Ни разу ни слова. Ни скула, ни подбородок ни разу не высветились под любопытной луной. Но его безликое присутствие оборудовало нам в грязи кружок благоуханной Аравии.
Скребя подошвами, спускаемся в поселок, где Марадж намерен добыть для меня еще дури. Я торчу, как хрен знает кто. Сфинкс глядит старым большим котофеем, мурлыкает у дороги, нажравшись верблюдов и «фиатов».
В потемках Марадж оборачивается ко мне на темной дорожке, считая нужным объяснить:
– Мой молодой друг далеко от своего бедуинского дома. Я устроил его на это место. Он родственник. Я уехал из той деревни тоже очень молодым, совсем маленьким. Меня устроил его родственник.
Сейчас он шел задом, вниз по крутой рытвине.
– Этот молодой парень, я думаю, надолго не останется. Он вернется в пустыню, на роды. А когда вернется сюда, я устрою его на другое место. Это хорошо, да? Иметь родственника при пирамиде.
Я не мог понять, что он мне рекламирует. Может быть, надо сразу предупредить его, что я не богатый путешественник. Может быть, годы пройдут, десятилетия, прежде чем я снова смогу себе это позволить. Пусть прибережет красноречие для более перспективного клиента.
Я не могу идти с ним за товаром, объясняет он. Я подожду у него дома. Я иду за ним по тропинкам из песчаника, которые становятся все ровнее и шире, превращаются в узкие пересекающиеся улочки лабиринта маленьких кубических домиков. Улицы узки для автомобилей, но движение на них оживленное – ночные пешеходы и гуляющие, мужчины и женщины, козы и дети. Дружки, сидящие у стены на корточках, улыбаются и подмигивают Мараджу, который ведет на буксире большого лоха.
В прямоугольнике света перед бездверным дверным проемом ребята играют самодельными глиняными шариками. Один мальчишка вскакивает и бежит за нами. Он выглядит лет на семь – это значит, что ему около одиннадцати, учитывая дефицит белка. Марадж притворяется, что не замечает его, потом с грубым смехом делает вид, что сейчас его прихлопнет. Мальчишка, смеясь, уворачивается, и Марадж берет его за руку.
– Это мистер Сами, – по-прежнему с грубым смехом сообщает он. – Мой старший сын. Сами, поздоровайся с моим другом, мистером Дебри-и.
– Добрый вечер, мистер Дебри-и, – говорит мальчик. – Хороший вечер? – Рукопожатие его невесомо, как отцовское.
Мы пересекаем общий двор четырех глинобитных домиков и входим в дом Мараджа. Тусклая лампочка под потолком силится оторвать комнату от ночи. А комната чуть больше, чем склеп сторожа. Два больших сундука, один ковер и один травяной мат; одна большая кровать и две койки; ни стульев, ни столов, ни буфета. Из украшений – гобелен с пришпиленными детскими рисунками и длинный пучок сахарного тростника в углу, перевязанный веселой красной лентой.
Марадж представляет меня своей жене, маленькой женщине с бельмом, какие часто видишь у египетских бедняков. Затем – мистеру Ахмеду, мисси Шера, мистеру Фуфу – все моложе Сами.
Марадж берет с кровати подушку, кладет возле стены на пол и предлагает мне сесть. Детишки садятся полукругом на корточки и глазеют на меня, а Марадж тем временем накачивает маленький белый примус. Я играю детям на губной гармонике и даю им поиграть моим компасом. Жена заваривает нам чай в медном чайничке.
Я спрашиваю Сами, откуда у него серповидный шрам на лбу. Улыбаясь, он показывает на пирамиду и изображает руками, как катился кубарем.
– Он сильно упал, – говорит Марадж. – Но может быть, это убедит его, что духи хотят видеть его образованным, а не пирамидным козлом. Он уже умеет читать, считать и рисовать картинки. Да, мистер Сами умеет. – С улыбкой нескрываемого восхищения он смотрит на мальчика. – Он писать умеет!
