Мне хотелось под собою ямку вырыть и туда заползти. И я тебе так скажу: если на быстрых песнях они звучали плохо, теперь слушать их стало совсем убого. Мало того, этот распрочертов Отис опять завелся. Они поют: «Где ты был… когда Его вели на крест?» – а Отис им отвечает:
– Это не я, мордоклюи! Я в Тарзане «ориндж-джулиусы» пил, есть свидетели! – да так громко, что народ вокруг хохочет. А ему, понятно, только того и надо: – Всадили в бок костыль? Ай. И тогда меня там не было. Я даж на каток не хожу.
Семейство Мед так разозлилось на этот хохот, что, ко всеобщему тайному облегчению, сразу после двух припевов со сцены увалили, все в ярости.
Бетси давай было извиняться, что мне любимую песню испортили, а я грю: мне тоже жалко, – а малыш Тоби такой серьезно: да не, все будет хорошо, вот сейчас, мол, его толпа на сцену выйдет. Вот тут-то весь народ и завелся – орут, улюлюкают! «Исихищные птицы» – это тебе не «Звенящая медь». Выскакивают такие все в пурпуре, мистер Келлер-Браун и еще один черный огроменный с бородой, и с ними три хорошенькие цветные девчоночки. Бородатый парняга на органе играл и пел басом, а мистер Келлер-Браун в такие здоровые народные барабаны колотил и сам вступал время от времени – с ними разговаривал. Три девчоночки пели, на гитарах играли и бубнами трясли. После семейки Мед – что глоток свежего воздуха. Мой внук через толпу к нам пробрался, весь им в такт подскакивает.
– Ну как тебе поздравление? – спрашивает, а сам подушку поближе тащит, чтоб дотянуться до острых фаршированных яиц.
Я ему грю: прекрасно, только меркнет как-то рядом с теми детишками, что сейчас поют. Он такой ухмыльнулся, а у самого все губы перемазаны горчицей.
– Так «Птицы» тебе, значит, больше «Меди» нравятся?
Намного, отвечаю, такого хорошего и по Кей-эйч-ви-эн не всегда услышишь. Только мне показалось, кто-то говорил, что жена мистера Келлер-Брауна тоже в группе поет, нет? А он отвечает:
– Ну да. Вон она, слева.
Тут я и подумать толком не успела, как выпаливаю:
– Так а наш маленький… – и смолкла, не успев сказать «синеглазенький», да только слово не воробей.
Внук мой плечами пожал, а Бетси палец к губам такая и глазами повела на малыша, который рядом сидел и котенка тискал.
Я себе чуть язык мой дурацкий не откусила.
А следующее после заката уже случилось. Почти вся толпа разъехалась или разбрелась, и мы за моим тортом пошли в ясеневую рощу. Мистер Келлер-Браун туда свой автобус подогнал, а детишки стол поставили перед тортом. Все спели «С днем рожденья, прабабуль», а Квистон вокруг скакал с коробком спичек, чтоб ни одна свеча не погасла.
– Так! – говорю. – Помогите бабуле, детки, свечки задуть, пока мы весь лес не сожгли.
Там было трое Девлиновых – Квистон, Шерри и Калеб – Кумкват Мэй Бегемы, Денни и Дениз Бадди да обычная кодлешка Доббзов, и все поближе к торту, чтобы первыми получить. Такую суету развели. Я гляжу, малыш Тоби позади толчется, за кругом разгоряченных мордашек. И за котика по-прежнему держится.
– Пропусти-ка Тоби вперед, Квистон. На эти свечки весь наш дух понадобится. Ладно, все готовы? Раз… два… – И тут все воздуху набрали, а малыш Тоби – нет, подбородком промеж ушей этого сиамского котейки уткнулся, и оба на меня уставились, а глаза у них совершенно одинаковые… – Дуй!
Когда в глазах у меня опять посветлело, папа его прямо на его месте стоял и зажигал фонарь Коулмена. Из пурпурного своего наряда он переоблачился так, что любо-дорого.
– Батюшки-светы! Ну вы и красавчик! Почти как этот торт.
