Когда явились ангелы (сборник) - Кизи Кен Элтон 36 стр.


У него за спиной дрожала на декабрьском ветру свита несчастных подростков. Биллу тоже не улыбалось туда возвращаться.

– Дев, черт бы тебя взял, ну зачем ты так? Я обещал ребятишкам…

– Нет. – Я снова толкнул.

– Плюнь, чувак, – сказал ему один подросток. – Видишь – человек нервничает.

– Но родня…

– Но жопа моя, – встрял другой. – Пошли.

Я толкал, они тянули, и вместе мы переместили Билла к «тойоте», на которой они приехали; он орал:

Но родичи! Братья! Товарищи! – а я орал в ответ:

– Но нет! Нет и нет!

Второе явление оказалось позаковыристее. Начать с того, что он был приятный. Возник наутро, пока мы с Доббзом чинили в поле забор, ночью проломленный коровами. Когда всерьез холодает, Авенезер обыкновенно ведет стадо в атаку на гумно, надеясь пробиться на сеновал (скорее под знаменем упрямства и удобства, чем пропитания ради), а накануне холод стоял собачий. Борозды и прочие следы их полуночного набега оставались каменно тверды. Мы с Доббзом вырядились в теплые кальсоны, комбинезоны и кожаные перчатки и все равно так замерзли, что скобы по-человечески не могли забить. Полчаса работаешь – потом домой, джином с тоником греться. На третий заход мы тяп-ляп закрутили дыру проволокой и вернулись насовсем.

Я увидел, как он стоит у очага – склонился к открытой дверце, водит туда-сюда скрюченными руками, будто они до того задубели, что он боится оттаивать в них чувствительность. Ладно, думаю, пусть. Содрал с себя комбинезон и сапоги, смешал нам с Доббзом тяпнуть. Парень не шевельнулся. Бетси сошла вниз и объяснила – мол, впустила его, потому как он явно рисковал замерзнуть до смерти, но его это ни чуточки не тревожило.

– Сказал, у него для тебя что-то есть.

– Ну еще бы, – сказал я и пошел с ним поговорить. Рука его на ощупь была жесткая, да и на вид тоже – мозолистая клешня, от тепла краснела. Вообще-то он уже весь краснел, светился и улыбался.

Лет тридцать пять или сорок, как Билл Библейский; в глазах трудные мили, на лице – неопрятная поросль. Но волосы – цвета ягод на падубе, а глаза внимательные, зеленые, как листва, и веселые. Сказал, его зовут – вот не вру! – Джон Фанат, и мы как-то пересекались, лет пятнадцать прошло, на Фестивале Приходов[233], где я что-то дал ему.

– Круто я закинулся – ну и врубился, – поверился он мне, крупно пожав гибкими плечами, – и, видать, так и не смог вырубиться.

Я спросил, какого рожна он забыл в этой северной глуши под Рождество, в одних кроссовках с вентиляцией, в джинсах с дырками на коленях и розовой рубахе с перламутровыми пуговицами, добытой на Сансет-Стрип? Он ухмыльнулся, опять эдак беззаботно пожал плечами и сказал, что его из ЛА по Грейпвайну подвез один молодой хиппарь, который сказал, что едет аж в Орегон, в Юджин, и Джон Фанат подумал, ну а чего б ему… в Орегоне-то не бывал. Это ж вроде там Старина Дебри шляпу вешает? Прокачусь, пожалуй, гляну, как он там. Пересекался с ним как-то раз, понимаешь, за марочкой-другой, хо-хо.

– Кроме того, – прибавил он, пытаясь запихнуть громадную красную клешню в задний карман, – я тут тебе кое-что привез – я же знаю, что тебе понравится.

Тут я сдал назад – и пускай он беззаботно жмет плечами и весело глазом блестит сколько влезет. Я в Египте одному научился: ничего не бери за так, особенно от подлиз, что нудят: «Друг мой прошу тебя прими этот чудесный пода-арок, от моего народа твоему, все бесплатно» – и суют тебе в ладонь убогого скарабейчика, вырезанного из козьего катышка, или еще какую дрянь, крючочек, которым прилипала к тебе цепляется. И чем меньше тебе нужна эта ерунда, которую он впаривает, тем крепче он липнет.

