И вот — непоправимое горе свалилось на голову Петрунина. Это он почуял сердцем, как только свернули не вправо, а к оврагу, вдоль которого протянулся сиротинский погост и где теперь по решению трибуналов расстреливали врагов и хоронили погибших.
Ефим остановился возле могильного холма, уже успевшего осесть, и, сделав шаг в сторону, мотнул стволом: дескать, подойди ближе.
— Тут твоя Настюха со всеми троими. — Снова в голосе Ефима прозвучали ноты злорадства. И по этому топу понял Петрунин, что не шальной снаряд унес из жизни самых близких и дорогих ему людей.
— Как это случилось, кум? — не питая особой надежды услышать правду, спросил Логвин, не помня, как очутился коленопреклоненным на угластых, точно карьерный щебень, комках могильного холма.
Показалось: целую вечность молчал Ефим, сопя в длинную, точно помело, бороду. Выло слышно, как под его тяжелыми сапогами хрустели песчаные катыши. Наконец он собрался с духом и начал рассказывать:
— Хоть мы с тобой и враги, Лошка, но поверь… Хотел я доброе дело сделать… Встали к тебе господин есаул с ординарцем. А твоя и разродись. Малец, должно, болезный вышел. Орет и орет. Ну, есаул повелел им в летнюю кухню перебраться. Твоя в пузырь. Ординарец, естественно, ее взашей. Витек на того с кулаками. Господин есаул за наган. Антошка и повисни у него на руке. Кто нажал на курок, теперича не уяснишь. Но факт случился. Прострелила пуля все есаульские кишки. У нас, как и у вас, в особом отделе резину не тянут. А тут такое дело — групповое нападение при исполнении. Жена и дети красного командира… Сам понимаешь. Всем вышка. А хозяйство предать огню.
Логвин думал, что сердце его не выдержит, разорвется, но оно, обдав грудь пламенем, вдруг будто окаменело. И эта каменность проникла в голову, заложила уши, застлала глаза. Все, что говори лось дальше, уже не воспринималось никак сознанием Петрунина, не анализировалось, не комментировалось, не представлялось как реальное, имеющее отношение лично к нему. Лишь одно-единое слово заполнило в эту минуту все существо Логвина — слово «умереть».
Очевидно, оно сорвалось с опухших, покусанных, просоленных губ, иначе кум не тряс бы его плечо и сострадательно не обещал.
— Сделаю, возьму грех на душу… Отпустить тебя не могу… Много ты теперь вреда принесешь. А так будет покойнее для всех. Сейчас Чигирь лопату принесет. Все вместе будете… Да ты очнись кум…
Логвин давно очнулся. Лишь с первых толчков не понимал, чего от него хочет Ефим, но, поняв, какая участь уготована ему, ощетинился в протесте, во внутреннем, пока неосознанном стремлении мстить том, кто отобрал у него самое близкое. А чтобы мстить, нужно жить.
Как выжить в этой ситуации? Если уговоры не подействуют, попытаться силой добыть свободу. Если и это не удастся, кинуться за кресты и камни, зайцем петлять, надеясь, что пуля не остановит тебя у черной могилы.
Кажись, кум тоже подумал что-то подобное, отправляет своего приятеля за лопатами. Тот уперся. Чует, гнида, что родственники могут договориться.
Но не мог постигнуть умом Петрунин, на какое коварство способен Ефим. Как только не стало слышно шагов Чигиря, он вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил в Логвина.
Сколько пролежал боец, стреляли в него еще или нет, он не знает. Лишь открыв глаза, увидел, что Ефим и Чигирь сидят напротив и курят цигарки. Над их головами протянулась длинная узкая полоса раскаленного докрасна неба.