А торт на самом деле больше всего напоминал такую комковатую подушку, когда узлы вяжут и в краску макают, меж тем как одеянье у мистера Келлер-Брауна было совершенная роскошь: пурпурный бархат с золотой отделкой, а впереди и сзади извивы, ну а вышивки такой я раньше никогда и не видала – драконы, орлы да быки, причем последние – прям слышишь, как фыркают. Он любезно меня поблагодарил и медленно так крутнулся вокруг себя с шипящим фонарем.
– Вы свою женушку, должно быть, на полгода в четырех стенах заперли с иголкой и нитками, – шучу я. Мы с Бетси уже по стаканчику приняли, и херес мне в голову стукнул.
– Не-а, – отвечает мистер Келлер-Браун, а сам пунш в картонные стаканчики детишкам разливает. – Всего три месяца ушло. И я сам делал.
– Батюшки-светы, – говорю, а сама его подразнить хочу немножко, только и всего. – Я никогда не видела, чтоб мужчины так тонко работать умели.
Все детишки тут опять засмеялись, а он меня как-то неправильно понял, и смех слишком быстро смолк. На подколку мою мистер Келлер-Браун отвечать не стал, а давай этот пунш дальше разливать. Чтоб глупость загладить, я грю:
– Да ладно вам. Наверняка ж ваша жена тоже вышивала. – Ну, извинилась как бы. А он и принять мои извинения не успел – тут Отис в круг вваливается, всех расталкивает и тоже стаканчик берет.
– Ой, я чем угодно поклянусь, бабуля, жена у М'келы – она ни-че-го не делает. – Наливает себе пальца на четыре бренди, а потом прибавляет: – Больше.
Тишина вокруг еще тишее. Я думала, мистер Келлер-Браун у Отиса в макушке две дырки просмотрит взглядом своим. А тот знай себе шнобелем в выпивку уткнулся, и горя ему мало.
– Мое первое христианское причастие – да из картонного стаканчика, – стонет. – Какая деревня. На моей бар-мицве мы хоть из прозрачного пластика пили.
После того как Отис с семейкой Мед покуролесил, все еще хуже стало – он пел, декламировал и всюду лез. Но все добродушно относились. Девлин мне раз сказал, что Отис такой, потому что при рождении в него слишком много кислорода закачали, поэтому на него никто, в общем, не обижается. Но сразу видно было – мистер Келлер-Браун рассердился, много там в Отисе кислорода или не очень. Руку протянул, стаканчик у Отиса выхватил и в огонь кинул, и стаканчик зашипел там.
– Это у вас первое причастие, мистер Коун? Для первого причастия вам нужно что-нибудь достойнее подобрать.
Я гляжу, у костра сестра его жены подымается, где она с двумя моими внуками и Фрэнком Доббзом разговаривала.
А мистер Келлер-Браун к Отису спиной повернулся и отдает мне черпак для пунша.
– Берите в свои руки, миссис Уиттиер, а я посмотрю, не найдем ли мы для мистера Коуна более подобающий сосуд.
Сестренка к нам подбегает и говорит:
– Я принесу, Монтгомери…
А он ей: нет, я сам, – и она как вкопанная замерла. Отис к другому стаканчику тянется и бормочет, что не стоит-де беспокоиться, а тот опять: нет тут никакого беспокойства, – и рука Отиса точно так же замирает. А в глаза мистеру Келлер-Брауну он так и не глянул.
Тут детишки вокруг заволновались, поэтому я говорю:
– Как – если мистер Коун себе стакан пить заимеет, мистер Келлер-Браун, мне, наверно, тоже нужен?
Тут малютка Шерри – она Весы и сама по себе умненькая миротворица – встревает:
– Ну да, у прабабушки же деньрожденья.
И все остальные детки – вместе с Тоби – тоже говорят: ага, ага, бабуле тоже стакан! Все глазенки оторвались от этого Отиса и на меня смотрят.
– Разумеется, – говорит мистер Келлер-Браун, обратив свой гнев в шутку. – Простите меня, миссис Уиттиер. – Подмигнул мне и большим пальцем в Отиса тычет, вроде как объяснил.
Я ему подмигнула и в ответ киваю – мол, понятно, о чем он, я этому обалдую сама тоже не раз хотела шею свернуть.
