Сегодня вечером мне предстояло иметь дело с коротышкой. Должен сказать, по сравнению с Полли и Энни это был шаг вперед. У нее была такая внешность, что любой нормальный мужик, взглянув на нее, ощутил бы желание ее поиметь. Эта почти красота чуть было не привела к тому, что я не обратил на женщину внимания; к несчастью для нее, этому не суждено было случиться, ибо она одна испускала сигналы, говорящие о доступности. Она была вся в черном, эта женщина, словно уже надела траур по себе самой, избавляя всех от хлопот подыскивать одеяние для ее последнего наряда.
– А ты такая маленькая, милочка, – сказал я.
– Моих ног, сэр, хватит, чтобы обхватить вас за ляжки, – ответила женщина, – и они сильные.
Я уловил в ее голосе легкий налет чего-то иностранного, но не смог определить, к какому региону земного шара его отнести.
– Вот такое настроение по душе мужчинам! – сказал я.
Мы находились в ущелье темноты, поскольку в темноту был погружен весь Уайтчепел, так как отцы города не проявили щедрости в отношении газового освещения беднейшего района. На противоположной стороне улицы царило какое-то оживление; я увидел освещенные окна Клуба анархистов, куда недавно наведался, высматривая, что к чему. Мы прошли по Бернер, мимо вывески на фасаде «Международный клуб образования рабочих», внизу маленькими буквами перевод на идише. Яркий свет из окон второго этажа остался в стороне, потому что мы держались близко к стене здания. Услышав доносящиеся сверху буйные раскаты, я понял, что не за горами бесконечный хриплый припев «Интернационала».
Мы прошли мимо, и политический гвалт не то чтобы совсем умолк, но затих, превратившись в неясный шум. Впереди открылся проход между зданиями, а в глубине его, всего в нескольких шагах, двустворчатые ворота, исписанные неразборчивыми белыми каракулями. Поскольку я хорошо разведал местность, я знал, что там находится: несколько зданий сразу же за южной стеной клуба и «двор», где устроили свои мастерские шорник и скорняк; рядом заброшенное строение, в котором когда-то была кузница, затем конюшни, но теперь в нем обитали только одни крысы.
Здесь и будет конечная точка путешествия моей прекрасной. Ворота были не заперты, и мы, приоткрыв створки, проскользнули внутрь и оказались в узком проходе между зданием клуба и отстоящим от него меньше чем на пятнадцать футов жилым домом, где, всего в нескольких шагах от улицы, было темно как в царстве Аида. Нас поглотил мрак, и моя прекрасная взяла меня за руку – я постарался сделать так, чтобы она не нащупала зажатый в ней нож – и привлекла к себе, отступая к стене у самых ворот. Ее дыхание коснулось моей щеки, и она изобразила возбуждение – хорошая актриса, играющая свою роль до конца. Я уловил в ее дыхании аромат мяты – многие девушки жуют ее листья, готовясь к предстоящей работе.
Бледное лицо женщины было совсем близко; образ с полотна кого-то из Братства прерафаэлитов, возможно, Офелия на дне пруда – Элизабет Сиддал на знаменитом полотне Милле[25], – такой естественный и в то же время призрачный, прекрасный, однако непостижимый, хорошо скрывающий свои тайны и не излучающий ни боли, ни страха, а только расслабленное удовлетворение. Я различил на этом лице следы улыбки, не натянутой, но искренней, ибо бедняжка знала, что монета, которую я ей дам, обеспечит ей комнату в ночлежке, что позволит отдохнуть перед тем, как завтра снова начинать борьбу, или стакан джина, что позволит забыть проведенный в борьбе день сегодняшний.
На мой взгляд, на тот момент это был мой самый удачный опыт. Я и вправду совершенствовал свою технику. Я с силой полоснул женщину ножом, лезвие погрузилось глубоко, на дюйм, а то и больше, и я ощутил, как дрожь от удара разлилась по моим костям до самого локтя. Я искусно, подобно испанскому фехтовальщику, провел лезвием по полуокружности шеи, разворачиваясь и вскрывая женщине горло. И тут произошла странная вещь. Женщина умерла. Она просто умерла. Ну да, конечно, я перерезал ей горло, но каким-то образом силой своего удара бросил в ее артериальную систему бомбу, которая через считаные секунды попала в цель, разорвавшись в сердце. По крайней мере, так мне подсказала интуиция, ибо женщина мгновенно безжизненно обмякла, сердечная деятельность прекратилась и не осталось движителя, который продолжал бы перекачивать жидкость, как это случалось прежде: первый ручеек, петляющий по изящным изгибам шеи, затем струя, поток, неудержимая волна… Ничего этого не было – ни насоса, ни кровотечения. Женщина лежала в маленькой лужице, словно я разлил на мостовой бокал каберне.
