Петр Александрович пустился собирать бумаги, ездил к именитым клиентам, кого когда-то сиренью одаривал, за подписями, писал заявления в райсовет, в райжилуправление, в Моссовет, в Мосжилуправление, главному архитектору города с единственной просьбой: сад, как уникальный и после смерти Петра Александровича переходящий в собственность государства, оставить в целости, а ему дать квартиру в близлежащем доме, чтобы мог продолжать уход за садом и вести наблюдения, имеющие общепризнанное научное значение.
Третий год это длилось, Петр Александрович писал, звонил, мыкался по приемным, стучал во все двери; каменные дома приближались, уже застроили всю улицу от церкви до Таракановки, уже засыпали гнилую речонку мусором, навезли земли, разбили скверик, уже пустили троллейбус, уже Лялька сыграла три роли в театре, но все была недовольна, хотела уходить, то съезжалась, то разъезжалась со своим горемыкой Григорием, и уже родилась и тут же умерла единственная дочка Варенька от менингита, а вопрос о саде все не был решен.
Районный инженер говорил: "Ваш дом находится в квартале восемь. Сейчас мы добиваем два квартала за Таракановкой, ваша очередь третья. Если к тому времени Моссовет никакого решения не примет - ждите в гости трактор".
Тут еще соседи из двух таких же деревянных домиков портили дело: тоже строчили заявления, собирали подписи. Но они-то наоборот - торопились ломаться, ругали Петра Александровича почем зря. Особенно допекал Куртов, милиционер. Когда-то жили по-доброму, водочку попивали, на рыбалку ездили вместе, дочки были дружны, Лялька и Маргаритка, в один класс ходили, а теперь из-за этой колбаски переругались дотла.
Петр Александрович посерел лицом, согнулся от беготни и волнений. В сентябре вышел в сад нарезать бело-желтых imperialis в подарок отставному полковнику Дудареву, которому исполнилось шестьдесят пять, - георгины в эту осень вышли на редкость, хоть в Женеву на выставку, imperialis двухсаженные, - и подумал вдруг, что на тот год ни его, ни imperialis на этом месте не будет, а будет котлован, извести наляпано и бабы носилками кирпич таскают. И в тот же миг что-то вонзилось, как сверлом маленьким, в сердце и опрокинуло. Лежал на клумбе с ирисами в полном сознании, только боль сверлила и страх был: не двигаться! Звал слабым голосом: "Ирина! Ирина!" Ирина Игнатьевна, конечно, не слыхала, но Кандидка, умница, залаял от забора, и немного погодя жена вышла и увидела. Два месяца Петр Александрович пролежал дома. Первые двадцать дней приказано было пластом, головой не шевелить, с боку на бок не дергаться, понемногу оклемался, стал ходить. В январе отправили в санаторий на полтора месяца. Вернулся - вроде бы ничего, да как-то ненадежно. То, да не то.
В неважном виде встречал Петр Александрович радость: Лялечкину премьеру и большой успех. Петр Александрович, конечно, радовался за дочь, особенно за жену, которая от успехов Людмилы расцвела, возгордилась, забыла про язву, но мысли о саде мучили неотступно.
Возникали идеи. А если письмо из театра? Всем коллективом? Народный такой-то, заслуженная такая-то. Главного режиссера привлечь... "Узнав о готовящемся варварском уничтожении очага цветоводческой культуры Ленинградского района..." Ляля обещала поговорить с главным администратором товарищем Бравиным. Этот Бравин, по ее словам, очень полезный и толковый товарищ, к нему по всем вопросам обращаются, он и заявления пишет и в суды ходит, он и по разводам и по жилплощади. Поговорить с ним Лялечке никак не удавалось, надо наедине, обстоятельно, а в театре всегда гонка, толкотня, тихой минуты не бывает. Но - обещала добиться. "Может, - говорит, - приглашу домой на рюмку водочки, он не откажется". Другая идея: фельетон. Для этой цели следовало насесть на Григория: у него ведь знакомства в газетном мире и у самого рука легкая. Говорил с ним, обещал, но обычное дело - десять раз напоминай, пока с места стронется. А напоминать тоже не просто, выбирать нужно подходящее время: часто бывал не в духе, скрытно раздражен против Ирины Игнатьевны, в ссоре с Лялей, иногда непонятно из-за чего дулся и на Петра Александровича. Ляля иной раз сама предупреждала: "Вы сегодня с Гришей полегче, а то у него неприятности с работой. Он очень расстроен". Да ведь когда были _приятности_? Все года у него кругом одни неприятности и расстройства.
