Арийский миф в современном мире - Виктор Шнирельман 25 стр.


Эпоха перестройки ознаменовалась небывалым всплеском альтернативной истории. Прежняя привычная схема исторического развития России оказалась ветхим сооружением, требующим либо капитального ремонта, либо полного сноса и замены зданием, построенным по совершенно новому проекту. Но вопрос о том, каким надлежало быть этому проекту, оказался настолько животрепещущим, что в оживленные дискуссии быстро втянулись массы участников, причем профессиональные ученые составляли лишь относительно малую и далеко не самую яркую их часть. Информационное пространство заполнили неофиты, смело бравшиеся за решение самых сложных исторических проблем. Предлагавшиеся ими версии прошлого отличались неожиданностью и новизной и неизменно встречали живой интерес у самой широкой публики. Профессионалы, приученные к осторожности и взвешенности своих суждений, были не способны успешно конкурировать на этом поле; публике их построения казались безликими и лишенными увлекательности, и борьба за читательский интерес была ими безнадежно проиграна. Разумеется, в этом сказался определенный консерватизм многих профессионалов, неготовых к решительному отказу от прежних, казалось бы, устоявшихся представлений. Здесь сыграли роль целый ряд факторов – во-первых, пиетет научных учителей, во-вторых, привычка руководствоваться сигналами, исходящими от власти, в-третьих, трудности радикального отказа от философско-методологических догм, десятилетиями царствовавших в науке, и, наконец, тот факт, что выработка новых подходов и освоение новых ставших доступными источников требовали времени.

Феерический успех «альтернативных историков» был встречен в научной среде с настороженностью и тревогой, быстро перешедших во враждебность. Многие специалисты старались просто не замечать их деятельности, воспринимая ее как «мусор», неизбежно появляющийся в поле масскультуры. Помещая себя на недосягаемую высоту, научные «мандарины» тешили себя образом «властителей дум» и не задумывались об опасности маргинализации в условиях господства всеобщего китча. У других ученых деятельность «альтернативщиков» вызывала открытую неприязнь, и они с возмущением набрасывались на них, обвиняя в «искажениях исторической истины», «беспределе в науке», «дилетантских подходах», «нехватке профессиональных знаний», «неумении обращаться с историческим материалом» и пр. Третьи отвечали едкой сатирой, пытаясь выставить своих нежелательных конкурентов в смешном или неприглядном виде. Однако от всего этого поток «альтернативной истории» нисколько не иссякал; напротив, ряды неофитов пополнялись все новыми именами. Они не только успешно оборонялись, но переходили в наступление, обвиняя профессионалов в сервилизме, подобострастном обслуживании скомпрометировавшей себя власти или даже сотрудничестве с тайной полицией, а также слепом использовании отживших «колониальных» и «имперских» подходов.

Все это сигнализировало об обретении наукой нового качества – в условиях демократизации она становилась частью масскультуры, что само по себе составляло проблему, достойную изучения. У этой проблемы имелся и особый ракурс, связанный с жадным поиском далеких предков, чем в годы перестройки активно занялись интеллектуальные элиты, представлявшие отдельные этнические группы. Именно тогда произошел первый безудержный выплеск «энергии памяти» (термин М. Н. Губогло), ранее ютившейся в темных закоулках и подворотнях андеграунда и контркультуры. Мне это тогда показалось интересным, ибо демонстрировало своеобразие культурного творчества в революционную эпоху в условиях ломки старого уклада и становления нового. Особенно захватывающими представлялись этнические конструкты, с одной стороны, отважно отвергавшие прежние академические догмы, но, с другой, слепо следовавшие устоявшимся академическим канонам в рамках сложившегося к тому времени поля исследований этногенеза. Что это за явление? Почему, мечтая о будущем, люди всеми силами устремлялись в прошлое, причем не в ближайшее, а в отдаленное, покрытое мраком забвения? Что они искали в этой седой старине, чего ожидали от нее? Почему столь высоким спросом стали вдруг пользоваться раннесредневековые или даже первобытные предки? Какие образы люди придавали таким предкам и какими качествами их наделяли, чего от них ожидали? Что означал этот возврат к «первоначалам»? Имеем ли мы здесь дело с «вечным возвращением», о котором, вслед за Ф. Ницше, писал М. Элиаде, и если так, то как его надо понимать? Все эти вопросы и будут рассмотрены далее на примере современного арийского мифа.