– У меня тут, – гордо возвестил Джон Фанат, на свет божий извлекая ком белой бумаги, – телефон Чета Хелмза![234]

Я сказал, что телефон Чета Хелмза мне ни к чему, мне в жизни его телефон не надобился, даже когда Чет Хелмз был промоутером и возился с «Комнатной собачкой» в Сан-Фране, я вообще Чета Хелмза десять лет не видел!

Джон подступил ближе и заговорил вкрадчивее.

– Мужик, но это же не автоответчик Чета Хелмза, – внушал он мне, осторожно протягивая бумажку, словно косяк чистейшей перуанской. – Это его домашний телефон.

– Нет, – сказал я, задрав руки, чтоб не касаться ерундового подношения, которого хотел не больше, чем козьей какашки или глотка из бутылки Библейского Билла. – Нет.

Джон Фанат пожал плечами и положил бумажку на кофейный столик.

– Может, он тебе приглянется потом, – сказал он.

– Нет. – Я взял бумажку, сунул ему в руку и загнул его веснушчатые пальцы. – Нет, нет и нет. И я скажу, что могу тебе дать: я дам тебе похавать и пушу подрыхнуть в хижине, с глаз подальше. Завтра дам тебе пальто и шляпу, вывезу на Ай-пять, с той стороны, которая на юг, и будешь стопить. – И я скорчил ему наисуровейшую гримасу. – Господи боже, ты что творишь-то? Явился к человеку в дом, без приглашения, без спальника, даже без носков. Ну что это, а? Так невежливо! Я знаю, что выгонять странника негостеприимно, но черт возьми, невежливо мотаться вот так без ничего.

Он не возразил – а что тут возразишь-то? – и улыбнулся:

– Так и не вырубился, говорю же. Но зарубает меня, пожалуй, частенько, хо-хо-хи.

– Слышать ничего не хочу, – гнул свое я. – Но ты знай: вот тепло, вот пища, вот дорога назад на Венис-Бич – при условии, что ты не впариваешь мне никакие номера. Ты въехал?

Он сунул бумажку в карман.

– Я въехал как пиздец, мужик. Давай показывай, где тут обитают с глаз подальше.

Говорю же – приятный. Обычное жилистое, морковно-шевелюрное, так-долго-падало-что-выбралось-наверх кислотное дитя цветов, изошедшее на семя. Небось не было такой дури, которой он не пробовал – и, более того, не попробует снова. Все кайфует, все на приходе, и плевать ему с высокой башни, что он бродит босой посреди метели. Когда я ушел, он, завернувшись в две коровьи шкуры, листал последний выпуск «Чудо-Бородавочника»[235], а сосновое пламя ревело и гремело в маленькой заржавленной печке, точно плененный зороастрийский демон огня.

Он снова забрел в дом, когда уже стемнело. Мы поужинали и теперь сидели в углу, смотрели «Футбол в понедельник вечером». Я не обернулся, но видел в зеркале, как Бетси его усаживает. Накануне Квистон и Калеб охотились, и на ужин у нас были две кряквы и одна свиязь, фаршированные рисом и фундуком. Осталась целая кряква и две полуобъеденные тушки. Джон пожрал крякву и обглодал скелеты подчистую – рыжий муравей не нашел бы чем поживиться. А еще Джон съел целую буханку хлеба, кастрюлю риса, которой хватило бы семейству камбоджийских беженцев, и почти фунт масла. Он ел медленно и с задумчивой решимостью – так ест не обжора, а койот: не знает, когда грядет следующий пир, и соображает, что лучше набить брюхо до отказа прямо сейчас. Я следил за игрой – не хотел, чтоб гость смутился, заметив, как я смотрю.

