Четыре всадника - Бурносов Юрий Николаевич 12 стр.


Деликатно уделив некоторое время молодым супругам — на объятия и поцелуи, которые неизбежны у любящих не только после долгого расставания, старичок-алхимик спросил, удачно ли доехала хириэль Гаусберта и не тревожили ли ее в дороге какие напасти.

— Добралась я на удивление скоро, — отвечала та, — и, думаю, успела как нельзя более кстати. Но скажите, где же хире Бофранк?

— Как вы и советовали, я приехал к нему и не нашел дома, — поведал Кнерц. — Я уже оставил было записку, в коей вкратце сообщил то, что велено было передать, как из комнаты хире Бофранка выскочил мертвый слуга его; конечно же, я его тотчас прикончил и по ряду причин немного задержался, а вскоре явились хире Патс с этим никчемным одичалым отродьем, — говоря так, старичок кивнул на Бальдунга. — Мы сообща пытались разыскать хире Бофранка, но так и не нашли; немного погодя он явился сам, но прежде того приехал еще один человек, что разыскивал хире Бофранка, — некий фрате Гвиттон из Кольны.

— Кто бы это мог быть? — изумилась Гаусберта. — Как выглядел сей фрате Гвиттон?

— Толстяк, ничем не приметный, кроме большого количества жиру, как это обыкновенно бывает с толстяками…

— Толстяк?! Уж не Тристан ли это Бофранк, брат хире субкомиссара?!

— Тот самый, о котором я обязан был предупредить хире Бофранка?!

— Именно.

— Ах, старый я дурак! Куда же смотрели глаза мои! — возопил старичок и попытался в сердцах преломить об колено свою трость, но не преуспел в этом — то ли помешал спрятанный внутри клинок, то ли жест этот долженствовал лишь передать смятение Кнерца без ущерба для его личного имущества.

— Теперь уж поздно. Что же произошло дальше?

— Хире Бофранк явился израненный и усталый и поведал, что его соратник именем Дивор убит упырем, а Люциус бежал… Да, и еще сказал он, что знает теперь, кто есть сей Люциус, — и сетовал, что это близкий друг его Жеаль, коему хире Бофранк верил ранее безгранично. Как и когда вселился в того Люциус, неведомо, и это удручает особенно.

Тут проснулся Бальдунг; поморгав, он посмотрел на девушку, ничего не произнес и вновь закрыл глаза.

— Затем хире Бофранк, — продолжал старичок Кнерц, — едва оправился от своей раны, счел обязательным навестить Фиолетовый Дом с целями, известными лишь ему. С ним увязался и фрате Гвиттон, который, как вы полагаете, есть злополучный брат хире Бофранка. С той поры я не видел ни одного, ни другого, зато в городе объявился Жеаль — по крайней мере, один печальный господин, с которым я беседовал на набережной, лицезрел его и даже имел с ним разговор. Я поспешил домой к Жеалю, но слуга сказал, что хозяин не появлялся, отчего я сделал вывод, что Жеаль сей скрывается в ином месте, если вообще не покинул столицы.

Гаусберта погрузилась в молчание, разглядывая окно, за которым как раз начался сильный дождь.

Струи стекали вниз, причудливо искажая силуэты домов и деревьев, где-то неподалеку скорбно звонил церковный колокол, и ему вторил разбитый и надтреснутый колокольчик телеги, собиравшей мертвецов.

— Есть ли здесь комната, где я могла бы остаться одна? — спросила девушка.

— Есть, и не одна, — сказал ее супруг. — Ты желаешь отдохнуть после долгой дороги?

— Отдыхать мне теперь уж некогда, — печально отвечала Гаусберта. — Отнеси же туда мои вещи, милый Рос, и не входите ко мне никто, покамест я сама не выйду.

Маленькая комната о двух окнах обнаружилась дальше по коридору. Заплатив хозяину гостиницы просимое, Рос Патс удалился к себе, не посмев перечить молодой супруге или расспрашивать ее, а Гаусберта заперлась изнутри и принялась разбирать вещи — не все, но лишь небольшую суму из жесткой кожи с распорками, что закрывалась на маленький висячий замочек. Из сумы она извлекла множество узелков и мешочков, после чего тщательно закрыла окна ставнями, так что в комнате стало совсем темно, и зажгла четыре свечи, извлеченных все из той же кожаной сумы, расставив их по всем четырем углам.

Затем Гаусберта разоблачилась донага, и вид сей был поистине прекрасным и возбуждающим, но поскольку никого более в комнате не было, порадоваться открывшейся картине могли лишь клопы, да мыши, да пауки в своих тенетах.