Глава 5 Научная фантастика и этноцентризм

Задумываться о своем происхождении и своих предках люди начали давно. В традиционных обществах особую роль длинные генеалогии играли для знати, легитимировавшей с их помощью свое высокое положение в обществе. Это было равным образом свойственно как полинезийским вождям, так и средневековым европейским монархам. Длинная генеалогия связывала действующих властителей с почитаемым легендарным предком, обессмертившим свое имя великими подвигами и необыкновенными деяниями, опиравшимися на поддержку богов. Поэтому европейским королям так нравилось вести свой род кому от римского императора Августа, кому – от Энея, кому – от короля Артура. В эпоху раннего Средневековья христианские авторы нередко также выбирали себе в качестве первопредков библейских Ноя, Сима или Иафета. При этом Сим считался покровителем духовенства, а Иафет – сеньоров. Позднее стало популярным искать своих предков среди каких-либо древних народов.

Примечательно, что во многих странах наблюдалось соперничество двух мифов: один связывал предков с могущественными и успешными завоевателями, другой вел их от местного автохтонного населения (Шнирельман 2007а). Первый обычно всемерно использовался правящей династией для повышения своего авторитета, а второй был востребован теми, кто искал легитимации своего социального положения и своих политических претензий путем обращения к местной почве. Так, в Испании происходила конкуренция между готским и иберийским мифами, во Франции – между франкским и галльским, в Англии – между норманнским и англосаксонским (правда, британские хронисты претендовали еще и на статус «истинного народа Израиля»). И лишь в Италии издавна вне конкуренции находился «римский миф», однако и он имел две трактовки как языческий Рим и Рим христианский – вокруг них объединялись конкурировавшие друг с другом силы: папство, с одной стороны, и светский лагерь – с другой. При этом в Италии с ее автономными городскими общинами предков искали не для всего народа в целом, а для отдельных муниципальных единиц. И отцом Вечного города долгое время считался легендарный Эней, что нашло отражение даже в «Божественной комедии». В свою очередь немецкие хронисты находили свои корни у троянцев, а предком-эпонимом в их работах нередко выступал библейский Иафет.

Интерес к таким предкам возник в эпоху Возрождения, но наибольшую популярность они получили в век национализма, когда королевские династии с их религиозной легитимацией уходили в небытие, а им на смену приходила идея народного суверенитета, придавшая особый сакральный смысл национальной истории и культуре. Именно в этом контексте генеалогия утратила свой прежний личностный облик. Теперь начали почитаться не древние легендарные герои, а древние легендарные народы, к которым и возводили себя те, кто считал себя победившим народом, взявшим свою судьбу в свои руки. Связь с пришельцами-завоевателями, легитимировавшими позиции утратившей былую силу знати, как правило, отвергалась, и борьба с «пришлой знатью» велась от имени «коренного народа». Поэтому воспевались местные предки, позволявшие народу чувствовать себя полноправным хозяином своей земли. Таковыми во Франции назывались галлы, а в Италии одно время были популярны предки-этруски. В то же время те, кто задумывались о единстве нации, пытались искать компромисс и отстаивали идею о смешанном характере местного населения, включавшего равным образом потомков коренных обитателей и пришельцев (Поляков 1996: 17 – 116).

Лишь в Германии миф «почвы» прочно спаялся с мифом «крови», к чему рано прибавилась тема «германского величия». Кроме того, в германских землях, разделенных политическими границами, рано родилась идея пангерманизма, также обращавшаяся к аргументам древности, знатности и автохтонности. В эпоху гуманизма германские интеллектуалы открыли для себя «Германию» Тацита. И, как пишет Л. Поляков, если итальянцам этот текст недвусмысленно говорил о варварстве первобытных германцев, то немцы усмотрели там подтверждение исконных добродетелей и героизма своих предков. Примечательно, что их также заинтересовало предположение Тацита о том, что якобы древние германцы избегали смешанных браков (Поляков 1996: 90–91).

Лишь в Германии миф «почвы» прочно спаялся с мифом «крови», к чему рано прибавилась тема «германского величия». Кроме того, в германских землях, разделенных политическими границами, рано родилась идея пангерманизма, также обращавшаяся к аргументам древности, знатности и автохтонности. В эпоху гуманизма германские интеллектуалы открыли для себя «Германию» Тацита. И, как пишет Л. Поляков, если итальянцам этот текст недвусмысленно говорил о варварстве первобытных германцев, то немцы усмотрели там подтверждение исконных добродетелей и героизма своих предков. Примечательно, что их также заинтересовало предположение Тацита о том, что якобы древние германцы избегали смешанных браков (Поляков 1996: 90–91).