Играли «Дельфины Майами» с «Патриотами Новой Англии», четвертая четверть. Важная игра для обеих команд, плей-офф, и напряженная серия даунов. Внезапно Говард Коузелл прервал свой живописный комментарий и сказал нечто странное, вообще не связанное с тем, что творилось на экране. Он сказал:

– И однако же, сколь ни ужасающ был бы проигрыш на данном этапе для обеих команд, не стоит забывать… что это всего-навсего футбол.

Очень нетипично для Говарда Коузелла, подумал я и сделал погромче. На экране случился финт, затем пас, а Говард, помолчав, объявил, что возле своего дома в Нью-Йорке был застрелен Джон Леннон.

Я обернулся – услышал ли Джон Фанат. Услышал. Развернулся на стуле, рот открыт, последняя утиная тушка зависла на полпути со стола в пасть. Мы посмотрели друг другу в глаза, и роли наши испарились. Ни хмурого хозяина, ни бродяги-подлизы – лишь старые союзники, узнавшие о смерти общего героя и объединенные внезапной болью.

Мы могли бы обняться и зарыдать.

В ту ночь погода переменилась. Сначала лило, потом распогодилось. Солнце прокралось из-за туч после завтрака, чуток смущаясь, – очень уж кратки часы, которые достались ему в это солнцестояние. Бетси укутала Джона, выдала ему вязаную шапку, а я отвез его к шоссе. Ссадил у поворота на Крессвелл. Мы пожали друг другу руки, я пожелал ему удачи. Не переживай, сказал Джон Фанат, он быстро застопит кого-нибудь. В такой-то день. Не успел я переехать эстакаду, кто-то его уже подобрал. По дороге я слышал репортаж в «Коммутаторе», нашей местной программе, – мол, сегодня не надо звонить и договариваться о поездках, сегодня все друг друга подвозят – в такой-то день.

Когда я вернулся, дребезжал телефон. Звонил унитарный священник из Сан-Франциско – хотел устроить поминальную службу по Леннону в парке Золотые Ворота, не помогу ли я? Ну, думаю, сейчас попросит выступить – панегирик прочесть. Начал было отнекиваться, мол, извини, я бы рад, но не доберусь, у меня забор сломался, у детей рождественские спектакли, надо идти, и тэ дэ… но он сказал, ой, нет, он не про это.

– А что нужно-то? – спросил я.

– Мне бы помочь организовать, – сказал он. – Я такого никогда раньше не делал. Разрешения, все такое. Так я чего спросить хотел – может, ты знаешь, как связаться с Четом Хелмзом? Этим, который большие тусовки закатывал? У тебя, часом, нет его телефона?


Для многих памятных сцен такого рода, поставленных в последние полтора десятилетия нашего бесконечного эпического кино, звуковую дорожку написали «Битлз». «Если мне помогут друзья»[236] играла, когда Фрэнк Доббз, Хулихан и Бадди одной ужасной ночкой помогали мне не расклеиться на окисленные атомы. В те полгода, что я пробыл на закраинах калифорнийской пенитенциарной системы, пластинка «Битлз» служила мне мантрой, литанией и благополучно провела меня сквозь Пургаторий Повязанных. «Лишь любовь нужна»[237] – вот какая пластинка. Я так часто ее слушал, что сосчитал, сколько раз в миксе повторяется слово «любовь». Сто двадцать восемь, если память не изменяет.

И теперь, обмахивая взглядом эти три косматые руны Рождества в Восьмидесятых, я невольно читаю их под аккомпанемент музыкального учения нашего гуру Леннона.

Урок Билла Библейского и ему подобных прост, как полено. Я уже понял: бомжу да не дашь спуску. Для этих бездонных призраков внимание – что кокс: чем больше получат, тем больше захотят.

Откровение Джона Фаната тоже на первый взгляд ясно как апельсин: не забывай Волшебное Лето Любви в Промозглую Рейгановскую Зиму. По-моему, даже Джон Англ согласился бы с такой трактовкой.

Урок, однако, осложняется тем, что в его кильватере на берег выбросилось третье явление.