Логвин попытался подняться, сказать этим подлым людишкам, что теперь, если останется чудом живой, до конца дней будет убивать белую сволочь беспощадно, а если нечем будет убивать, станет душить, горло перегрызать. Но страшная боль в боку не позволила ему встать. Он лишь шевельнулся, скрывая за стиснутыми зубами стон. Но этого было достаточно, чтобы те двое по-звериному вскочили на четвереньки и в упор рассматривали свою недобитую жертву.
— Говорил ведь, — торжествовал Чигирь. — Живой!
— Живой, верна-а! — удивился Ефим, поднимаясь в рост и беря винтовку.
Петрунин превозмог боль. Уперся локтями в насыпь, вытянул голову навстречу вороненому стволу. Пусть видит бандит, как умирают красные бойцы. Так говорил воспаленный ум, а сердце хотело, жаждало снисхождения, пощады.
— Кум… — прошептал Логвин и не узнал своего голоса.
Столько в нем было пресмыкательства и униженности, что самому стало противно. Но, поставив перед собой цель — выжить, Петрунин снова обратился к родственнику, как обращался в лучшие годы:
— Послухай, Фишка, а меня за что же?
И кум дрогнул, отвел взгляд. Если бы отвел в другую сторону, не встретился с недоуменной физиономией Чигиря, может, и не грохнул бы в кладбищенской тишине второй выстрел, который сбросил Логвина в заранее отрытую могилу.
Очнулся от банной духоты. Нестерпимо хотелось пить, хотя голову придавила плотная, как тесто, земля. От нее пахло водой. Казалось: возьми ее в рот, высоси влагу и утолишь жажду, притушишь горение в боку и левом плече.
А там, наверху, кто-то стучал монотонно и беспрерывно деревянной колотушкой по глине, точно по голове. И эти удары окончательно вывели его из обморочного состояния. Он понял, что жив. И теперь главное — добраться до родника, что бьет испокон веку в кладбищенской балке.
Но сбросить с себя тяжелую, как свинец, землю оказалось делом нелегким. Пока Петрунин выбрался из ямы, несколько раз отчаяние брало верх над желанием спастись. Но как только закрывал глаза, перед ним вставал кум. И сразу Логвин начинал вновь, теряя последние силы, работать.
Когда голова очутилась на воле, Логвин даже сник, ослепленный кромешной тьмой. Он ведь явно помнил узкую невзрачную полоску рождающейся зари. А теперь на него навалилась глухая темнота. Жуткое предчувствие слепоты опалило его сердце. Но он заставил себя еще и еще раз открыть глаза, вглядеться в безлунное небо и отыскать в прогалине бегущих облаков мерцающую звезду. Логвин загадал, если она блеснет, когда он выберется из ямы, выживет. И она, ка-к показалось ему, трепетно-ликующе замигала, расплываясь в глазах, заполненных слезами.
Выбрался кое-как. Огляделся. Прислушался. Нигде, никого ничего. Встал на колени, попросил у жены и детей прощенья и дал клятву: отныне и до конца своих дней драться с врагами беспощадно.
Спускаясь в балку, к роднику, Петрунин понял, что пролежал, присыпанный землей, не час-другой, а не меньше суток, а может, больше.
Возле родника с трудом снял гимнастерку, с еще большими усилиями — нательную рубашку. Тут же нарвал жирные листья подорожника, положил их на раны. Зубами и левой рукой разодрал рубашку, перетянул этими полотняными лентами раны и только тогда обратил внимание на исчезновение с небосклона его заветной звездочки. Понял, что вот-вот за песчаной грядой засветится заря и нужно как можно скорее уносить ноги.
Но куда? К теще? Дом наверняка на подозрении. В семьи дружков? Поставить под удар их невинные жизни. Вот и выходит: вроде станица родная, а хуже мачехи. Решил Петрунин уползти в степь, на выгон, укрыться там и подождать пастухов. Может, кто из знакомых попадется на глаза.
Кажется, задремал Логвин, надежно укрытый влажными большими листьями придорожных лопухов и лебеды. Услышал треньканье коровьих и козьих колокольчиков лишь тогда, когда животные от стада подошли к нему почти вплотную.
