, как только я разделаюсь, наконец, с этими похоронами в предместье, такими тоскливыми, что хоть сам ложись да помирай, мои траурные костюм и галстук тотчас же угодят в огонь.
Я в общих чертах пересказал нашу беседу и спросил у своего старика, что такое девятимиллиметровый калибр. Может, он еще и помнил об этом, но ответа не удостоил.
— Самое смешное: Дарио перед смертью сказал, что собирается возделывать виноградник. У них там еще осталась какая-то земля?
— Виноградник возле Сант'Анджело?
— Не знаю.
— Cretino.
Я упомянул о макаронах, обнаруженных в желудке убитого, и тут отец вдруг вскочил на свою здоровую ногу и заковылял ко мне. Он подавил свое удивление и как ни в чем не бывало попросил повторить.
— Что повторить?
— Про кукурузу.
— Ну… хм… прежде чем умереть, он съел какое-то блюдо из макарон с кукурузой.
— А еще с чем?
— Они упоминали мяту… и одуванчики.
На какой-то миг он застыл в молчании, потом попросил стул и уселся на него ко мне лицом, строго приказав хоть на секунду прекратить хлебать этот дурацкий суп.
— Кукуруза, мята, одуванчики?.. Это точно?
— Ну да. Хотя я сроду ни о чем таком не слыхал. Верно, ма? Ты сама когда-нибудь готовила такое?
Мать, встревожившись, поклялась перед Господом Богом, что никогда в жизни не соединила бы три этих ингредиента в одной кастрюле. Она даже не знает, что это за мята такая. Но ей тут же захотелось узнать, какие именно макароны нашли.
— Pasta fino о pasta grosso?[6]
Я ответил то же самое, что и судебный врач: поди узнай теперь…
Внезапно отец принялся бормотать что-то неразборчивое, словно пьяный, потом проковылял к маленькому буфету и вытащил оттуда бутылку граппы. Мать и слова сказать не успела, как он уже хлебнул пару раз прямо из горлышка и замер на секунду, чтобы остудить обожженную глотку. Эта бутыль была для него под запретом, и он это знал. Но мать, видимо, почувствовала, что сегодня вечером он не потерпит никаких возражений. Впрочем, мне все-таки любопытно было узнать, с чего это вдруг ему пришла охота глотнуть чего покрепче.
Ставя бутылку на место, он произнес одно-единственное слово:
— Ригатони…
Секундное замешательство.
— Что ты этим хочешь сказать? При чем тут ригатони?
— При том, что это их он съел. Ригатони.
— Откуда ты знаешь?
— Оттуда. Знаю, и все тут.
Веский аргумент, ничего не скажешь. Он такие доводы просто обожает.
— Да объяснишь же ты, наконец, роrсо Juda!
Кстати сказать, ригатони — это такие крупные макароны, не только с солидным отверстием, но еще и рифленые, чтобы как следует впитывать соус. В общем, достаточно внушительный калибр, чтобы любую семью расколоть надвое, когда одни «за», другие «против», а у нас в оппозиции всегда был один только отец. Он терпеть не может макароны, которые надо есть поштучно, когда одной макаронины достаточно, чтобы набить рот. Зато он страстный поклонник капеллини, самых тоненьких из спагетти, которые ломают натрое, прежде чем бросить в кипяток, и варят буквально несколько секунд. Возможно, ему нравится лавирующее, словно в слаломе, движение вилки среди этой зыбкой энтропии, а может быть, ощущение чего-то невесомого, почти газообразного, прикасающегося к нёбу. Кто знает. Но от своего он не отступается. Он, правда, и раньше всегда кривился, когда матери случалось готовить нам ригатони, но приплетать их к смерти Дарио — это он хватил лишку.
— Может, скажешь все-таки, в чем тут дело? — спрашиваю я его с полуулыбкой, но слегка возвысив голос.
Вместо ответа он вновь включает телевизор и устраивается в своем кресле. Звуки шарманки — позывные киноклуба со второго канала — погружают нас в какую-то странную атмосферу.