Она прислонилась к стене, чтобы лучше принять меня, обеспечить в нужном положении трение и смазку; однако она никак не предполагала, что войдет в нее не член, а стальное лезвие, – и все же у нее на лице не отразилось ни тени страданий и уж тем более страха или боли. Как будто – впрочем, возможно, я льщу себе, – женщина хотела умереть от моей руки. По крайней мере, я сделаю ее знаменитой – пожалуй, это не такая уж плохая сделка, если учесть, какую жалкую жизнь ей приходилось влачить.
Это было самое легкое убийство из всех; не было возни с удушающим захватом, не нужно было затыкать рот, толкать, тянуть. Свободной рукой я схватил женщину за плечо, чтобы не дать ей повалиться вперед, и осторожно опустил ее на землю; при этом она развернулась по спирали и легла строго параллельно стене здания. Опустившись на корточки, я положил руку ей на грудь и ощутил полное отсутствие сердцебиения, затем посмотрел на спокойное, умиротворенное лицо и закрытые глаза и понял, что она ушла из жизни.
Следующей моей задачей была ее нижняя рубашка, ибо мне была нужна материя, и когда я скользнул рукой по безжизненному телу, чтобы проникнуть под юбки, мое везение в один и тот же момент взлетело до небес и рухнуло в пропасть.
Первое проявилось в том, что, переместившись вдоль тела и склонившись, я оказался в темноте и меня нельзя было разглядеть и в десяти шагах.
Второе заключалось в том, что всего в десяти шагах от меня стоял человек.
Меня предупредил внезапный шум, произведенный животным. Подняв взгляд, я увидел меньше чем в трех шагах от себя морду пони, учуявшего мое присутствие, ибо его органы чувств были гораздо острее человеческих. Он дважды топнул ногой, и удары копытом о брусчатку гулко прозвучали в замкнутом пространстве двора, но не двинулся с места, ибо испугался меня не меньше, чем я испугался его. Пони был в упряжи, и за ним, лишь смутный силуэт в полумраке, я различил тележку, а позади него – профиль человека, держащего поводья.
Человек хлестнул заупрямившееся животное длинным кнутом; пони вскинул голову, вздрогнул, беспокойно тряхнул гривой, но упрямо остался на месте, не отрывая от меня своих здоровенных глаз. Он фыркнул, и я ощутил порыв теплого, слегка влажного воздуха из его легких, приправленного терпким ароматом травы. Пони дышал тяжело, с присвистом, то и дело сотрясаясь от дрожи, и когда он дрожал, его упряжь гремела и позвякивала. Я не мог склониться еще ниже к моей Офелии, лежащей в маленькой рубиново-красной лужице, однако в руке у меня был нож, и первой моей мыслью было придумать, как нанести удар первым. Если этот тип слезет с тележки и начнет разнюхивать, что да как, он подойдет ко мне, и тогда я поднимусь на ноги подобно возродившемуся дьяволу и всажу нож ему в горло, целясь в точку чуть в стороне от гортани (огромное вам спасибо, доктор Грей), и рассеку надвое весь этот орган, чтобы угасание его обладателя не сопровождалось криком. После чего выскочу со двора и исчезну.
Человек слез на землю и перегородил собой узкий проход между тележкой и стеной – мой единственный путь бегства.
– Vas ist? Gott verdammt! Vas ist?[26] – услышал я, как он спрашивает у пони, чье благополучие ему, по-видимому, было безразлично.
Пони, несомненно, также не испытывал к своему хозяину никаких теплых чувств. Он не двигался с места, все его суставы словно превратились в жесткие железные сочленения от страха к той незнакомой форме жизни, которую он учуял (несомненно, он также учуял запах крови) и которую видел своими огромными глазищами, похожими на бильярдные шары.
В темноте вспыхнула спичка, и кружок света от нее достиг кончиков моих пальцев, но не дальше; я находился от зоны видимости всего в одном волоске. Человек держал спичку в трясущейся руке, невозмутимо дожидаясь, когда она догорит до пальцев. Он начал разворачиваться, изучая то, что окажется освещенным. Повернувшись направо, переместил конус света, и показалась черная одежда моей прекрасной, затем плечи, потом бледное, спокойное безжизненное лицо, а рядом с ним – алая, словно кровь Агнца, пролившаяся с креста на Голгофе, атласная лужица ее собственных жизненных соков. Она оказалась такой красной… Я до сих пор еще ни разу не видел кровь своих женщин при ярком свете – только в тусклом сиянии полумесяца.
