Когда явились ангелы (сборник) - Кизи Кен Элтон 9 стр.


Дебри вешает шляпу на дубовый колышек и принимается копать – уже в ярости, что выбрал это место; рубит, дробит и крошит глиняный коврик и корни, пока из легких не вырывается свист и пыль на лице не бороздят ручейки пота. Вытерев глаза краем рубашки, Дебри отступает от незамысловатого черного углубления.

– Надо бы поглубже, если мы не хотим, чтоб его вынюхали и отрыли лисы. – Дебри заглядывает в яму – он пыхтит и дрожит так неистово, что поневоле опирается на лопату. – Однако, с другой стороны, – решает он, – как говорится, для народной музыки нормально[57], – и вываливает труп в яму.

Чтобы тело поместилось, Дебри сгибает передние ноги ягненка, прижав их к груди, а задние сводит вместе. Очень мил в эдакой позе, заключает Дебри, просто пушистая куколка. Почти новая. Если пришить цветные пуговицы вместо глаз, так и за новую сойдет.

Дебри начинает бить колотун. Видать, так все и начинается, думает он. Бред. Срыв. Крах. В конце концов лежак, в итоге – фигак. Но сначала надо сховаться…

Он по горсти сыпет землю в яму на маленькое животное – куда медленнее, чем рыл могилу. Саднят мозоли на обеих ладонях. Жалко, что перчатки не захватил. Жалко, что Сэнди скурила последний косяк. Жалко, что потерял очки. Больше всего жалко, что нечем промочить горло. Глотку жжет огнем. В корыте неподалеку есть запас воды, но водой тут не отделаешься. Огонь полыхает не только в глотке. А дома – ни капли. Почему до начала одиночного перелета Дебри не затарился алкоголем в Кресуэлле? Забыл парашют – тебе капут. Из внезапной воздушной ямы и лучший летчик вылетит штопором. Дебри закрывает глаза и хмурится, прикидывая возможности. Ни сонников, ни транков, ни даже прописанных болеутоляющих. Все подмели основные войска, отправляясь на вудстокскую кампанию. Вина – и того не осталось, а Бетси с единственной машиной на ходу – далеко.

Короче, парашютам взяться неоткуда.

Его начинает потрясывать – да так, что зуб на зуб не попадает. А ну как Дебри хватит удар или сразит приступ? В семействе такое случалось. Дядю Натана Уиттиера приступ подкосил, когда он в Арканзасе выплескивал корм свиньям; дядя упал в свинарник, и его сожрали свиньи. Тут свиней нет, только вороны на ветке, и эти безмятежные дубы, и, вон там, на прогалинке, ярдах в десяти к болоту, на пеньке в ореоле задымленного света, милостью Божией, галлон красного вина? Бургундское? Дар небес, бутылка бургундского?

Он роняет лопату и продирается сквозь ветки и моховые растяжки, пока бутылка не оказывается у него в руках. Это и вправду бутыль с вином, с дешевым «Галло», если уж быть точным, зато полуполная и охлажденная воздухом тенистой низины. Дебри вывинчивает пробку, запрокидывает бутылку, пьет вино долгими глотками, теряет равновесие так, что надо поискать точку опоры. Оборачивается, присаживается на пенек – так проще; он вновь запрокидывает голову. Отнимает горлышко от губ лишь по требованию легких. После разового отсоса в бутылке остается меньше четверти, жидкость растекается по сплетенным магистралям тела; уже легче.

Только тут Дебри замечает, что это совсем не легкое, сухое 12-градусное бургундское, а приторно-сладкий 18-градусный портвейн для алкашей с букетом, который Дебри обонял в дыхании Бороды пару часов назад. Он смотрит по сторонам и видит две рваные скатки, заплечную сумку времен Первой мировой и скромное кострище. Возле одной скатки наблюдаются замусоленная стопка андеграундных комиксов и карманное издание романа «На дороге». Рядом с другой скаткой лежат горкой стружки, лениво срезанные щепы, тонкие, как палые листья тополя.