С верхней койки он достает тетрадь – ту самую, которая пожертвовала один лист для карты. Марадж с гордостью показывает мне картинки и слова.
– Мистер Дебри – художник и доктор, Сами. Пока я хожу за покупкой, он, может быть, нарисует тебе картину.
Когда Марадж ушел с моей пятифунтовой бумажкой, мы с Сами обмениваемся рисунками. Я рисую Микки-Мауса, а Сами – пирамиду. Я говорю ему, что она выглядит слишком острой, а он в ответ открывает последнюю страницу. К задней стороне обложки изоляционной лентой прикреплен доллар. Прикреплен Большой печатью США кверху, а под ним – сперва по-арабски, а потом по-английски аккуратной терпеливой рукой хорошего учителя – переводы двух латинских надписей: «НОВЫЙ ПОРЯДОК ВЕКОВ» и «АЛЛАХ БЛАГОСКЛОНЕН К НАШЕМУ НАЧИНАНИЮ».
– Это папа тебе дал прошлым вечером?
– Да. – Он кивает и, морща лоб, смотрит на страницу: вспоминает, что еще сказал ему учитель. – Это римский фунт лиры?
– Нет, – говорю я. – Это доллар янки, американский вечнозеленый дуб.
Мараджа долго нет. Жена укладывает мисси Шера и мистера Ахмеда спать. Должно быть, первый час ночи, а они возбуждены, смотрят на меня во все глаза со своих полок.
Она берет маленького мистера Фу-Фу, садится на край кровати и спускает с одного плеча платье. При тусклом свете она кажется не по годам увядшей. Но дети все здоровые и упитаннее большинства тех, кого я видел у пирамиды. Может быть, поэтому она так высохла.
Фу-Фу присосался. Мама закрывает здоровый глаз и тихонько покачивается взад-вперед, напевая монотонную гнусавую колыбельную. Фу-Фу сосет и смотрит на меня не мигая.
В открытую дверь входит тощий индюшонок, Сами выгоняет его обратно. В углу двора я вижу очень старую старуху, она доит козу. Она улыбается мальчику, отгоняющему индюшонка, и что-то говорит по-арабски.
– Мама моего папы, – объясняет он. – Правильно?
– Мы говорим: бабушка. Бабушка Сами.
Закончив, она смазывает вымя козы маслом из кувшина и вносит ведерко с молоком в комнату. Меня как будто не замечает. Она переливает половину молока в медный котелок на незажженной горелке, а остаток в ведерке накрывает тряпицей. Потом отвязывает один длинный стебель сахарного тростника от пучка в углу и с ведерком шаркает к выходу. Тростник задел лампочку, тени раскачиваются. Колыбельная не смолкает, а все глазенки по-прежнему широко открыты – качаются в сонном свете, наблюдают за мной, и даже желтые зенки козы, жующей во дворе тростину, уставились на меня квадратными зрачками…
Снова у себя в кабинке. Я уснул на полу у Мараджа, и приснился мне дрянной сон, будто на поселок налетела песчаная буря. Я ничего не видел. В отчаянии пытался кричать, но песок забил мне глотку. Я слышал только нарастающий рев тысяч рассерженных рогов.
Когда Марадж вернулся и разбудил меня, я был весь в поту и пыхтел. Он тоже – после беготни. Но на этот раз, после нескольких часов охоты, принес всего один патрончик. С извинениями вручил его мне. Патрончик лежал на ладони под тусклым светом, и нам обоим было грустно.
Провожая меня по узким проулкам до улицы Сфинкса, он продолжал извиняться и обещал все исправить. Я сказал ему, что все нормально и пусть не волнуется! Ну, небольшой облом.
– Не в порядке! – настаивал он. – Большая неудача. Остальное принесу сегодня ночью, к восьми часам, в «Мена-хаус» – обещаю!