Последний гость для меня загадка по сей день. Я знал, как поступить с Библейским Биллом. Я знаю теперь, как надо было поступить с Джоном Фанатом. Но до сих пор я не понимаю, что делать с третьим фантазмом, с Призраком, я боюсь, Грядущего Рождества, и не одного, – с Патриком Швалью.

Он шаркал по дороге вдоль моего пастбища: в армейской робе и куртке, на плече – сумка цвета хаки. Я двигался в город – прикупить кой-какой проволоки и обменять видеокассету. Увидел его и понял: нет такого места на земле, куда он может направляться, кроме моего дома. Я остановил «мерк» и открутил окно.

– Мистер Дебри? – спросил он.

– Залазь, – сказал я.

Он кинул сумку на заднее сиденье и забрался на пассажирское, испустив при этом горестный вздох.

– Блядский боженька, холодно-то как. Думал, не доберусь. Меня Патрик зовут.

– Привет, Пат. Издалека?

– Из самого штата Нью-Йорк на автобусе, блядь, «Трейл-уэйз». Все им заплатил до последнего никеля. Но вот ведь блядь. Линять-то надо было. Это их Восточное побережье – блин, им бы только тебя выебать или высосать досуха. Я совсем пересох, мистер Дебри. Ни гроша, жрать охота, и три дня не спал из-за сумаха этого ебаного.

Ему всего пару-тройку лет как разрешено голосовать; взгляд мягкий, немигающий, а на подбородке – серая плесень первой бороды. Пол-лица справа замазано белым лосьоном.

– Где ж ты сумах нашел?

– Да по лесу бежал от суки этой злобной, в Юте, что ли, или в Айдахо. – Он выудил сигарету из новой пачки «Кэмела» и сунул в распухшие губы. – Решила, будто я пикап ее блядский обчистить хочу.

– Хотел?

Он даже плечами не пожал.

– Слышь, да я был до смерти удолбан после автобуса этого ебаного. Как там спать-то, если он то заводится, то по тормозам. Алкаши с бомжами, может, умеют, а я вот нет.

Я так и не тронулся с места. Я понятия не имел, как с ним поступить. С ним рядом и сидеть-то было неприятно – он вонял аптекой, никотином, и прокисшим неизлитым адреналином, и злостью, – и неприятно было пускать его в дом.

– Я приехал с вами повидаться, мистер Дебри, – сказал он, не глядя на меня. Стукнутый какой-то. «Кэмел» так и свисал изо рта.

– Это еще на кой леший? Ты же меня не знаешь.

– Я слыхал, вы людям помогаете. Я, мистер Дебри, выебан и высушен вампирами этими. Вы должны мне помочь.

Я тронулся прочь от фермы.

– Я не читал «Порою над кукушкиным гнездом»[238], но киношку видел. Я читал, что вы говорили в «Каталоге всей земли»[239], – ну, что вы верите в христианское милосердие. Я-то сам антагностик, но, я так думаю, любой имеет право верить в милосердие. А мне чуток милосердия не помешало бы, мистер Дебри, вы, блядь, уж не сомневайтесь! Я вам не бомж алкашный. Я умный. У меня талант есть. У меня была кантри-группа, и мы даже ничего так раскрутились поначалу, а потом блядские вампиры эти… Ну то есть, мужик, ты вообще понимаешь, что они?..

– Неважно. Слышать не хочу. Только настроение портить. Если пообещаешь избавить меня от повести о твоих страданиях, я тебя в городе накормлю обедом.

– Да я не обед хотел, мистер Дебри.

– Ну а чего хотел?

– Я артист, а не попрошайка. Я опытный певец, песни пишу. Мне нужна работа в кантри-группе какой-нибудь.

Ох батюшки-светы, подумал я, можно подумать, я знаю кантри-группы – да хоть какие группы, что согласятся взять этого створоженного зомби. Но молчал и слушал, как он бубнит о говняном положении всего на свете, и что психоделия, блядь, продалась, и гарпии эти, феминистки, прям совсем ебу дались, и психоаналитики мозг прогрызли, и весь этот черный блядский мир населен бычарами, которые матерей своих ебут.