– Так вот почему они отсюда шли, а не по шоссе, как все нормальные паломники. Мудацкие бродяги…

Но пыла в ругательстве нет. Дебри снова запрокидывает бутылку – на сей раз вдумчивее, да и не без любопытства. Может, не просто бродяги.

– Команда, – говорит он воронам, – полагаю, за мудаками надо установить надзор.

Птицы не противоречат. Кажется, они уже начали бдеть: втягивают головы глубоко в черные грудки, подтыкают под себя лапы, нахохливаются в задымленном воздухе. Дебри подбирает книжку и штабель комиксов и отступает к тачке, не разгибая палец, зацепивший стеклянную ручку бутыли. Намечает ежевичные заросли в двадцати шагах от лагеря и ввинчивается в колючие кусты с тыла, тачка у него – плуг, лопата – мачете, пока не расчищает посреди тернистого массива пристойный наблюдательный пост. Наклонив тачку, выстилает ее испанским мхом с нависающей дубовой ветви, и древняя ржавая развалюха превращается в удобное мягкое кресло. Дебри усаживается в гнездышко, раздвигает листья, чтобы без помех видеть лагерь, не дотрагиваясь до кустарника, и делает еще один большой глоток сладкого вина.

Тени медленно карабкаются по стволам деревьев. Вороны с клекотом дезертируют после огорчительного дня каждый к своему насесту. Воздух багровеет, ибо солнце, падая в горизонт, натыкается на все более густой дым. Вино стекает в утробу, а перед глазами Дебри скачут Демон-в-Клетку, Мистер Натурал и Заросшие Братцы-Уродцы[58]. Наконец, остается дюйм вина и книжка. Дебри прочел ее трижды. Много лет назад. До того, как сорвался в Калифорнию. В надежде каким-то чудом вписаться, влиться в балдежное путешествие – как и тысячи других добровольцев, вдохновленных той же книгой, ее мировидением и, само собой, ее неподражаемым героем.

Подобно всем прочим кандидатам на блаженство, он шнырял по славным туснякам Норт-Бича – «Огни большого города», «Место», «Кофейная галерея», «Пончиковая»[59], – надеясь хоть мельком увидеть человека, чьи слова подобны молниям, героя, запечатленного Керуаком под именем Дина Мориарти в романе «На дороге» и Джоном Клеллоном Холмсом в романе «Давай!»[60], ну или подслушать его высокооктановый хипалог, или даже, мало ли, таращить зенки, заделавшись его попутчиком в каком-нибудь диком газанутом турне по улетным местам волшебного Сан-Франциско. Дебри и мечтать не мог о большем, не говоря о дальнейшем джекпоте совместных трипов, приключений, почти-катастроф – и, что куда хуже, почти-успехов, которые едва не вытолкнули Хулихена на сцену. Хулихен был много круче Ленни Брюса, Джонатана Уинтерза и Лорда Бакли[61], вместе взятых, – и это еще мягко сказано. Что бы он ни делал, ему всегда рукоплескали. Но формат ночного клуба сковал бы его летавшее где ни попадя сознание; ни одна сцена мира не могла вместить искусство Хулихена – его наезды, виражи, с визгом выворачивающие из-за угла замечания о космосе, – кроме одной, которую он строил вокруг себя в тот миг, когда проскальзывал живо и поджаро за руль правильной машины: вместительнее, изящнее, американистее, лучше прежних. Зарево щитка было его рампой, хлесткий удар встречных фар был для него светом прожекторов. А теперь, а теперь, а теперь спектакль окончен. Никогда уже театру на колесах ни прыгать на ухабах, ни жать на всех парах, ни гудеть на большой дороге ни ритм, ни блюз, ни хулихеновское ху-ля-ля, полное скоростей, и планов, и стучащих сердец.