— Оставь меня, я смотрю фильм.
Мать украдкой делает мне знак, чтобы я бросил эту затею. В конце концов, она его лучше знает.
Мне пора, иначе упущу последний автобус. Прежде чем уйти, целую отца. Не надо бы ему дольше тянуть с лечением.
— Когда ему в санаторий?
— Завтра утром, — отвечает мать. — Сама жду не дождусь… — добавляет она так, чтобы отец не услышал.
Я уже на пороге и все-таки еще медлю. Это я-то, которого никогда раньше не приходилось упрашивать, чтобы сбежать отсюда поскорее. И вот надо же — ухожу почти через силу. В последний раз:
— Слушай, а при чем тут все-таки ригатони?
Он вскакивает рывком. Я ко всему был готов, но только не к этому; он вдруг начинает орать на меня, обзывает кретином, велит немедленно убираться к себе в Париж, а в этом доме, мол, мне больше делать нечего.
Мать тем временем вышла из комнаты, наверное, чтобы избежать его гнева, а он продолжает с новой силой. Ему, мол, и без того довольно мучительно — уезжать в какую-то больницу, где ни одной живой души не будет, чтобы ему помочь, потом неожиданно заключает, что я тоже допрыгаюсь и что меня ждет такой же конец, как и Дарио.
Грандиозное представление. Коронный номер.
Пока длилось это извержение желчи, я смотрел в телевизор, чтобы не опускать глаза вниз. Почему он вдруг выставил меня из дома, я, правда, так и не понял, зато догадался, чем его привлек этот фильм. «Поход на Рим». История двух новичков-фашистов, которые дают себя завербовать за тарелку поленты, кукурузной каши.
Это походило на воспоминание о войне.
Это походило на воспоминание о войне.
*Ночка выдалась беспокойная, в поту и смятых простынях. Я проснулся задолго до рассвета, меня лихорадило, жгли воспоминания о Дарио. Надо ему было в землю сойти, чтобы начать тревожить мой сон. В какой-то полудреме я даже представил мысленно сцену его смерти: словно в замедленной съемке, дуэль между двумя актерами, у одного из них лицо было плохо освещено, а другой неимоверно кривлялся, чтобы изобразить, будто его мозги размазываются по стенке. Очень плохой конец. Меня это расстроило окончательно, и я резко вскочил на ноги, чтобы взглянуть, что же такое творится под моими окнами. Ничего особенного, все те же гуляки с террасы напротив, грузовик дорожной службы, еще какая-то гудящая машина да брезжущий свет, идущий на смену потемкам. Четыре часа тридцать минут. Еще слишком рано для чего бы то ни было, и уж тем более для работы, даже если тебе повезло и ты можешь горбатиться, не выходя из дому. Смотрю на макет из полистирона, который один архитектор заказал мне к сентябрю. Времени достаточно. Даже с избытком. Пока еще слишком рано — для чего бы то ни было.
Но только не для кофе. Немного крепкого кофе никогда не повредит. И я не прочь заварить его себе. Покрепче. Вроде того, каким я однажды напоил знакомую девицу, чтобы попугать немного. Вне всякого сомнения, это исключительно мой способ справлять поминки по застреленным итальяшкам. Другой устроил бы пьянку, а я вот варю себе кофе, который и сам покойный мог бы выпить не поморщившись. Итак, минеральная вода с самой чуточкой соли. Теперь кофе, колумбийская смесь, которую я мелю довольно крупно — из-за жары. Ставлю фильтр в резервуар и завинчиваю крышку. Что ты на это скажешь, Дарио? Тебя удивляет, что я так щепетильничаю с каким-то там кофе? Ты считаешь, что одного доброго ведра помоев мне бы за глаза хватило? Можешь не верить, но кофе-экспрессо — это единственная и последняя вещь, которая еще связывает меня с родиной предков. А сейчас очень деликатная операция: уронить в резервуар слезинку воды, чтобы первые капли кофе, которые вот-вот должны появиться, не испарились, попав на раскаленный металл. Стоит им возникнуть, как я подставляю под них чашку с сахаром и крепко взбиваю, чтобы получить красивую темную эмульсию. Когда другая чашка наполняется остальным кофе, я выливаю в нее эту эмульсию, и она остается на поверхности в виде пенки, придавая напитку вкус, который нигде больше не сыщешь по эту сторону Альп. За тебя, Дарио.