Не меньший интерес заслуживает тот факт, что еще в XV–XVI вв. некоторые германские авторы любили подчеркивать воинственность и непобедимость своих предков, высказывали претензии на мировое господство и сетовали на то, что соседи из зависти или ненависти замалчивали подвиги древних германцев. Некоторые утверждали, что германское царство было самым древним на земле; другие доказывали, что и «Адам был немцем», а заодно воспевали немецкий (allemand) язык как древнейший язык всего человечества (alle Mann). Интересен и аргумент Мартина Лютера, жаловавшегося на господство папы над немцами: якобы это стало следствием наивности последних, позволивших сделать себя рабами. Правда, в своей борьбе за отделение от римской церкви Лютер оставался добрым христианином, но уже в XIX в. некоторые его наследники и продолжатели делали попытки возродить язычество. Были и такие немецкие авторы, которые выводили первопредка из Азии, делая его не только родоначальником всех европейских народов, но и носителем якобы исконного монотеизма, а также немецкого языка. К этим аргументам добавлялось еще и неизбывное чувство мести за обиды, когда-то нанесенные предкам соседями (Поляков 1996: 88 – 100). Наконец, не кто иной, как Фихте, обращаясь к немцам в патриотическом порыве, провозглашал: «Если вы не выстоите, все человечество падет вместе с вами…» Та же мысль позднее была подхвачена Гитлером: «Если исчезнут арийцы, непроглядная тьма опустится на землю; в считаные столетия человеческая цивилизация исчезнет и мир превратится в пустыню» (Поляков 1996: 111). Запомним все эти факты, ибо сегодня к тем же аргументам прибегают русские радикалы. Вот как это началось.

В 1970 – 1980-х гг. неоязыческий миф о предках развивался одним из направлений научно-фантастической литературы, представленным такими именами, как В. И. Скурлатов и В. И. Щербаков. Среди источников этих построений была поддельная «Влесова книга», которой предстояло стать едва ли не Священным Писанием для многих русских неоязычников. Жанр научной фантастики как нельзя лучше соответствовал целям неоязычников и уровню подачи ими материала. Ведь, с одной стороны, их теории не имели шансов пробиться на страницы серьезных научных изданий как из-за царившей там суровой идеологической цензуры, так и просто потому, что эти теории не удовлетворяли элементарным научным требованиям. С другой стороны, научная фантастика как жанр пользовалась гораздо большей свободой и, кроме того, издавалась такими тиражами, о которых ученый не мог и мечтать. Вот почему к этому жанру широко обращались самые разные критики советской власти, прибегавшие для изложения своих неортодоксальных идей к эзоповому метафорическому языку и эвфемизмам113. Кроме того, как тонко подмечал известный писатель-фантаст Кир Булычев (историк-востоковед И. Можейко), наше общество имеет «оппозиционный характер» и всегда готово выступить против любого официоза, любой ортодоксии, в разряд которых обыватели включают и общепризнанную науку (Обыденкин 2002). Вот почему научная фантастика, разбивавшая в пух и прах устоявшиеся представления, пользовалась беспрецедентной популярностью у советского читателя в 1970-х – начале 1980-х гг. В этом состоял один из парадоксов советской действительности тех лет (Каганская 1986; Stites 1992: 129, 153–154).

Таким образом, связь научной фантастики с политическими доктринами оказывается далеко не случайной. Хорошо известно, какую роль сыграли определенные направления западной фантастики 1920 – 1930-х гг. в популяризации расистских идей, подготовивших массы к восприятию нацизма (Каганская 1987: 16; Hermand 1992: 246–262). Нет сомнений, что на сходную роль претендовали и научно-фантастические построения, о которых пойдет речь ниже. Правда, партийная цензура зорко следила за деятельностью писателей-фантастов, и в 1966 г. из недр Отдела агитации и пропаганды ЦК КПСС появилась записка А. Н. Яковлева и И. П. Кириченко, обвиняющая, пожалуй, наиболее талантливых советских писателей, работавших в этом жанре, братьев Стругацких, в отсутствии оптимистического видения будущего и даже в клевете на советскую действительность и антикоммунистических настроениях (Горяева 1997: 155–159; Кто… 1998). Еще раньше заместитель главного редактора Большой советской энциклопедии, социолог А. А. Зворыкин попытался привлечь внимание высшего руководства страны к тому, что он считал серьезными упущениями в известном романе И. А. Ефремова «Туманность Андромеды». В 1959 г. он написал записку в ЦК КПСС, где отмечал, что писатель выстраивал «надуманный мир, оторванный от истории нашего времени». Он сомневался в полезности для советской молодежи романа, где не говорилось об идеалах коммунизма, как они были представлены классиками марксизма. Очевидно, подозревая научную фантастику в нелояльности советской власти, он предлагал создать специальную комиссию по экспертной оценке научно-фантастической литературы. Однако в те годы власти отнеслись к его предложению прохладно (Орехова, Петров 1994: 235–239).