Высунул голову из укрытия. Видит, два паренька. Одному лет пятнадцать, ни дать ни взять — его старший, Антон. И это сходство определило все дальнейшее поведение казака. Он уверовал, что подросток, похожий на его сына, не может причинить ему лиха. Логвин смело выбрался из укрытия.
Те сначала испугались, завидев истерзанного человека, а потом спокойно подошли к нему.
Счастье улыбнулось красноармейцу: пастушатами были дети Ломакина и Редькина, его дружков. Они уже знали, что в среду ночью (а сегодня пятница) был расстрелян изменник казачьего Дона Логвин Петрунин. А он, оказывается, живой, но уж дюже плохой. Дали они Логвину молока, краюху пшеничного калача. Один остался со стадом, другой пошел проводить раненого до ближайшего хутора, где жила то ли фельдшерица, то ли знахарка.
Две недели пролежал в погребе под сараем Логвин, залечивая раны. Много, видать, крови потерял, потому что несколько дней не мог и десятка шагов сделать, чтобы не свалиться от головокружения. Но потом скоро пошел на поправку: помогли снадобья и мази.
Через акушерку узнал (к ней со всей округи ехали), что белые вконец прижали красных к самому Царицыну и вряд ли те удержат город. А то, что по ночам видны на горизонте сполохи, скорее всего, грозовая молния раскалывает небо.
Конечно, белые крепко придавили красных, но если идти точно на Иловлинскую, то можно попасть к своим…
Как вернулся Логвин из-за Дона, долго не узнавали его земляки. Что седые клочья торчали в некогда смоляной шевелюре — этим не очень сегодня удивишь, многие головы война побелила. Неразговорчивым стал Петрунин, даже угрюмым, а в бою неприказно лют. Если не успевали командиры властью остановить его, не щадил ни пленных, ни раненых, особенно у кого на погонах звездочки да лычки… Будто не понимал слов казак или считал, что относятся они не к нему. Потому долго не доверяли ему ходить за «языком».
Конечно, белые крепко придавили красных, но если идти точно на Иловлинскую, то можно попасть к своим…
Как вернулся Логвин из-за Дона, долго не узнавали его земляки. Что седые клочья торчали в некогда смоляной шевелюре — этим не очень сегодня удивишь, многие головы война побелила. Неразговорчивым стал Петрунин, даже угрюмым, а в бою неприказно лют. Если не успевали командиры властью остановить его, не щадил ни пленных, ни раненых, особенно у кого на погонах звездочки да лычки… Будто не понимал слов казак или считал, что относятся они не к нему. Потому долго не доверяли ему ходить за «языком».
Лишь когда появился в полку Магомет Алиев, отошел Логвин от своих горестей, отмяк сердцем. Но не для врагов, для своих. Даже улыбаться стал чаще, чем дождик в этих местах выпадает.
Подивился Петрунин, что однажды вызвали его в штаб не для того, чтоб задание дать, а встретиться с каким-то приятелем.
Вошел Логвин, честь по чести отрапортовал, а командиры несколько удивленно переводят взгляд с горца на него. И если тот засветился весь радостью и был готов сорваться с места, то Петрунин спокойно взирал на штабных.
— Что же ты, Логвин Иванович, не признаешь дружка? — спросил Шапошников, с недоверием разглядывая кавказца, который по-прежнему находился на седьмом небе от счастья.
Теперь Петрунин заставил себя внимательно вглядеться в угловатые, резкие черты продубленного лица. Но ничего родного, близкого не уловил в его нерусском обличье. И только когда тот заговорил, просительно протягивая руки к Петрунину точно к Иисусу Христу, вспомнил кабардинского аргамака, преданного хозяину так, как, может, не бывает предан человек человеку. Но даже эта деталь не убедила бойца в том, что расстались они приятелями. Просто он пожалел тогда беднягу. Встретился бы этот чечен или лезгин, кто он там, через две недели, с земли бы не поднялся, не то что на коне уехал. Да ладно, что попусту прошлое ворошить.