Еще в полусне я целую четверть часа потягиваю этот нектар, обмозговывая так и этак невероятную смерть, о которой я единственный из всех — включая и самого убийцу, и тех двух сыщиков, которым поручено его отыскать, — знаю некую немаловажную деталь. И я снова и снова копаюсь в воспоминаниях, которые сохранились у меня от этого странного письма. Как ни крути, оно предшествовало его смерти. Я уже самым добросовестным образом перебрал целую кучу гипотез, когда вдруг в моем мозгу внезапно вспыхнуло одно-единственное слово и заколотилось во всех закоулках памяти. За несколько секунд это чертово словцо приобрело непомерное значение. И все остальное тотчас выпало из крута моих интересов. Словцо вынырнуло вновь, с тем чтобы больше не исчезать. И одновременно я понял, что наступило, наконец, подлинное пробуждение.
Ригатони.
Ригатони, ригатони, ригатони… Что, черт возьми, мой свихнувшийся папаша подразумевал под этими ригатони? Когда я рассказал ему о вскрытии, у него на несколько минут словно голова закружилась. Потом он, правда, вновь пришел в себя. И захлопнулся, как устрица, — что-что, а это он хорошо умеет делать. И вот сегодня утром я обнаруживаю себя с этим словцом, застрявшим в башке, и все остальное перестает иметь значение. Что-то в них все-таки есть необычное, в этих ригатони. Есть, и все тут. Точка. Наш патриарх, конечно, не прочь пошутить, но смерть мальчугана, который родился чуть не на его глазах, никак не могла стать для него поводом для шутки. Пьяным он тогда тоже не был, хотя и постарался захмелеть сразу же после этого известия. Наорал на меня, почти оскорбил, причем без всякого повода, а потом уткнулся в свой телевизор и посоветовал убираться поскорее. Не нравится мне все это. Дурной знак.
Я подождал еще немного, чтобы не разбудить их. Трубку сняла мать.
— Он уже уехал, Антонио. После того как накричал на тебя, нога у него еще больше разболелась.
— Сколько он там пробудет?
— Ну… месяц, наверное. Как и в прошлые годы.
— Я на днях загляну к тебе. Чао.
Так. Папаша предпочел смыться. По крайней мере, я делаю такой вывод. Сбежать и тем самым скрыть нечто, имеющее отношение к смерти Дарио. Предпочел укатить в свой Перос-Гирек, пусть даже ему там весь пах разворотят, лишь бы не отвечать ни на один из моих вопросов. Или чему-то воспрепятствовать… чему-то такому, что нам обоим помешало спать? Даже меня это проняло, а ведь ему уже за семьдесят, и он приволакивает ногу. Не говоря о гнусной привычке ухмыляться в ответ, когда врач советует притормозить на спиртном и табаке. В общем, мой отец — жизнерадостная развалина, которая не видит ни малейшего повода что-либо менять в своей жизни. До тех пор, по крайней мере, пока это что-либо не станет недоступно само по себе… И как знать?..
День занимается, и я задаю себе тот же самый вопрос, что и сыщики из предместья: кто же такой был Дарио? Недавний Дарио, такой, каким он был три месяца назад, такой, каким и я сам мог бы стать, если бы природное любопытство не выгнало меня за пределы улицы Ансельм-Ронденей.