Удачный момент, чтобы напомнить и подтолкнуть, выпадал, по мнению Петра Александровича, на понедельник, когда молодые вернутся с банкета, если, конечно, не за полночь. Петр Александрович заметил, что когда Григорий выпивал - выпивал он не часто, на какие шиши, а угощать нынче не очень-то угощают, - он становился разговорчив, общителен и даже не скуп. Вообще-то Петр Александрович считал зятя скупым. Не так насчет денег, как насчет вещей: попросишь, бывает, какой пустяк, бритвенное лезвие, помазок или шарф надеть, на улицу выскочить, он всегда дает как-то вроде нехотя, не сразу. Книгу попросишь, вот Жуковского просил, Анатоля Франса - библиотека у него на Башиловке видная, прекрасно подобранная, - пообещает: "Хорошо, Петр Александрович, завтра принесу". А завтра: "Ай, забыл! Следующий раз как буду там, обязательно захвачу". Жуковского два месяца мурыжил-мурыжил, а потом: вчера, говорит, искал специально, не нашел, куда-то делся. Скупенек, чего говорить. Да ведь жизнь несладкая: какой год бьется, а толку нет. Никто его пьес не берет, киносценариев тоже. А пишет неплохо, замечательно, талант большой. Не хуже, чем у других-то. Про восстание в Сибири давал читать: здорово! Язык очень хороший, крепкий, факты богатые. Видимо, связей не хватает. Там ведь без этого никуда. Сто лет будешь биться - все впустую, даже не думай...
Не дождавшись Григория и Ляли, Петр Александрович уснул. Сон был тяжкий: трактор, треща изгородью, ломая столбы, ползет в сад, на клумбы, сначала на георгины, потом на флоксы, нежно-розовые, в осенней великой силе, ирисы, левкои - все в кашу. На тракторе за рулем Митька Куртов, орет злобно: "Довольно! Наигрались!" Проснулся с колотьем в сердце, звал Ирину напрасно, за стенкой шум, разговор. Лялькин веселый хохот. На часах был час с половиной.
Вдруг вбежала Ирина Игнатьевна, всполошенная:
- Отец! Не спишь?
- А ты где, чертушка? Второй час, люди добрые... - ворчал сердито, весь еще во власти кошмара, и голос слаб. - Не напразднуетесь... Подай сердечное. Запить. - Когда давило в груди и нападал страх, будто смерть вблизи, все казалось чепухой: радость жены, Лялькины успехи, неудачи все, все. И только одно - сад. - Попроси Григория зайти.
- Петраша, гости там, чай пьют, - зашептала Ирина Игнатьевна, наклоняясь низко к лицу Петра Александровича. Зачем-то улыбалась впотьмах, глупо. - Драматург, которого пьесу играли...
- Ну и шут с ним, какая важность. Позови тотчас! Скажи - срочно прошу!
Через короткое время вошел, распахнув дверь настежь, Григорий, сел осторожно на стул рядом с диваном. Покачивался. Сильный запах вина распространился по комнате.
- Гриша, вот какое, значит, дело... - начал Петр Александрович, стараясь придать голосу строгую деловитость. Объяснил, что нельзя терять ни дня, ни часа. Насчет газеты. Прямо завтра с утра: позвонить куда нужно, написать, свезти, безобразие вопиющее, вредительство высшей марки, рассказать кому - не поверят, что на тридцать пятом году Советской власти такое творят.