Он зашел в автобус, а детишки опять занялись тортом и мороженым. Я никогда терпеть не могу, если со мной рядом ссорятся. И мне всегда удавалось успокаивать бурные воды. Я и с Линой так жила: Девлин с Бадди ужасно собачились, кому газон стричь. А пока они там пререкались, я газонокосилку выкатывала и сама стригла, и только потом эти бараны выходят и тоже давай. (Честно говоря, полезнее, чем прямо в лоб.) Вот я и подумала, что буря рассеялась, когда мистер Келлер-Браун наружу вышел с тремя пыльными бокалами и разлил по ним бренди Отиса. Я со своего пыль сдунула и детского пуншу налила, и мы все чокнулись и выпили за мой день рожденья. Отис сказал, что очень меня понимает – ему самому восемь десятков раз шестерить приходилось. Все засмеялись и зуб на него точить перестали. А пять минут прошло – и он опять языком, как и прежде, молол.
Я развернула все красотули и финтифлюшки, которые мне детишки понаделали, и всех деток крепко обняла. Бадди поленьев в костер навалил. Мы вокруг сели песни петь, а детки жарили маршмаллоу. Вокруг Фрэнк Доббз скакал и на губной гармошке наяривал, а бородатый черный хлопал по барабанам мистера Келлер-Брауна. Девлин тренькал на гитаре (хотя играть на ней ни в зуб не умел), а костер догорел, и за свежей листвой ясеня взошла луна. Бетси и жена Бадди отвели своих детей в дом. Мистер Келлер-Браун забрал Тоби в автобус, а малыш по-прежнему обнимался с котенком. Из автобуса мистер Келлер-Браун вынес банку мелких катышков и насыпал их на угли. Настоящий мирр, объяснил он, из Ливана. Запахло свежо и резко, будто кедровую смолу теплый осенний ветерок принес, а не тошнотно сладко, как другие благовония. Потом он подушек вытащил, и мужчины уселись беседовать об устройстве вселенной, а я поняла, что мне пора спать.
– Где эта моя гигантская сумочка? – шепчу я внуку.
Он грит:
– В хижине. Бетси тебе постелила. Я тебя провожу.
Да не стоит, говорю, – луна яркая да и по участку этому я могу с закрытыми глазами гулять, – и всем пожелала спокойной ночи.
В ясенях сверчки пели – довольные, что лето пришло. Я прошла мимо старого плуга Эмерсона: кто-то собрался приварить его к стояку для почтового ящика, а потом просто бросил ржаветь. Я загрустила – и тут заметила: сверчки-то примолкли. Я не спешу, до самой ограды дохожу, а там прям передо мной – он: острая черная пирамида под луной, и шипит на меня:
– Черный ход! Никогда через черный ход ни ко мне, ни к малышу моему больше не подкрадывайся, слышь? Никогда! Ты поняла?
Я, конечно, окаменела вся. Но, правду тебе сказать, как вспомню – так ни чуточки не удивительно. С одной стороны, я сразу поняла, кто за этой черной пирамидой стоит и шипит и хрипит так протяжно. А с другой – сообразила, о чем он.
– Ебаный кулон твой – ладно еще, потому что я сказал: «Старая. Просто она старая. Не понимает». А потом та же хуйня с этим кошаком, блядь, началась – а это черный ход!
Чьи-то огромные руки сзади меня за голову обхватили и на него смотреть заставили. Пальцы на самый рот мне наползли. Ни закричать, ни отвернуться, ни даже моргнуть.
– Белый ангел мама белый ангел, хуй там! Я тебе покажу белого ангела!
И тут Ох миленький Спаситель он на лице у себя вроде как черную блузку расстегнул. И ко мне вихрем две груди выпали – так близко, что черные соски в сами глазные яблоки мне воткнулись… и давай накачивать… выдаивать в меня такие мысли и такие картинки, что мой рассудок сразу понял – ни думать этого, ни смотреть на такое нельзя. Пусть мимо скользят, говорю я себе в уме, скользя-а-ат… и картинку сочинила, как с гуся вода скатывается. Гусь заплескался, все забрызгал, и он этого, должно быть, сильно не ожидал, потому что моргнул. Я чую – невидимые руки от головы моей отпали – и поняла, что никого у меня позади не было.