А теперь, а теперь, а теперь сукин сын мертв.

И, салютуя последним винным дюймом перед тем, как прикончить бутылку, Дебри рыдает. Его скорбь не сладка, но горька и уныла. Он пытается перестать. Открывает родную книжку Керуака, чтоб каким-нибудь пассажем смыть горькое жжение, но слезы размывают всё. Темнеет. Он закрывает книгу и оба глаза, снова входит в библиотеку памяти, ищет на букву «X». Ищет Хулихена, Хулигана-Художника, Хранителя Хайвея, Хреноборца, Халифа Хаоса, Холерика, Хохмящего Вечно. А может, и нет. Остался лишь ученик, который лупает глазами и надеется: надеется отвадить кружащих вестников опустошения каким-нибудь величавым чучелом, набитым всякой дрянью: кем был этот дивный Хулихен, что означала его исступленная жизнь, за что он ратовал, за что умер. Надеется оградить себя от пародийности глупой смерти своего героя и опереться на эти унылые цифры, сверившись с собранием вдохновенных хулихеновских афоризмов (Шесть-четыре-девять-два-восемь: полное собрание сочинений еще одного из Лучших Людей Их Поколения![62]), анекдотов, ахинеи!

Только раздел-то пуст. Шкаф «X» демонтирован, все работы возвращены издателю, больше не допечатываются, конфискованы как ошибочные в свете Последних Изысканий. Дебри смеется в голос над своей библиотечной метафорой и осознает, что горло пересохло почти до боли. Он глотает остатки вина так, будто тушит горящие заросли.

– Год седатива, – говорит он ясно и громко из-под маленькой арки ягодных кустов и смотрит, как последние лучи ржавого солнца линяют с тополиных крон, и не отводит взгляда, пока самая последняя тлеющая искра не уносится прочь и вино не возвращает Дебри в заброшенное книгохранилище, к полкам памяти.

Теперь он находит тощий томик – не на «X», а совсем даже на «Л» – о времени, когда Хулихен, знаменитый Быстрейшийчелназемле, повстречался с известным Стэнфордским Силачом Ларсом Дольфом и продул Дольфу харизматическую войну один на один. На «Л», от слова «лажа»…

В конце пятидесятых и начале шестидесятых два этих гиганта возвышались над всеми начинающими революционерами Района Залива. Оба были титанами собственных особых и исключительных философий. О Хулихене, герое всенародно популярных романов, говорили больше, и реноме у него было покруче. Но в своей области Ларс Дольф был равен Хулихену. Все, кто хоть как-то прикоснулся к передовой жизни полуострова, слыхали о Ларсе. А из-за того, что Ларс представлял буддистскую семинарию и миссионерил в Районе Залива, многие встречались с ним лично и благоговели перед его неброской мощью.

Тусовочным весенним вечером Ларс Дольф завалился к Дебри, который жил тогда у стэнфордского поля для гольфа. Дольф утверждал, что слышал о Девлине, хочет с ним познакомиться и открыт для предложений, особенно по части вина. Дебри сразу понял, что они обязательно поспорят – так уж этот чел держал себя, – и протянул ему бутылку.

Сперва поспорили об искусстве. Ларс был неизвестным художником, а Дебри добился таких же успехов как писатель. Потом о философии. Ларс был размытым вином, седеющим дзэнским битником-чемпионом, а юный Девлин контратаковал психоделически, ни в грош не ставящими вино инсинуациями. В итоге спор зашел, разумеется, о ценности куда более древней и актуальной: спортивной форме. Так совпало, что во время оно Девлин был очень даже в ней. Три раза в неделю ездил в Олимпийский клуб Сан-Франциско в надежде представить Соединенные Штаты в вольной борьбе на предстоящей римской Олимпиаде[63]. Носил подобные лавры и Ларс – бывший всеамериканский стэнфордский фриц-полузащитник[64]. Историй о нем было выше крыши. Самая памятная и популярная рассказывала о том, как Ларс принял вызов целого грузовика мексиканских собирателей артишоков на пикнике в честь Дня Колумба[65] в Пескадеро и сражался, пока не свел поединок к ничьей; когда местные власти прекратили битву и водитель «скорой» осмотрел Ларса, он увидел сломанные лезвия трех тихуанских пружинных ножей, торчавшие из крутых богатырских плеч.