Григорий сидел, опустив голову, уставив локти в колени, и кивал, понурясь:
- Да... Да... Да... - Потом вдруг поднял голову и спросил: - Петр Саныч, а почему меня не поздравляете?
- С чем?
- А с премьерой моей незаконной супруги Людмилы Петровны Телепневой.
- А, ну что ж, пожалуйста! Я тебя поздравляю.
- Вы меня должны поздравлять. - Грозил пальцем. - Меня все поздравляют, а я всех благодарю. Вот сейчас в "Советской" все руку жали, говорили: "Мы вас поздравляем, мой милый". Или так: "Поздравляем от души, любезный". А я благодарил. Спасибо, благодарю вас. Потому что благодарить необходимо! Человечество погибает от недостатка благодарности - Благодарности в высшем смысле, с большой буквы...
Ирина Игнатьевна, стоявшая в дверях за спиной зятя, делала знаки: прогоняй, пьян - не видишь? По дерганым движениям, глупой улыбке - среди ночи вздумала, дура, чаем поить! - увидел, что и сама матушка хороша.
- Ладно, уходи... - сказал слабым голосом. - Завтра. Поздравляю тебя...
- Спасибо, спасибо. Искренне вами тронут... - шептал Григорий, шаркая и кланяясь низко, как шут. Когда бывал пьян, всегда вот этак шептал и паясничал.
Ирина Игнатьевна погасила свет в коридоре. Через полминуты Григорий снова зажег, вперся в комнату, зашептал:
- Между прочим, драматург будет здесь ночевать. Поскольку час поздний. С женой, говорит, ссорюсь, не хочу домой.
- Что ж, пускай, - сказал Петр Александрович. - Место дозволяет. Товарищ Смолянов?
- Товарищ Смолянов. Должен сказать, человек в высшей степени загадочный. У меня есть подозрение, по некоторым данным, мельчайшим наблюдениям... - Наклонился и шепнул: - Достоевского не читал!
- Между прочим, драматург будет здесь ночевать. Поскольку час поздний. С женой, говорит, ссорюсь, не хочу домой.
- Что ж, пускай, - сказал Петр Александрович. - Место дозволяет. Товарищ Смолянов?
- Товарищ Смолянов. Должен сказать, человек в высшей степени загадочный. У меня есть подозрение, по некоторым данным, мельчайшим наблюдениям... - Наклонился и шепнул: - Достоевского не читал!
- Ну? - спросил Петр Александрович, как бы испугавшись.
- Не читал. Ей-богу! Тссс... - Гриша смеялся беззвучно, махая руками над лежащим Петром Александровичем. - И с Толстым, по-моему, не все в порядке... Кстати, у Достоевского в "Бесах" есть такая мысль - человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько и несчастья. Это очень глубоко, Петр Саныч! Понимаете ли, Прыжов Иван Гаврилович... Я вам не рассказывал? Ну, не важно. Отставной коллежский регистратор. Там целая история. Не важно, не важно. Так вот жизнь этого Прыжова была невероятно мучительной, цепь несчастий, и все-таки, понимаете, Петр Саныч, у него было и счастье. Какое же, спросите вы? А его жена, Ольга Григорьевна Мартос... Самоотверженная женщина... Ведь намучилась с ним в Москве, всегда без гроша, вечные неудачи, пьяница страшный, неизлечимый, и потом еще - в Сибирь за ним... Вот-с какие пироги... - Григорий стоял, покачиваясь, вытирая щеки ладонью, минуту целую стоял вот так молча, потом ушел на цыпочках.