– Vas ist? Gott verdammt! Vas ist?[26] – услышал я, как он спрашивает у пони, чье благополучие ему, по-видимому, было безразлично.
Пони, несомненно, также не испытывал к своему хозяину никаких теплых чувств. Он не двигался с места, все его суставы словно превратились в жесткие железные сочленения от страха к той незнакомой форме жизни, которую он учуял (несомненно, он также учуял запах крови) и которую видел своими огромными глазищами, похожими на бильярдные шары.
В темноте вспыхнула спичка, и кружок света от нее достиг кончиков моих пальцев, но не дальше; я находился от зоны видимости всего в одном волоске. Человек держал спичку в трясущейся руке, невозмутимо дожидаясь, когда она догорит до пальцев. Он начал разворачиваться, изучая то, что окажется освещенным. Повернувшись направо, переместил конус света, и показалась черная одежда моей прекрасной, затем плечи, потом бледное, спокойное безжизненное лицо, а рядом с ним – алая, словно кровь Агнца, пролившаяся с креста на Голгофе, атласная лужица ее собственных жизненных соков. Она оказалась такой красной… Я до сих пор еще ни разу не видел кровь своих женщин при ярком свете – только в тусклом сиянии полумесяца.
– Mein Gott![27] – воскликнул человек.
Дрожа от страха, он стоял, силясь принять решение, и наконец его принял.
Крепко стиснув нож, собрав всю мышечную силу, я сидел на корточках, готовый стремительно распрямиться и наброситься на своего противника, убить его, и он действительно едва не ринулся навстречу смерти от моих рук. Однако в самое последнее мгновение развернулся, но не ко мне, а назад, к воротам.
Выскочив в ворота, человек что есть силы побежал влево, и я услышал, как он колотит в дверь анархистского клуба, выходящего на Бернер-стрит. Я узнал этот звук в тот самый момент, когда человек сообразил, что дверь не заперта, и распахнул ее.
Я был в ловушке. Мне было уже слишком поздно самому бежать к воротам, поскольку путь к ним по-прежнему преграждал проклятый пони, и даже если мне удастся кое-как мимо него протиснуться, к тому времени, как я доберусь до улицы, она уже будет запружена возбужденными русскими революционерами и вегетарианскими социалистами, которые повыхватывают ножи из всех укромных мест, а во дворе у меня за спиной не было ничего, что могло бы открыть дорогу к бегству, – только запертые мастерские, жилые дома и маленькое заброшенное строение.
Бежать было некуда.
Глава 14 Воспоминания Джеба
Когда пришло известие об убийстве в Датфилдс-ярде, меня не было в отделе новостей, хотя, поскольку Джек, как я теперь о нем думал, наносил свои удары по выходным и поздно ночью, я перестроил свой рабочий график так, чтобы находиться в редакции и быть готовым лететь на место тогда, когда он с наибольшей вероятностью в следующий раз даст о себе знать. Однако на тот же самый распорядок дня перешел Гарри (а также мистер О’Коннор, Генри Брайт и еще несколько человек – если хотите, отряд быстрого реагирования, нацеленный исключительно на одного Джека), поэтому именно он помчался туда, оставив меня допивать горький чай в комнате отдыха, где я сидел в отвратительном настроении.
И вот вам ирония судьбы: мое отвратительное настроение оказало мне неоценимую услугу. Я не отправился в ту ночь к анархистскому клубу, где была обнаружена Долговязая Лиз, и посему оказался свободен для участия во втором действии кровавой драмы, ждать которого пришлось недолго.
Необходимо прояснить причину моего отвратительного настроения. Разумеется, оно было связано с этим проклятым письмом. Я долго трудился над ним, пока наконец не решил, что добился совершенства, после чего показал его О’Коннору. Я полагал, тот будет доволен, однако минул целый день, прежде чем наконец от него за мной пришел рассыльный – срок слишком большой, испугался я, и моя уверенность в себе, и без того хрупкая будто ваза в эпицентре урагана, начала давать трещины. Я вошел в кабинет, и там, в надвинутом на лоб козырьке от света, сидел О’Коннор, а рядом с ним, в одной сорочке, – Гарри Дэм, проклятый Гарри. Вы должны понять, что я не питал к Гарри ненависти; на самом деле я даже чувствовал определенное уважение к его безудержной энергии и умению разбираться во всех тонкостях нашего ремесла; и все-таки я его немного побаивался, сознавая, что честолюбие у него такое же непомерное, как и у меня, и он способен буквально на все, чтобы его удовлетворить. Больше того, презрение, которое Гарри испытывал к евреям, указывало на то, что у него внутри что-то не так.