Эта взволнованная тирада длилась и длилась без остановки. В конце концов я сумел его отвлечь, сказав, какая симпатичная у него семья.
– Вы очень добры, что так говорите. А Сами, вам понравился Сами? Умный мальчик, мой мистер Сами?
Я сказал ему: да, мне понравился Сами, он очень смышленый.
– Достаточно смышленый, чтобы нагнать других в какой-нибудь вашей современной школе?
– Конечно. Он способный мальчик, красивый, живой, умный, весь в папу. Уверен, за несколько недель он сравнялся бы с остальными ребятами.
Марадж был рад:
– И я уверен.
Мы попрощались у Сфинкса. Уже спустившись с плато, перед самым отелем, я наконец понял, в чем дело. Марадж не себя рекламировал, а сына. Как у всякого отца, у него была мечта: какой-нибудь джентльмен увезет его сына в Страну Великих Возможностей, вырастит его в современном доме, выучит в современной американской школе. У ребенка будет шанс врасти в двадцатый век, у джентльмена – постоянный связник с прошлым… «Всегда друг у пирамиды». Неплохая программа. Неудивительно, что ты так расстроился из-за гашиша; у тебя на уме махинация покрупнее. При всей твоей вкрадчивости и услужливости, Марадж, ты большой махинатор.
29 октября. Двадцать первое воскресенье после Пятидесятницы, 300-й день. Спал, пока не разбудили Малдун с Джеком – как раз на закате. Заталкивают меня в душ и посылают мальчика при бассейне за кофейником. Джек забронировал места в «Оберже» на выступление Зизи Мустафы, самой знаменитой танцовщицы, а у Малдуна новость о сенсационной археологической находке в Эфиопии.
– Ее живот можно выставлять в Лувре! – обещает Джек.
– Человеческий череп, который отодвигает нас еще на миллионы лет назад от находки Лики![118] – говорит Малдун. – Никаких обезьян – человеческий череп! Дарвин ерунду говорил!
– Ее живот можно выставлять в Лувре! – обещает Джек.
– Человеческий череп, который отодвигает нас еще на миллионы лет назад от находки Лики![118] – говорит Малдун. – Никаких обезьян – человеческий череп! Дарвин ерунду говорил!
– Может быть, – говорит Джек. Он всегда с некоторой неохотой меняет направление мыслей и анатомический интерес – С другой стороны, его теория эволюции может быть верна, только временна́я шкала слегка сдвинута. То есть мы произошли от обезьяны, но это отняло у нас больше времени.
– Вопрос не в этом, Джеки. – Я вылез из-под холодного душа и с жаром вступаю в дискуссию. – Вопрос в том, было или нет грехопадение.
Когда мы идем по вестибюлю, я вспоминаю, что Марадж обещал прийти ко мне ровно в восемь с остальной покупкой.
– Восемь по-египетски означает: от девяти до полуночи, – переводит мне Джек. – Если он вообще появится.
У стойки портье я прошу передать Мараджу – если он появится до моего возвращения, – чтобы шел в мою кабинку. Сам иду туда, отпираю дверь на тот случай, если он придет, и оставляю кальян на тумбочке.
Съев изысканный ужин в «Оберже», мы узнаем, что танцовщица раньше девяти не прибудет. В десять обещают: в полночь. Малдун говорит, что у него экзаменационная сессия и он больше не может ждать. Я уговариваю Джека вернуться со мной в «Мена-хаус»; выясним, пришел ли Марадж, и успеем обратно к танцовщице. Берем такси, подвозим Малдуна до дома и едем в Гизу. К «Мена-хаусу» подъезжаем в начале двенадцатого, а Мараджа нет как нет. Дверь моей кабинки приоткрыта, но на тумбочке ничто меня не ждет. Мы выходим на улицу, и Джеки потчует меня арабской мудростью касательно доверчивости. Швейцар останавливает такси, а потом, смутно что-то припоминая, спрашивает:
– Извините, сэр, вы не мистер Дебри?