Дебри не может вспомнить, кто в тот день открыл состязания в Переулке. Может, и он сам, провернув хитрющий трюк, которому научил отец, – кажется, прополз сквозь метелку, извиваясь так, что Ларс Дольф даже не расплел ноги, дабы повторить сей подвиг. Потом, помнится, Девлина столкнул с пьедестала его братец Бад, прикативший с Орегонщины на предмет окультуриться. Бадди прополз сквозь метелку и передом, и задом, чего Девлин никогда не умел. Именно Бадди затеял индийскую борьбу.

Ладонь к ладони и стопа к стопе Бадди по одному смахнул на землю ватагу нескладных аспирантишек; заборол он их до того легко, что сам смутился победой всухую и хотел было уступить главный ринг Дебри (который не бросил ему вызов; братья уже давно и неоднократно установили, кто из них лучший борец: Девлин тяжелее и старше, да и руки у него длиннее), когда из позы лотоса по соседству с вином заговорил Ларс Дольф:

– Пра-астите. Можно… мне… тоже?

Дебри помнит, как разговаривал Ларс – намеренно вяло и просто. Он всегда адресовал слушателю чудны́е певучие фразы, которые могли бы казаться тормознутыми, если б не чертовщинка в крошечных глазах. И еще тот факт, что Ларс Дольф был среди лучших студентов математического факультета до того, как оставил Ферму Лиланда Стэнфорда-младшего ради Норт-Бича.

Итак, все смотрим на Бадди и Будду, вставших в центре Круга Совета образца 1962 года, с пивом и бонгами. Смотрим на Бадди, пунцового, с ухмылкой на лице: он упивается тем, что хорош в игре, затеянной не ради соперничества, но ради самой игры; он состязается, как заведено в его семье, ради шутки: пан или пропал – или иди на попятный. А теперь смотрим на стоящего напротив Бадди противника совсем иной породы, вряд ли даже одного с Бадди биологического вида: Дольф похож скорее на механизм, чем на животное, ноги у него как поршни, грудь – как паровой котел, коротко остриженная голова – как розовое пушечное ядро, в которое вплавили два мерцающих шарика от подшипника из нержавейки; он ставит босую ногу рядом с ногой Бадди и протягивает пухлую, розовую, кукольную руку:

– Ну… что… давай?..

Бадди сжал руку в своей. Они сцепились, застыли на положенное по неписаному этикету время, потом Бадди сделал рывок. Приземистая фигура не поколебалась. Бадди сделал рывок в другую сторону. Без перемен. Коротко переведя дыхание, Бадди изготовился для третьего рывка, но понял, что плывет по воздуху к стене и впечатывается в ДСП плечом и головой.

Ларс Дольф словно и не сдвинулся с места. Он стоял, ухмыляясь, все такой же недеятельный, неподвижный и, невзирая на гримасу на круглом лице, скучный что твой гидрант. Тряся головой, Бадди поднялся.

– Фигасе, – удивился он. – Это было что-то.

– Хочешь… еще раз?..

И опять братца отправили в полет к стене, и опять, и опять – и всякий раз он вставал и возвращался к розовой руке: не из-за гнева, досады или уязвленной гордости, а из обычного своего любопытства. Бадди интересовало любое диво физического мира, и эта приземистая загадка, то и дело швырявшая его на стенку, очаровала его по самое не могу.

– Фигасе. По новой. А ну-ка еще разок…

Дебри никакой загадки не видел в упор. Приземист был Дольф или нет, он перевешивал Бадди фунтов на сто, если не больше.