Ближе к ночи я заглянул к сестре, чтобы одолжить у нее машину. Около полуночи я кружил неподалеку от улицы Георга V, еще не зная, собираюсь там остановиться или нет. «Up», частный клуб. Темно-синяя вывеска, черная дверь, звонок. На это место Дарио намекал в своем письме. Два заранее ненавистных слова: «клуб» и «частный». Звучит так, будто там внутри бар для наемных танцовщиц и все такое. Дизайн, наверное, чудовищный. Тупой вышибала. Грустные девицы. И задрипанные клиенты. В общем, ясно, что за местечко. Как раз для Дарио. Словно по мерке.
Хорошо, что я сохранил свой траурный костюм с галстуком — на всякий случай. Сейчас как раз такой случай. Глазки вышибалы изучают меня всего несколько секунд. Похоже, эти ребята сразу врубаются, с кем имеют дело, еще до того, как вы переступили порог. Он только открыл дверь, и все — ни улыбки, ни единого словечка, так что мне даже нет нужды угощать его той фразой, которую я заготовил заранее. Гардероб, в котором мне нечего оставить. Первый бар с двумя-тремя типами в таких же похоронных костюмах, как и у меня: то ли персонал, то ли завсегдатаи. Дизайн и впрямь ужасен. Музыка доносится откуда-то снизу: приглушенное мурлыканье, эстрадные мотивчики. Сунув руки в карманы, скатываюсь в подвал, обитый красным бархатом. Еще один бар, банкетки, кресло, какие-то японцы и несколько девиц. Так себе девицы, не выше среднего: как в смысле мордашек, так и сексуальности. А я-то думал, что клиента, прежде чем вызвать у него жажду, надо сначала хорошенько разогреть. В удаленном укромном уголке замечаю человек пять-шесть, занятых разговором, всем лет под шестьдесят, ни девиц, ни стаканов. Второе, что приходит мне в голову, — никто не рвется меня обслуживать, и я, кажется, могу еще долго тут околачиваться, прежде чем мне предложат что-нибудь. Усаживаюсь на табурет у стойки. Бармен тянет довольно долго, поэтому начинаю разговор первым:
— Один бурбон. Безо льда.
— «Джек Дэниелс», «Уайлд Тёки», «Фо Розиз», «Сазерн Камфорт»?
Все они по полторы сотни стаканчик, так что есть из чего выбрать. Я и оглянуться не успел, как выдул свою порцию. Даже пожалел о ледышках. Потом вторую. И уже приканчивая третий, стал подсчитывать: минус триста сорок пять франков, плюс тридцать минут молчания, а в итоге я до сих пор не знаю, правильно ли поступил, притащившись сюда. Тем временем народу прибавляется — туристы, парочки, какие-то девицы, про которых даже не скажешь с определенностью, работают они здесь или нет. Никто не хочет со мной и словечком перемолвиться. Будто я невидим. Прозрачен. Ни для кого здесь не существую. Делаю знак бармену, чтобы тот склонился ко мне:
— Вам знаком некий Дарио Тренгони?
Он слегка отшатывается назад, смотрит в зал, ставит стакан, который только что протирал.
— Я тут недавно. Это клиент?
— Не знаю.
— Подождите минутку, сейчас выясню.
Поразмыслив, опять спрашиваю себя, правильно ли поступил. Бармен выходит из-за стойки и приближается к компании шестидесятилетних. Пять дружных взглядов в мою сторону. Он возвращается.
— Сейчас узнаем, вы пока не уходите. Может, еще бурбончик?
— Да.
Тройная доза. Я немного ослабляю узел на галстуке.
— Гляньте налево, там сейчас будет одно небольшое выступление. Минут через десять. Может, вам понравится.
Красный занавес, за которым угадывается крохотная сцена с подсветкой, украшенная осколками зеркала. Мне как раз хватает времени допить свой стакан, и занавес открывается. Поймав на себе игривый взгляд бармена, я тут же подумал о стриптизе, наверняка таком же убогом, как и все остальное. И снова ошибся, потому что на сцене, в желтом пятне прожектора, под жидкие хлопки появился молодой парень. Смокинг. Микрофон. Сумеречный взгляд. Темнота в зале.