Отвечаю, что некоторые так меня зовут.
– А, тогда вас тут ждал один человек. Но он ушел.
Когда? Ах, сэр, несколько минут назад, сэр; он долго ждал.
Где? В прачечной, сэр, не на виду. Я же просил послать этого человека ко мне в кабинку. Нет-нет, сэр, этого мы не можем сделать! Они будут беспокоить наших гостей, эти люди… Они! А вы-то кто, по-вашему, черт побери? Официальный швейцар, сэр. Сколько этот человек меня ждал? Ах, этого мы не можем сказать; мы заступили на дежурство в семь тридцать, а этот человек уже сидел и ждал.
– Но когда он ушел, – говорит швейцар, вытаскивая наконец кулак из расшитого кармана, – он дал мне для вас этот пакет.
Он протягивает мой красный платок. В него завернуты четыре картонные трубочки, обмотанные липкой лентой, и моя авторучка.
30 октября, среда. Мой последний день в Египте.
Чувствую себя паршиво из-за Мараджа. Найти его дом в поселке-лабиринте не удалось. Также и склеп, где живет молодая бедуинская чета. Они уехали ночью, говорит мне новый сторож. Он знает Мараджа? Мараджа все знают. Держал мировой рекорд вверх-и-вниз по пирамиде, Марадж. Где он живет? Где-то в поселке. Когда он выходит на дежурство? Иногда поздно ночью, иногда рано утром, а иногда по нескольку дней не выходит… Человек неожиданных настроений, Марадж, часто – плохих.
В Каире выкуриваю патрончик с Джеком и Малдуном и каждому даю еще по одному. В самолете я должен быть чист. Отдаю Малдуну четырехтомную «Пирамидологию» Резерфорда. Мы вяло попрощались, и я поспешил назад, в Гизу. На темной ауде Мараджа по-прежнему нет. Мой самолет вылетает в десять утра, но я прошу в гостинице разбудить меня в шесть.
VI
31 октября, утро Хеллоуина. До восхода солнца заново проверяю свой багаж (три девушки из Орегона приговорены к пожизненному заключению за наркотики в Турции, где мой самолет делает посадку после Каира). Ничего опасного в багаже, кроме последней пульки гашиша. И флакончика от глазных капель «Мьюрайн». Гашиш могу проглотить в аэропорту, но что делать с флаконом? Спустить в уборную? Это все равно что держать при себе ключ в течение долгой битвы у замка, взобраться на стену к деве, запертой в башне, а потом из страха, что она окажется стервой, выбросить ключ в ров.
Я должен попробовать. Другой возможности не будет. Глотать уже поздно – но если вколоть…
И вот я поднимаюсь на плато для последней отчаянной попытки. В сумке у меня флакончик «Мьюрайна», в кармане – инсулиновый комплект. На ауде я уже трясусь от волнения. Прислоняюсь к облицовочному камню, чтобы подкрепить решимость, но продолжаю трястись. Серо́ и зябко. По пустой ауде пробегает вихрь, собирая в фанатичный кружок клочки и обрывки.
Как дух нового мессии, ветер крутит, пробуждает листья кукурузных початков, пустые сигаретные пачки, вчерашнюю шелуху тыквенных семечек… возносит все выше и выше газеты, обертки от жвачки, туалетные бумажки. Сколько приверженцев! Потом дух выдыхается, вихрь хиреет. Фанатики ложатся на землю.
– Доброе утро, мистер Дебри… Хорошее утро?
– Доброе утро, Марадж. – Я собирался извиниться за свинство в отеле, но опять понимаю, что сказать нечего. – Утро неплохое. Прохладно только.
– Новый сезон подходит. Теперь ветры будут дуть с пустыни, холоднее и с песком.
– Значит, сезон без туристов?