На другой день Ляля привела драматурга товарища Смолянова к отцу знакомиться. Пока Ляля с матерью и тетей Томой, приехавшей в субботу из Александрова нарочно на Лялину премьеру, готовили завтрак, а Григорий бегал в "церковный" - так называли магазин рядом с церковью, самый близкий, через парк бежать - за бутылочкой для поправки, Петр Александрович и Николай Демьянович разговаривали. Драматург оказался мужчина славный, добродушный. Мучился сильно: ждал поправки. Разговаривали насчет рыбалки. Тот был любитель. Держал у себя дома, под Саратовом, моторную лодку со снастью, каждое лето скрывался туда от невозможной московской сутолоки на месяц, на полтора. Говорил, что осетры по пуду не редкость. А отец его, рыбопромышленник, владевший когда-то, при царе Горохе, двумя баркасами "астраханками", рассказывал, что в его времена и по пять пудов ловились. Незаметно сползли на сад. Петр Александрович всю боль выложил. Николай Демьянович обещал помочь, обговорить кое с кем и, если бы, сказал, был тут телефон, сию минуту позвонил бы и кое-что выяснил.
Петр Александрович воскрылился, звал жену, требовал, чтобы гостя вели в сад, все показывали. Заколотилось в груди: вдруг и правда поможет? Ведь человек большой. Захочет - сделает! Велел достать папки с бумагами, разложил на одеяле все свои записочки, заявления, телеграммы, челобитные.
- А вот доктор наук Стружанинов... Вот тоже видный товарищ: "С возмущением узнав..."
Тут вернулся Григорий с бутылкой, сели завтракать, Лялечка - за гитару, и вдруг стук в окно. Входят. Куртов, сосед, в форме старшего лейтенанта милиции, другой сосед, - пенсионер Беспалов и Халидова, тетя Роза, школьная уборщица. С этой Розой у Ирины Игнатьевны были раньше отличные отношения: та приходила стирать, на рынок бегала, иной раз и цветочки продаст, а Ирина Игнатьевна ее жалела, детишкам когда чего подбрасывала, у той четверо, муж погиб. Но за последний год стали, конечно, врагами.
Опять начался шум - Халидова верещала тонким голосом, понять невозможно, пенсионер бубнил и кулаком размахивал. Ляля пыталась их урезонить и прекратить скандал - при госте-то, срам! - но те напирали сильней, трясли какой-то бумагой от районного архитектора. Петр Александрович его знал: никудышный человек, чего хочешь подпишет.
Прилег на диван, молча - прислушивался, как сердце колотится. Руки немели, и по всему телу текла дурная, зыбкая немота.
Ирина Игнатьевна вдруг закричала:
- Что вы делаете, подлецы! Больной человек лежит - не видите? Сволочи!
"Зачем ругаться? - думал Петр Александрович почти равнодушно. - Не нужно это. Бесполезно же..."
Куртов Митька гудел что-то насчет райсобеса. "Пенсию отнять... Цветами спекулируют..."
- Дурак ты, Митька, - выговорил так тихо, что, наверно, не услышал никто.
Николай Демьянович вдруг побагровел, щеки затряслись, и - ка-ак грохнет по столу:
- Сейчас же все из комнаты вон! Вон, вон, вон! Немедленно, сию минуту! А о вашем поведении, товарищ старший лейтенант, - тыкал пальцем в обомлевшего Куртова, - буду разговаривать с Иваном Григорьевичем! Какое отделение? Район Ленинградский?
Вытолкались из комнаты, шум длился за стеной, Ирина Игнатьевна присела рядом с диваном, лицо закрыла, заплакала:
- Такой день, Лялечка, подлецы... Петраша, а если - ну их к лешему? Жизнь-то дороже...
Петр Александрович молчал, прислушивался. Нехорошо было. Все внутри сделалось зыбким, непрочным, не хотелось ни говорить, ни двигаться, потому что то, что давило, могло разорвать непрочность и уже разрывало, боль начиналась. Не где-то в одном месте, в сердце или в середине груди, а повсюду, во всем теле, одна громадная боль. Вернулся драматург, говорил: "Мы их доведем до ума! Ерунда, не волнуйтесь!" Гриша кричал высоким голосом во дворе. И без того лютая боль с каждой секундой жгла сильнее. Через силу проговорил:
- Доктора вызывайте, что ли...