Сделав так, она опустилась на колени в середине комнаты, прежде сдвинув в сторону тканый половик, покрывавший дощатый пол. На досках нарисовала она углем несколько сложных знаков, сверяясь с маленькой книжицею; затем из двух стеклянных флакончиков капнула на каждый знак по нескольку капель черной и красной жидкости совсем без запаха; потом высыпала меж ними добрую горсть мелких желтых камешков, подобных тем, что находят средь осыпей в меловых горах.

Оставаясь на коленях, Гаусберта накрыла ладонями соски своих прекрасных грудей и в такой позе принялась повторять четыре слова на языке странном и непонятном, все громче и громче, все быстрее и быстрее, так что они слились в одно сложное слово. Над рисунками возникло легкое зыбкое туманное марево, какое бывает над раскаленной плитою; оно дрожало все явственней и сильнее, пока желтые камешки не пришли в беспорядочное на первый взгляд движение.

Они перекатывались, сталкивались с чуть слышным шорохом, пока не сложились в вереницы, напоминающие письмо, но состоящее из букв непривычных и непонятных. Гаусберта, не прерывая заклинаний, внимательно прочла их, после чего смешала, отъяв одну ладонь от груди, и камешки тотчас принялись с превеликим послушанием складываться в новые, столь же загадочные слова.

Смешав их в третий раз, Гаусберта замолчала. Поднявшись, она спокойно погасила свечи и затем, одевшись, отворила ставни на окнах, дабы уже при дневном свете собрать камешки и стереть с полу дивные знаки. Накрыв половиком уже едва заметные рисунки, девушка окончательно уничтожила все иные следы своего гадания — а это было, несомненно, гадание, ибо называть сие колдовством было бы грубо и неправильно.

С лицом спокойным и даже удовлетворенным Гаусберта вернулась к своему супругу и его спутникам.

— У меня важные вести, — сказала она. — Проснитесь, хире Бальдунг!

— Я не сплю, красавица, — пробурчал нюклиет, ворочаясь в своем кресле. — Если очи мои закрыты, сие не значит, что закрыт и мой разум.

— Коли он есть, — ехидно пробормотал себе под нос старичок-алхимик.

— Хире Бофранк жив; к тому же, как я могу судить, он спешит сюда с вестями. Но жив и невредим и Люциус; он близко, он почти что рядом, и он исполнен ярости, ибо вред, причиненный нами, куда больший, нежели мы полагали. Планы его расстроены, и исполнение их медлит. Кажется, я знаю, что делать далее, поэтому лучшим будет дождаться хире Бофранка, выслушать его и сообща принять решение. Времени у нас осталось не столь много, как хотелось бы; но сил у нас, мнится мне, не столь мало, как мы думали, — так станем же уповать на это! И не ждите покоя, ибо покоя нам не будет ни на этом свете, ни на том, коли мы окажемся бессильны.

Так сказала Гаусберта Патс, девушка, порой принимающая обличие кошки, и слова ее породили гнетущее молчание, нарушаемое лишь стуком дождевых капель по стеклу и потрескиванием ольховых поленьев в очаге.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ, в которой мы обнаруживаем проповедь Тристана Бофранка и узнаем о его судьбе, воистину достойной человека подлого и двуличного, хотя бы впоследствии он и раскаялся

«О том, что человек — шарлатан, лгун и распутник, свидетельствуют толстые губы и привычка держать рот открытым.

Многое скажут внимательному человеку зубы: так, зубы правильной формы говорят обыкновенно о честности и правдивости; если же зубы остры и растут тесно друг к другу, это указывает на здоровое телосложение и предвещает долгую жизнь. Если же они выдаются вперед, то изобличают дерзкого и напыщенного болтуна, а также предполагают неустойчивость характера.

Многое можно сказать о человеке, созерцая такую выдающуюся часть любого лица, как нос. Люди с крючковатыми носами смелы и властны, если же при этом у них вдобавок заостренный подбородок, следовательно, им грозит некое физическое увечье. Такие же свойства имеет вздернутый нос. Люди же с приплюснутыми носами не слишком умны; они погрязли во лжи, суете и роскоши. При этом они непостоянны и, хотя сами освоили в совершенстве искусство лжи, с легкостию верят в то же время чужим лживым речам.

Скажу также о волосах. Косматые люди имеют темперамент горячий, оттого и волосы у них сухие и грубые; обладатели же мягких, шелковистых, приятных на ощупь волос имеют миролюбивый, робкий и кроткий нрав.

Далее об ушах: здесь любые излишества, в ту или иную сторону, вредны. То есть уши чрезмерно большие следует беззастенчиво именовать ослиными, полагая их признаком невежества и глупости. Чрезмерно же маленькие уши — обезьяньи и указывают на непостоянство и частые заблуждения.