– А, вот и ты! – воскликнул О’Коннор. Я озабоченно всмотрелся в его лицо, стараясь разглядеть хоть какие-нибудь признаки любви, но увидел только то, что он полностью сосредоточен на насущном. – Проходи, проходи. Это письмо, которое ты написал, оно весьма неплохое. По-моему, мы почти попали в точку.
Почти попали в точку! Не эти слова жаждет услышать автор. Гораздо предпочтительнее были бы «шедевр», «непреходящая ценность» или «будет жить в веках». Однако подобные хвалебные речи я не услышал.
– Ого, первая фраза замечательная, – подхватил Гарри, и снова восхваление оказалось таким слабым, что его с трудом можно было расслышать. – Не могу выразить, как я рад, что мы поручили это тебе. Я бы даже близко не смог сочинить ничего столь блестящего.
В его голосе я уловил подтекст, ведущий в другую сторону; он указывал на то, что один только Гарри знал, как устранить все недочеты, хотя я не был согласен с тем, что недочеты имеются.
– Что-нибудь выпьешь? Ах да, конечно, ты ведь не пьешь, – сказал О’Коннор. – Пожалуй, и мне тоже следовало бы завязать; быть может, тогда мой нос перестал бы светиться в темноте.
Эта неуклюжая попытка разрядить обстановку вызвала у нас с Дэмом насквозь фальшивые улыбки. О’Коннор выпил что-то такое, что имеет янтарно-бурый цвет, наливается в стакан на треть, обжигает горло, но затем, проливаясь дальше, успокаивает; от его воздействия у него в уголках глаз навернулись слезинки.
– Я считаю, нужно еще немного поработать.
– Сэр, вы хотите, чтобы я переписал его еще раз? – спросил я дрогнувшим помимо воли голосом.
– Нет, нет, ты нашел бесподобные слова. «Джек-Потрошитель» – клянусь Богом, это просто великолепно, магические слова, от них весь город содрогнется до самых подвалов, а газета разойдется миллионным тиражом, не сомневаюсь. Нет, дело в другом. Тут нужно добавить больше веса. Больше силы.
– Понимаю, – сказал я, хотя на самом деле ничего не понимал.
– На мой взгляд, Гарри пришла в голову чудесная мысль. Давай, Гарри, говори.
– Даже лучше, я покажу! – Метнувшись к своему итонскому пиджаку, тот достал что-то из кармана. – Вот оно, головное блюдо, – продолжал он, имея в виду, разумеется, «главное блюдо», – да, тебе это понравится! – Гарри помолчал, добавляя предстоящему заявлению драматичности, после чего продемонстрировал свое сокровище. – Красные чернила!
«О господи! – подумал я. – Неужели он это серьезно?»
– Красные, – с гордостью продолжал Гарри, – как кровь.
– А это не слишком мелодраматично? – спросил я. – По-моему, тут перебор.
– Гм, – протянул Гарри. – Разве может быть перебор, если речь идет об убийстве?
– На мой взгляд, может, – сказал я. – Если преподнести все слишком напыщенно, ни один человек в здравом уме в это не поверит. «Джек-Потрошитель» превратится в шутку, а не в леденящий душу образ, которому суждено внушать страх на протяжении тысячи лет.
– Твое самолюбие достойно похвал, – заметил О’Коннор. – И это говорит о том, что ты, вне всякого сомнения, писатель. Но позволь напомнить, что предшествует гибели? Памятуя об этом, я прошу тебя выслушать предложение Гарри.
– Ничего особенного я не предлагаю, – сказал американец. – Так, пустяки. На девяносто процентов твоя работа, может быть, на девяносто пять. Но мы ведь не собираемся делить доходы, правда?
– Я не могу спокойно смотреть на то, как к результатам моего труда относятся так пренебрежительно, – презрительно фыркнул я. – Быть может, пригласим Генри Брайта, выслушаем его мнение? Он человек толковый.
– Нет, нет! – возразил О’Коннор. – Генри ничего об этом не знает, об этом никто ничего не знает, и так все и должно оставаться. Джеб, просто выслушай Гарри.
– Вот мой замысел, – сказал Дэм. – Раз, два и готово, никаких разглагольствований и пережевываний.
Я понятия не имел, о чем он говорит, но догадывался, что он собирается изложить свою «улучшенную» версию.
– Красные чернила – это только начало, – продолжал Гарри. – И на самом деле это скорее упаковка, чем содержание. Но добавляется одно предложение. Джек говорит что-нибудь вроде: «Я собирался использовать кровь шлюхи, но она быстро стала густой и липкой, словно варенье из крыжовника. И вот теперь у меня на руках эти чертовы чернила».
– Кровь и вправду быстро становится густой и липкой?