– Если я тебя еще раз поймаю…
Гусь длинную шею свою вытянул и загоготал. Он засуетился и опять моргнул.
– То есть больше даже не пробуй никак тайно влиять на моего сына – я только это и хотел тебе сказать. Поняла? Чувак… отец о своих сам должен печься. Ты поняла?
И не успела я дух перевести, в кусты провалился. И тут я скорей-скорей к хижине – тебе расскажу, думаю! И ни на йоту не помедлив занавески задергиваю две желтые пилюли глотаю в постель скорей и одеяло на голову. Даже думать ни о чем не посмела. Про себя все, что из Писания помнила, скорей прочла, и все слова в «Моя страна – Твоя»[220] и в «О, ты видишь, герой». Пока подействовали, уж до рецептов хлеба дошла.
Это как чему-нибудь молиться, Господи, – не люблю я пилюли для сна принимать, если абсолютной надобности нет. Частенько ночами лежу ни в одном глазу до самой зари, слушаю, как по «Башням» лифты ездят вверх-вниз, а пилюльку эту благословенную ни за что не хочу. От них всегда подолгу сплю, а потом по многу дней дурная хожу, как собака. От них обычно даже снов не бывает. Да только теперь сны эти, прям как пожар, меня всю охватили! Все те мысли и картинки, которыми мне насосаться дали. Да никуда я их и не сбросила, оказывается. А просто завалила, как искры в матрасе. И теперь они вспыхнули снова льдистым пламенем, и от них совсем другая жизнь приоткрылась, и смерть другая, и Небеси. Но главное – там тень такая, иногда крокодил, иногда пантера или волк, по моему миру мечется и зубами куски выхватывает, всякие слабенькие слюнявые членики: руки Девлина, к примеру, когда он на гитаре играет, или ногу Фрэнка Доббза, когда он вокруг расхаживает, или мой язык, если я привираю чего-нибудь по мелочи, чтоб все утихомирить. Мисс Луг вообще целиком отхватил. И Эмерсона П., и почти все мое прошлое. А потом тень дальше двинулась, пропалывать, года впереди выстригать, пока от будущего только голые холодные косточки не остались, совсем нагие, ни врак никаких, ни тортов на день рожденья, ни подарков с финтифлюшками. Навеки и навсегда. Стоит – и все. И из наготы этой жар постепенно стекает, пока земля совсем не остудилась, как подошвы на лапах у тени этой, а ветер не остыл до ее дыханья. А она – она все равно осталась, потому как настоящая, но не больше камня или ветра. И могла лишь стоять да в вечность пялиться, ждать, вдруг Господь ей снова применение сыщет. Будто старый мул или призрак мула, весь смысл растрачен, семя так и не брошено, да и не проросло бы оно, потому как мул это, фокус Божий.
Печально мне тут стало – до мозга костей. Я даже вроде как слышу: блеет она, ужасно так, одиноко, вековечно. Я по ней плачу; вот бы сказать что-нибудь, думаю, но как тут утешишь эдакий тусклый Божий фокус? Она громче. Но уже не так тускло, не так далеко – и тут я глаза открываю и на кровати сажусь. И в окно вижу: Отис под луной бегает кругами и воет, уж давно и жалеть перестал, что не сдунул пыль со своего бокала. А Девлин и прочие его поймать пытаются, да только у Отиса все та ж деревянная сабелька, и ею он от них отмахивается.
– Ни с места! Это не я и не кроха эта у него нет права! Девлин? Доббзи? Помогите, старики, – он ледник наложил на вашего старого – нет ему оправдания меня уже подрезали!
Сначала помочь просит, а потом сабелькой их колотит, чуть ближе подойдут, и орет при этом так, будто они чудища какие.
– Он меня укорачивает, парни, разве не видите? Меня, кого никогда и не… не было у него такого права черная сволочь я же просто же дурака валял!