Он пожимает плечами.
– Пока стоит великий Хуфу, туристы будут. – Его блестящие глазки убегают в сторону от моей холодности. – Может быть, мой друг мистер Дебри хочет, чтобы гид провел его на вершину? Очень надежный гид. Вы знаете за сколько?
– За пять фунтов, – говорю я и лезу за бумажником. – Пошли.
Марадж заправляет джелабию в шорты и первым лезет вверх, как ящерица. Это все равно что взбираться на двести больших кухонных плит, составленных ступенями. Трижды я вынужден просить передышки. Его маленькие глаза весело подкалывают меня пыхтящего.
– Мистер Дебри, вы нездоровы? Плохо питаетесь у себя в стране?
– Просто любуюсь видом, Марадж. Пошли дальше.
Наконец добрались до вершины и спугнули воронов. Они мрачно кружат, обзывают нас разными словами, а потом отлетают в светлеющем небе к тучным полям внизу. Какая долина! И что за река такую долину вырезала!
– Подойдите, друг. – Марадж подзывает меня к деревянному столбу в центре квадратной каменной площадки. – Марадж покажет вам маленький пирамидный фокус.
Он велит мне вытянуть руку вдоль столба как можно выше и сделать там метку осколком камня. Я замечаю довольно много таких же царапин на разной высоте.
– Теперь сядьте и подышите воздухом. Он волшебный – воздух на вершине пирамиды. Вы увидите.
Я сажусь под столбом, рад передышке.
– Как он действует, этот волшебный воздух пирамиды?
– Он действует так, что вы уменьшаетесь, – с улыбкой говорит Марадж. – Дышите глубже. Вы увидите.
Теперь, когда он сказал об этом, я вспоминаю, что большинство взбиравшихся на пирамиду действительно были довольно субтильного сложения. Я глубоко дышу и смотрю, как солнце выпрастывается из облаков на горизонте. Через минуту-другую он велит мне встать и снова сделать царапину камешком. Понять трудно – там много других отметок, но, похоже, я делаю царапину рядом с моей предыдущей. И уже готов сказать, что его пирамидный воздух – очередное фуфло, но тут чувствую, что поплыл.
Это старый фокус, я сам его делал, когда хотел развлечь публику. Я велю им сделать пятнадцать глубоких вдохов, последний задержать и встать, а потом все вместе ом[119] – и поплыли. Гипервентиляция. Этот номер знаком каждому девятикласснику. Но петрушка со столбом и волшебным воздухом настолько заморочила меня, что я не вспомнил о сути дела, даже ощутив знакомое помрачение.
Хватаюсь за столб, чтобы не упасть, – изумлен. Марадж стал передо мной, подбоченясь, и улыбается небу. С минуту он колышется, потом ветерок стихает. Проследив за его взглядом, вижу, чего он ждал в молочном небе: Божьего перста. Вижу, как перст спускается из дымки, упирается в макушку Мараджа, сгибает его, словно колоду карт, и лицо Мараджа лопается, под ним открывается другое, потом еще одно – лицо за лицом лопаются, веером разлетаются вверх, как карты, некоторые – знакомые, некоторые – из поселка, с ауды, некоторые – знаменитые (отчетливо помню двух очень известных музыкантов, называть их не буду – это может им повредить), но большей частью лица, которых никогда не видел. Женские и мужские, черные, коричневые, красные, какие угодно, большинство – с отпечатком, по крайней мере, полувека, прожитого на этой земле. Выражения – у каждого свое и самые разнообразные: озадаченные, терпеливые, проказливые, строгие, но у всех одна общая черта – они добры, искренне, несокрушимо благожелательны. Веер разлетается все выше, как колода карт в кульминации диснеевской «Алисы в Стране чудес», взлетает к самым облакам. Издали эти два гигантских треугольника должны походить на песочные часы, где низ наполнен крупой известняка, а верх – картами-картинками.