С большей серьезностью власти подошли к вопросу об идейном содержании научной фантастики в 1969–1971 гг., когда стало ясно, что эта литература пользуется у населения, особенно у молодежи, необычайным спросом. Вначале на страницах «Литературной газеты» была развернута широкая дискуссия о научной фантастике. Многие из ее участников соглашались в том, что фантастика так или иначе отражает сложные социально-философские проблемы современности (Файнбург 1969) и ее ценность заключается в «человековедении» (Бестужев-Лада 1969). Некоторые шли еще дальше и отождествляли описываемое фантастикой будущее с «измененным настоящим» (Нудельман 1970), рассматривающимся как бы под увеличительным стеклом с целью предостеречь людей от дальнейшего развития некоторых негативных социальных, политических или экологических тенденций (Громова 1970). Так как героем фантастики называлась идея, то допускалось, что писатель мог проигрывать ее возможную реализацию не только в далеком будущем, но и в отдаленном прошлом (Тамарченко 1970). При этом отдельные авторы отмечали, что фантастика как жанр допускает двусмысленности, которые «идейные враги всегда готовы превратно истолковать» (Казанцев 1969). Сторонники такой позиции доказывали, что советская фантастика должна отличаться от западной своим оптимистическим настроем, отказом от антиутопии и «воплощением мечты о коммунизме» (Казанцев 1969; Замокшин 1970; Высоков 1970; Дмитриевский 1970).

Вместе с тем, характеризуя научную фантастику, советские критики всячески избегали таких понятий, как «аллегория», «метафора», «иносказание». Самое большее, на что они могли пойти, – это вспомнить русскую поговорку «Сказка ложь, да в ней намек» (Шефнер 1969). Более откровенно ту же идею сформулировал выходивший в ФРГ журнал «Грани», увидевший в советской научной фантастике эзопов язык, открывавший возможность для критики советского строя. Это не укрылось от недремлющего ока советской цензуры, и уже в феврале 1971 г. высказывания из журнала «Грани» были доведены до сведения членов ЦК КПСС (Орехова, Петров 1994: 246, прим. 1).

Непосредственным поводом, привлекшим внимание властей к советской научно-фантастической литературе, было появление романа И. А. Ефремова «Час быка», опубликованного в журнальной версии в «Молодой гвардии» в 1969 г. и вышедшего отдельной книгой в 1970 г. Реакция председателя КГБ Ю. В. Андропова была молниеносной: он усмотрел в романе «клевету на советскую действительность», о чем поспешил уведомить членов ЦК КПСС. Его предостережение было рассмотрено на заседании Секретариата ЦК КПСС 12 ноября 1970 г., где окончательное решение вопроса отдали на усмотрение ЦК ВЛКСМ, курировавшего журнал «Молодая гвардия». Самого писателя Ефремова, снискавшего к тому времени мировую известность, решили не трогать, тем более что, как он сам настаивал в письме к секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву, роман был критикой маоизма, искажавшего коммунистическую идею. Однако в романе были обнаружены «рассуждения, дающие возможность двусмысленного толкования» (то самое, о чем предупреждал А. Казанцев!), и за недосмотр А. В. Никонов был в 1970 г. снят с поста главного редактора журнала «Молодая гвардия» и переведен в журнал «Вокруг света» (Орехова, Петров 1994: 240–246; Ревич 1998: 194–195). Однако после назначения в 1972 г. на его место Анатолия Иванова политика журнала не изменилась114. Но с тех пор, как свидетельствовал В. А. Ревич, «Молодую гвардию» захватили те, кого он относил к «ноль-литературе» (Ревич 1998: 165, 287–310). В эту когорту, по его словам, среди прочих входили Ю. Никитин, В. Щербаков, Е. Гуляковский, Ю. Петухов, с которыми мы еще встретимся в этой книге.

Назад Дальше