И так он завелся, что со всего маху в ограду вокруг курятника – тресь. От сетки отскочил и давай набежавших мужиков рубить, а потом взвыл и опять в сетку головою. Куры кудахчут, мужики орут, а Отис, Боженька Праведный, совершенно ополоумел. Это уже не просто дурачество, грю я себе; это уж собственной персоной неприкрытое сумасшествие! Ему помочь надобно. Позвонил бы кто-нибудь куда. А сама же только и могу, что смотреть, словно тот мой холодный сон здесь под луной да в куриных перьях по всему двору половодьем, – а тут сабелька у Отиса в ограде запуталась, и мужики скопом на него навалились.
Отволокли его в дом, хоть бился он и плакал, прям мимо окошка моего пронесли. Едва с глаз они скрылись, как и я с той кровати поднялась. Даже думать больше ни о чем не стала – халат надела с тапочками и двинула к ясеневой роще. И, в общем, не боялась при этом ничего. Скорей колотило меня. Будто земля вздымалась под ногами. А в деревьях рожи какие-то, да все байки, что я в детстве в Озарках слыхала про знахарей да колдунов, вылезли мне компанию составить, – только все равно я не боялась. Если б хоть чуточку дала себе перепугаться, подозреваю, я б спятила сильнее, чем Отис от этого проклятья Келлер-Брауна.
Но он булавок в куколки не втыкал, ничего. Сидит себе спокойно в своем терапевтическом кресле, читает здоровенную книгу какую-то, рядом фонарь Коулмена горит, а на голове большущие наушники. Я в окно автобуса слышу – пленка у него там играет или пластинка, или еще что, мужские голоса хором чего-то тянут на чужом языке. И губы у него в такт шевелятся, а сам читает. Я по лесенке автобусной похлопала рукой.
– Здрасьте… к вам можно на минуточку?
– Миссис Уиттиер? – Он к двери подошел. – Ну еще бы. Заходите. Проходите сюда. Это честь для меня. Честно.
Руку мне протягивает и вроде как мне по-настоящему рад. Я ему говорю: я тут подумала, и, если у нас недопонимание случилось, мне бы хотелось первой… А он меня перебивает и сам давай извиняться, дескать, вел он себя отвратно и непростительно, и погодите-ка секундочку. Прошу вас. Ладонь широченную выставил, а сам развернулся и выключателем своего фонографа щелкнул. Динамики замолчали, а пленка в его машинке дальше крутится. И я по-прежнему слышу, как этот хор-крохотуля тянет свое у него из наушников, которые он в кресле бросил: Ра. Ра. Ра ри ран. Вроде того…
– Я рад, что вы зашли, – говорит. – Мне ужасно, что я так себя повел. Нет мне оправдания, и я прошу прощения за то, что так на вас обрушился. Прошу вас, заходите.
Я ему сказала, что это все объяснимо, и вот поэтому я здесь. Начала было говорить, что и полсловом не обмолвилась, что мальчик может котенка взять без маминого согласия, но тут на водяную кровать глянула. Никакой мамы там не было, а вот мальчонка был – лежал, подпертый подушкой, что твоя кукла чревовещателя, и глаз не отводил от стеклянной бусины, которая свисала с потолка. На нем свои наушники надеты, а бусина скручивалась и раскручивалась.
– В общем, я первой должна извиниться, – говорю я мистеру Келлер-Брауну. Потому, мол, и пришла.
И сказала, что он совершенно точно сказал, не было у меня права так его ребенку врать бессовестно, а потому я взбучку заслужила. Хор свое тянет, вроде как: Ра. Ра. Тат ни кам. Мистер Келлер-Браун грит: ладно, извинились взаимно. Опять дружбаны? Я грю: ну, наверное. Ра. Ра. Тат ни ай сис ра кам PA – a эта бусина вращается медленно так, словно капля сиропа на ниточке. Он грит, надеется, я не передумаю с ними в ЛА ехать; для них это будет честь. Я грю: жалко, что не в Арканзас, – мне в Арканзас надо, по юридическим делам. А он грит, они после Оклахома-Сити в Сент-Луис заедут, а это рядом с Арканзасом. Я ему: посмотрим, каково мне завтра будет, – а то сегодня у меня большой день был. Он грит, спокойной ночи, и мне помог спуститься со ступенек. Я ему спасибо сказала.