— Теперь признал, — сказал Логвин, не вкладывая в тембр голоса никаких красок. — Ну и что?
— Как «что»? — удивился комполка. — Человек, можно сказать, рискуя жизнью, к тебе шел, хотел убедиться, что ты жив-здоров, своего аллаха за тебя молил, а ты так безразлично встречаешь. Единственное, что нас смущало: не лазутчик ли он. А раз ты его угадал, верю я ему на все сто процентов. И такую привязанность надо бы оценить достойно, товарищ Петрунин, а не бирюком глядеть на гостя. Он нам немало хороших вестей привез.
— Ну, а я тут при чем? — не понял Логвин обиды Шапошникова.
— Как при чем? — взорвался комполка. — Человек из-за тебя, можно сказать, всю жизнь поломал, от белых ушел, к нам просится. Понимаешь, голова садовая? Если бы все обманутые солдаты повернули штыки против буржуазии, мы давным-давно прикончили бы всю контру.
«Вот оно что, — наконец сообразил Петрунин, — значит, я вроде комиссара, перековал душу одного контрика». И от этой простой мысли ему стало весело. Он уже слушал Магомета не только без раздражения и безразличия, но даже заинтересованно, редким кивком подбадривая, а улыбкой осчастливливая. Магомет рассказал, как еще в лазарете задумался над поступком казака. Ему ведь офицеры, как толмачи, все уши прожужжали, долдоня о красноармейских зверствах, пытках, сплошных расстрелах. Своими раздумьями поделился с соседями по койке. Одни отнеслись к вопросу как к чему-то сверхъестественному, потому что сами верили в неописуемую жестокость красных, другие угрюмо отвернулись от болтливого кунака, третьи по-доброму ругнули и велели держать язык за зубами. Но когда Магомет задал свой вопрос врачу, тот ничего не мог придумать лучше, чем обвинить джигита в большевистской агитации, в предательстве и приказал незамедлительно направить его в штрафную роту.
Но Магомет решил во что бы то ни стало отыскать красного казака Логвина Петрунина и узнать лично от него, почему он оставил ему коня и сохранил жизнь. Считай, все лето блукал джигит по степным хуторам и станицам, разыскивая своего спасителя. И вот наконец он видит Логвина живым, здоровым. Он хочет служить не вообще в Красной Армии, а именно под началом Петрунина.
Командование согласилось. И не жалело после. Магомет стал тенью Петрунина. В атаке ли, в разведке он всегда впереди отделенного, за обидное слово в адрес Логвина голову готов снести. Так сдружились донской казак и аварец из Дагестана, что ни словом сказать… А если случалось уходить им в тыл белых поодиночке, очень переживал оставшийся.
Как сейчас. Расставались возле самой воды. Не плакали, не целовались, лишь крепче обычного стиснули друг друга, хлопнули пару раз один другого по спине и одновременно сказали:
— Прощай, брат…
И направился боец, гремя царскими медалями, полученными на германском фронте, на противоположный берег Дона, в хутора, занятые белоказачьими войсками Мамонтова.
Идет от хутора к хутору, интересуется земляками-одногодками, кое о ком сам рассказывает матерям и невестам, спрашивает, как живется-можется казакам при новой власти, скоро ли кадеты начнут освобождать от большевиков левый берег Дона. С сожалением говорит, что сам отвоевался, списан подчистую из-за ранения, на что соответствующий документ имеется.
Разное рассказывали жители солдату, но никто точно не знал, когда войска начнут наступление на позиции красных. Наконец, и одном хуторе Логвину удалось обнаружить странную процессию. Из займища к берегу казаки возили и таскали срубленные деревья. Петрунин незаметно подкрался к берегу, залег в кусты.