Но, пожалуй, наиболее открыто говорит о сущности человека его лоб. Коли лоб высок и округл, владетель его весел и умен, сговорчив и искусен во множестве ремесел. У кого низкий лоб, прикрытый волосами, тот сварлив и прост в манерах, гневлив, жесток и жаден… однако при этом ценит красоту, особливо в архитектурных сооружениях. Люди с округлым шишковатым лбом и редкими волосами умны и предприимчивы, они сохраняют великодушие и благородство даже во времена невзгод. Такие люди ценят мирские удовольствия, любят почести и охотно принимают на себя ответственность».

Тристан Бофранк закрыл прихваченную с собою «Физиогномику» и обратился к тусклому зеркалу с изрядно потрескавшейся амальгамой, висевшему на стене подвального помещения, где обретался преступный аббат.

Прежде толстяк оскалил зубы и нашел их довольно правильными и ровными, что говорило, согласно книге, о его честности и правдивости. Нос Тристана был приплюснут самым нарочитым образом, и аббат решил не обращать на это внимания, основываясь более на зубах, равно как не стал долго созерцать и свои уши, маленькие, словно раковины моллюсков-песочниц. Лоб же аббата был округл, но не шишковат; таким образом, зеркальное отображение порождало противоречия, и Тристан решил, что недостаточно еще проштудировал столь удачно прихваченную книгу, спасавшую его от скуки в часы вынужденного безделья. Посему аббат отворотился от зеркала и принялся усердно молиться.

После встречи с фрате Хауке на кладбище Святой Мианеллы Тристана Бофранка привели в этот подвал и заперли здесь до поры; Хауке объяснил, что так нужно для спокойствия самого аббата. Как только вопрос о посвящении разрешится, за Тристаном придут.

Аббат не роптал, ибо ведал, сколь сложен путь посвящения. Сам же он, как новиций, не мог претендовать на ускорение сего пути, сетовать и роптать, но мог лишь возносить хвалу господу за ежедневное наставление и непротивление деяниям Люциуса.

Много лет минуло с той поры, как в далекие времена юности соученик будущего аббата, брассе Анвельдт, рассказал ему о еретическом учении Марцина Фруде. Попервоначалу богобоязненный Тристан возмутился, однако ж позже, томясь в одиночестве своей кельи, призадумался о силе, которая «полагает собой середину между богом и дьяволом», и о рассуждениях Фруде, что «над каждым добром и злом есть судья, который и определяет, хорошо или дурно то и это». Что коли так оно и есть на свете?

В следующий раз Тристан уже сам вызвал Анвельдта на беседу, а когда выяснил, что уверовать в учение Марцина-Люциуса вовсе не есть отстраниться от веры в господа, разрешил свои сомнения самым удачным образом: доносить на Анвельдта не стал, хотя и собирался, а полученное знание сохранил в глубине своей души и памяти.

И вот судьба распорядилась так, что случилось ему вновь свидеться с Анвельдтом. Будучи уже кардинальским ликтором, он приехал к Тристану и напомнил о давешнем разговоре, а также рассказал о том, что верование Люциуса возрождено и возвышение его грядет небывалое.

Посему к приезду Хаиме Бофранка в отцовское поместье Каллбранд аббат уже окончательно решил переменить свою стезю. В самом деле, что ожидало его в аббатстве? Сытая и спокойная старость, а затем и смерть. Казалось бы, неплохо, но Тристан желал куда большего — и это большее предлагали ему люциаты.

Тристан полагал, что и брат его, будучи приближен к самому грейсфрате Баффельту, имеет к люциатам отношение самое непосредственное, но речения брата оттолкнули Тристана — и, как выяснилось, вовремя. Да, как рассказали аббату, брат его Хаиме и в самом деле оказал делу Люциуса кое-какие услуги, но человек это далекий и даже вредный общим устремлениям. Теперь же, во времена смутные и беспросветные, Хаиме стал вовсе опасным, и именно Тристану поручено было в знак посвящения в более высокую ступень прервать земной путь субкомиссара.

Преступление сие показалось Тристану страшным, и несколько ночей он плакал в своей аббатской келье, укрывшись с головою периной. Тщетно бродил он по монастырскому саду, уверяя себя в том, что убийство это будет промысел вышний, а не корыстное и богопротивное деяние. Тщетно листал книги, отыскивая примеры братоубийства, совершаемого во благо, — он их находил, но душе и разуму все одно не было покоя.

Разрешил сомнения и треволнения аббата Тристана Бофранка сам грейсфрате Баффельт. Несколько дней тому сумрачный монах доставил в аббатство короткое письмо, скрепленное печатью Баффельта, кое гласило:

«Смиренный сын мой Тристан!

Удел твой тяжек, но светел. Веруй, и воздастся тебе по деяниям твоим, но не согласно молве людской и судам земным, а общего блага для. Отставь же сомнения и соверши, что предначертано, и благословение мое станет тебе опорой и подмогой».