После убийства Леннона прошла неделя или около того, мы не дожили еще день до солнцестояния, и я старался слушать не перебивая. Я понимал, что он ко мне явился эдаким барометром – видением омраченного духовного климата нации. Но еще я понимал, что, как бы ни было черно, после темнейших времен грядет Победа Молодого Света и дела пойдут на лад, – о чем ему и сообщил. Он на меня не взглянул, только дернул углом рта, изобразил улыбку или усмешку. Брр – как будто устрица приподняла уголок склизкой губы над холодной сигаретой, – однако на его опухшей физии то была первая гримаса, и я решил, что, может, это обнадеживающий знак. Зря я так решил.

– На лад? Когда семьдесят процентов населения голосуют за второсортного престарелого актеришку, который считает, что всех, кто на пособии, надо кастрировать? Черт, да я сам был на пособии! И еду жрал по талонам. Настоящий артист только так и выживет, если блядским вампирам не продастся. Ебаный боже, вы бы знали, какую гниль, какое говно я пережил, придурочный этот водила в автобусе, и эта сука в Айдахо, которой лишь бы из ружья пулять, да еще этот блядский сумах…

– Слушай, шваль, – ласково сказал я. Я, понимаете, решил, что, если человеку делать больше нечего, кроме как ехать 4000 миль, чтоб уломать толстого, старого и лысого писателя на пенсии, которого даже не читал, пристроить его певцом в кантри-группу, которой даже не существует, – в общем, человек этот, значит, и впрямь в тугой переплет попал; и я решил поделиться с ним своей мудростью. – Ты вообще понимаешь, что неплохо бы мозги себе перекроить? Если думать, как ты, завтра будет хуже, чем сегодня. А следующая неделя – хуже, чем эта, и следующий год – хуже, чем предыдущий. А твоя следующая жизнь – если она тебе достанется – хуже этой… ну и ты в итоге просто-напросто исчезнешь.

Он откинулся на спинку и посмотрел в окно на орегонские лужи.

– Да мне похуй, мистер, – сказал он.

Короче, я выдал ему три бакса и высадил возле «Дэйри Куин», велел ему похавать, пока я за покупками езжу. Его глаза в первый раз посмотрели прямо на меня. Оловянно-серые у него были глаза, на редкость большие, и вокруг зрачка видно много яблока. Некоторые восточные знахари говорят, что, если под зрачком видно глазное яблоко, значит, ты, как они выражаются, санпаку, «тело, лишенное равновесия и обреченное». Я заключил, что Патриковы странные глаза, видимо, означают, что он какой-то ультрасанпаку, не просто обреченный.

– Вы ж за мной вернетесь, да?

Обреченный и к тому же опасный.

– Не знаю, – сознался я. – Мне надо подумать.

И впихнул ему в руки сумку. А когда пихал, нащупал что-то жесткое и зловещее, проступившее под тканью. И замер.

– Э-э… может, маловато будет трех баксов? – додумался спросить я. Он уже отвернулся и уходил.

На ощупь и по размеру оно было как армейский.45. Но, господи боже, поди пойми. И проволокой я тоже особо не закупился. Все не мог решить, бросить его в «Дэйри Куин», звякнуть копам или что вообще делать. Плюнул на электротехническую лавку и пошел в видеопрокат, обменял «"Битлз" на стадионе Ши»[240] на другую кассету, а потом вырулил к «Дэйри Куин». Он уже сидел на этой сумке своей у обочины, подбородок в белом бумажном пакете – рифмой к меловому пятну на щеке.

– Залазь, – сказал я.

По пути к ферме он снова заныл о жестокосердии Восточного побережья: дескать, никто ему там не помогал, а он вечно помогал всем и каждому.

– Назови кого-нибудь, – придрался я.

– Что?

– Кому ты помог.

Поразмыслив, он сказал:

Назад Дальше