Смотрит, из затона вышла баржа не баржа — зеленый остров. Такой приплывет к позициям, и не сразу заметишь его.
— Что скажете, господин полковник? — спрашивает поручик с баржи.
— Великолепно, — отвечает полковник, стоящий возле легкой брички. — Но следует торопиться. Не забывайте, мы бездействуем третий день. Это может насторожить красных.
— К двадцати четырем будет закончена маскировка флотилии.
— Великолепно, — снова похвалил тот поручика. — Сейчас прикажу стягивать сюда части. Надеюсь, ваши тихоходы-катера доставят нас к Сиротинской еще в темноте?
— Через два часа, господин полковник. А оттуда до позиции красных не более трех верст займищем и как снег на голову, — ликовал поручик.
«Значит, часа в два ночи они будут возле станицы, — подсчитал Петрунин. — Ну, давайте, господа, торопитесь, мы вас встретим».
Пробираясь сквозь терновые заросли, ушел далеко вверх по реке, разыскал в займище сваленный сушняк многолетнего тополя, стащил его в воду, привязал к веткам шинель, гимнастерку, брюки, сапоги и вошел в октябрьскую воду. Она сразу обожгла тело. Боец энергично заработал ногами. Через несколько минут Петрунин почувствовал под собой дно левого берега. А еще спустя десяток минут его остановил дозор красных.
Прискакав в штаб. Петрунин рассказал командиру о готовящемся десанте.
Шапошников уточнил по карте, где будут баржи через два часа после выхода из затона, и решил окружить это место заранее.
В полночь скрылась за горизонт луна. Стало так темно, что не поймешь — то ли куст справа шевелится, то ли человек. А тут еще сплошные облака последние звезды спрятали.
Жуткая тишина повисла над Доном. Стал Шапошников уже подумывать о том, что белые не подготовились к высадке десанта или решили перенести операцию на предрассветный час, но в это время где-то далеко ухнул филин, а ему трижды ответила кукушка. И сейчас же Логвин дернул командира за рукав и радостно зашептал, как будто его голос могли услышать:
— Едут. Слышь, товарищ Шапошников.
Шапошников подошел к самой воде. Ничего не видно. Настороженно слушает, может, забухает мотор? Стоп. Откуда-то издалека, как из сказки, плывут звуки над водой. И среди условных птичьих — железные — тук-тук-тук.
А когда совсем близко натуженно застучали дизели, Шапошников вдруг заметил, как к берегу едва приближается черный остров. Он взбежал на кручу, залег рядом с Петруниным, и сейчас же по цепи полетел его приказ: не стрелять, лежать тихо.
Вот уже несколько черных островов закачалось около берега. Тяжелые баржи заскрипели на раскатах, раздалась приглушенная команда: — Пшел!
Первые солдаты, прыгнув в воду, осторожно, словно цапли, вышли на песчаную кромку и остановились, прислушиваясь к шуму леса, всплескам реки за спиной. Вот уже белогвардейцы вытянулись цепью. И тут над головой Петрунина, как выстрел, раздалась команда:
— Огонь!
Берег, казалось, вздрогнул от дружного залпа. На миг яркая вспышка всех ослепила. Слева и справа застрочили пулеметы. Бойцы стреляли по мечущимся фигурам.
Чтобы спасти положение, белые открыли беспорядочную стрельбу с барж. Под прикрытием огня десант решил пробиться вперед и разбрестись по займищу. Но его встретил новый дружный залп.
А с барж все бежали и бежали на берег солдаты. Цепляясь за корневища и кустарники, прыгая с коряги на корягу, метр за метром они поднимались по зыбкому обрыву. Наступило критическое положение. Командир полка принял решение: пропустить десант в займище. Как только белоказаки прорвали цепь и устремились по старой дороге к луговине, раздалось, громкое «даешь!». Это вступили в бой конники, которых Шапошников держал в засаде.