И вот Тристан приехал в столицу. Вначале, не обнаружив брата, он уже было обрадовался и собрался отправляться назад, но вспомнил, как от полученного письма словно повеяло на него невыразимой силою и страхом. Тут-то и сказал себе Тристан Бофранк: «Велено мне — значит, сделаю», — и остался в доме брата под фальшивым именем. Бог весть, как сложилось бы, выдай его брат вольно или невольно; однако ж Хаиме не выдал, и Тристану только и оставалось, что дрожащей рукою отыскать на кухне тяжелый пест, а после неумело ударить им брата…

Как уже было сказано, после встречи на кладбище фрате Хауке препроводил его в этот подвал, где стояли большая кровать, ночной горшок да светильник. Три раза в день монах, не говоря ни слова и не отвечая на вопросы, менял ночной горшок, а также приносил пищу — как правило, кусок вареного мяса с картофелем или жидкую кашу из злаков да кувшин воды. Привыкший в бытность свою аббатом к изысканным блюдам, Тристан не роптал и покорно съедал скудное приношение, а ночами не столько спал, сколько молился, маясь вопросом, верно ли поступил и не будет ли теперь ввергнут в котлы адские, кипящие смолою, в них же варятся грешники до скончания времен… В кармане одеяния своего укрыл он «Физиогномику», которая и скрашивала ему однообразные дни, проводимые в подвале.

Дверь отворилась, и явился обычный монах, хотя время трапезы еще не настало. Тристан едва успел подметить, что нос у монаха крючковатый, а вот подбородка из-за густой бороды не разглядеть, так что неясно, грозит ли монаху предрекаемое «Физиогномикой» физическое увечье, как монах сказал:

— Идемте, фрате Бофранк. Вас ждут.

Вмиг вспотевший аббат подобрал с ложа книжицу и поспешил за монахом.


— Доверия, что вам оказано, вы не оправдали! — грозно воскликнул фрате Хауке. — Хаиме Бофранк жив и здоров, а вы, стало быть, обманули нас — нас и самого грейсфрате!

— Но как же?.. — пролепетал испуганный аббат. — Я же…

— Возможно, вы убоялись гнева господнего, когда подняли руку на брата? Но во имя торжества дела общего что стоит смерть одного? Тем паче брат ваш — всего лишь человек, запятнавший себя сношениями с дрянными колдунами и еретиками. У вас есть время все исправить, — сказал фрате Хауке, сложив руки на груди. — Убирайтесь вон и помните: покамест жив субкомиссар, вы сами нам не нужны. О предательстве не помышляйте — у миссерихордии длинные руки! И когда она доберется до вас — самые ужасные ваши сны будут лишь шуткою в сравнении с тем, что придется вам испытать, аббат Тристан.

С этими словами он кивнул крючконосому монаху, который пребольно ухватил толстяка за загривок и, протащив еще по лестнице, вышвырнул на улицу, прямо на грязную мостовую.

При падении аббат сильно ушибся и едва не переломал себе руки, но кое-как поднялся и заковылял прочь, моля бога смилостивиться над ним. Не разбирая дороги, Тристан Бофранк шел, сам того не желая, к той части города, что именовалась Бараньей Бочкой, — именно там обитали не столь давно и преужасный упырь Шарден Клааке, и преданный смерти вместо него бедолага Волтц Вейтль. Ныне же и без того имевшая репутацию клоаки Баранья Бочка окончательно превратилась в вертеп; сюда не заворачивали ни патрули гардов, ни кирасирские разъезды, ибо чумное поветрие, выкосив значительную часть обитателей местечка, подвигло уцелевших на невиданный кутеж и разврат, дабы скрасить ожидание неминучей гибели.

Стеная и охая, толстый аббат увидал в окнах одного из домов, невзрачного и покосившегося, яркий свет. Руководствуясь скорее желанием прибиться к людям, нежели здравым рассудком, Тристан распахнул дверь и оказался в преддверии ада.

Огромная комната, перегородки которой были сломаны, являла собою импровизированную таверну. Украденные из разоренных лавок бочки с вином и пивом стояли одна на одной вдоль стен, а за длинными столами безумно пировали люди. В очаге жарился на вертеле целый кабан, от которого подходившие то и дело отрезывали полусырые куски. Кто лежал без чувств, кто тискал и хватал женщин в бесстыдно расстегнутых платьях, иные же прелюбодействовали прямо на столах, среди винных луж и объедков — по двое, по трое и даже по четверо, составляя изобретательные и в то же время преотвратные композиции… Другие плясали под дикую музыку, исторгаемую весьма своеобразным оркестром из флейт, лютней и маленьких барабанов, что в ходу в восточных землях. Совсем юные дети и древние старики скакали в одном дьявольском хороводе, трещали свечи, жир с подгоравшей туши капал в очаг, и сотни глоток вопили каждая о своем…

Назад Дальше