– Если сравнить с тобой, Бад, он просто гора мяса и мышц, – сказал Дебри раздраженно. Ему не нравилось, что братишкой швыряются куда попало.

– Дело не в весе, – отвечал Бадди, малость отдуваясь перед тем, как вновь сойтись с Дольфом. – И не совсем в мышцах…

– Дело в том… че́м люди думают, – объяснил Дольф, ухмыляясь в ответ. Он ни на йоту не был враждебен, он не был жесток, но Дебри хотел, чтобы они прекратили бороться. – Если человек думает… этим, – неимоверно резко розовая рука выпалила, и из нее пулей выпростался одинокий палец: он уже готов был проделать между глаз Бадди дырку, но замер меньше чем в четверти дюйма от цели, – а не этим, – другая рука, сжавшись в кулак, скользнула от бедра прямо к пряжке ремня Бадди, замерла еще ближе, раскрылась, будто кроткий цветок, и распростерлась над солнечным сплетением, – он, конечно… неустойчив. Как бутылка кока-колы… стоит горлышком на горлышке другой такой же: слишком много веса сверху… и снизу… и ничто их не соединяет. Сечешь… о чем я? Человек должен быть сбалансирован, как хайку.

Дебри не мог оставить столь напыщенную речь без ответа.

– А я вижу, что Бадди уступает не столько поэзии, сколько девяноста фунтам.

– Попробуй-ка сам, – вызвал его Бадди. – Мне интересно, хвастунишка, получится у тебя или нет не уступить хотя бы раз из трех.

Как только Дебри взял руку Ларса Дольфа в свою, он осознал, что именно заинтересовало Бадди. Хоть у маленькой круглой фигуры и имелось преимущество фунтов в двадцать пять, Дебри сразу ощутил, что весовая категория тут ни при чем. Как и скорость; за последние три сезона в орегонской команде Дебри научился в первые секунды первого раунда определять, превосходит его соперник или нет. Этот человек в сравнении с борцами-студентами реагировал почти лениво. Разница заключалась в своего рода безбожной мощи. Дебри вспоминает: когда Дольф легким движением руки отрывал его от пола и бросал на студентов, которые в благоговейном страхе сгрудились на кушетке в обнимку с безгласными бонгами, в голове пронеслось, что с равным успехом можно пытаться забороть 250-фунтового муравья.

Подобно брату, Дебри встал и вернулся на передовую – бесстыже и непобежденно. Чтобы сцепить руки, и снова отправиться в полет, и опять вернуться – скорее из удивления и любопытства, нежели из мужской драчливости.

– Дело в том, чем ты думаешь, – теперь понимаешь? Глаз, что ищет лотос… никогда не увидит лотос. Он увидит лишь поиск. Глаз, что ничего не ищет… найдет… расцветший сад. Желания в голове… опустошают середину… делают человека… амм! – и он швырнул Дебри в обшитую ДСП стену, умножив число ее вмятин и кратеров, – неустойчивым.

Тем вечером, уходя, Ларс Дольф увел за собой в город трех студентов – двух психологов и парня из студенческого братства, который еще не определился с направлением, – чтобы зачислить их в буддистскую семинарию на Джексон-стрит, хотя до конца стэнфордского весеннего семестра оставалась жалкая пара недель. Дебри впечатлился настолько, что и сам подумывал перевестись, пока Ларс не сообщил ему, что лекции о сутрах читаются в четыре утра шесть дней в неделю. Дебри решил, что ограничится писательским семинаром: тот собирался трижды в неделю в три пополудни – за кофе и плюшками. И все равно Дебри, как брат и все остальные, был поражен в самое сердце. А неоспоримый феномен Ларс Дольф правил полуостровом до осени, когда гнавший слишком долго, страстно и быстро джип «виллис» с охрипшей коробкой передач вкатил Хулихена на двор и в жизнь Дольфа.

Назад Дальше