Летом был Ленинград впервые в жизни, прогулки, "Астория", джаз, настоящий, откуда-то из Китая, танцевать все равно с кем, до закрытия, Николай Демьянович был тяжел, тяжело напивался, ночью - врача, сердце разрывалось от жалости к одному и другому, кто остался в Москве, тому кожаное пальто в комиссионном на Невском, ночной плач, убегание на Башиловку, в театре все переменилось: новый сезон начался с высшей ставки, "Игнат Тимофеевич" шел на премию, Николай Демьянович купил автомобиль, переехал на новую квартиру, холстяной мешок на сундуке в прихожей распухал от писем, особенно много было от солдат, после того, как Лялин портрет напечатали на обложке журнала, Смурный заискивал, в подругах проступало скрытое, самое плохое, некоторые исчезли, не могли пережить, а бедный отец маялся в Боткинской, снова попал туда в конце осени, третий инфаркт.
Опять был декабрь, снег. Но совсем другой декабрь, другой снег. Ляля вышла на улицу из больничного двора - сидела у отца долго, отнесла мандарины, новую книгу "Лунный камень", за которой все гонялись, сунула пятьдесят рублей старушке, чтоб лучше смотрела, - и медленно шла по темноватому, окутанному морозным дымом переулку, ее обгоняли люди с авоськами, свертками, бежавшие к трамваям, а она шла не торопясь, ее ждала машина, и впервые почему-то здесь, после больницы, в миг усталости и печали из-за отца, вдруг ощутила себя внове, неиспытанно и спокойно: _богатой женщиной_.
Все эти бегущие впереди, озабоченные несчастьями родных, торопятся по своим делам, унылым и длинным, как больничный забор, а она идет тихо, дышит глубоко, печально, спокойно, как и полагается _богатой женщине_. Ощущение было многослойное, вовсе не означало, что в Лялиной сумочке много денег - как раз денег не было, быстро тратились, - означало разное; то, например, что на морозе Ляле тепло: впервые, может быть, в жизни, в парниковой цигейковой роскоши, пахнущей так свежо и чудесно, она не испытывала страха перед морозом. Означало также спокойствие в главном, без чего нет жизни, ведь теперь уже никто не посмеет ничего плохого сказать и даже подумать, она доказала, это признано, достаточно посмотреть, как вытягиваются лица актрис, когда она входит в репетиционное фойе или когда, когда, когда, когда; в это ощущение входило и то, что она нравится, любима, из-за нее мучаются, и то, что она могла купить то, что раньше казалось недоступным, например, китайский чайный сервиз, и вечерами могла есть то, что любит, - цыпленка "табака", сыр "сулугуни", - пить красное вино, и - новые удивительные знакомства.
За премьерой следовала другая, потом радио, потом приглашение на "Мосфильм", рецензия, статья, портрет, повышение оклада, обещание новой квартиры, выдвижение на конференцию, на прием, на премию, и на Сретенке в меховом магазине, когда искали шапку для Гриши, директор магазина, пожилая дама в очках, с пятнами диатеза на подбородке, внезапно покраснев, спросила:
- Простите, вы не из Драматического театра? Ваша фамилия Телепнева?
Шапка была принесена из-за кулис магазина, завернутая в газету, чтобы не раздражать очередь. Когда вышли на улицу с покупкой, Гриша пробормотал с хохотом:
- Черт возьми, потрясающая известность! Даже как-то неловко ходить с вами, мадам...
Да, да, неловко. Ляля чувствовала, как он съеживался, когда ее известность тыкала его в бок, в спину. Он и радовался, конечно, ликовал втайне, даже плакал однажды - кто-то видел его вытирающим глаза на концерте, когда она пела песни Евдокии из "Ивана Тимофеевича", эти песни стали популярны, она теперь часто выступала в концертах, даже выезжала в другие города, - но внутри, кажется, что-то точило его непобедимо. Ведь его собственные дела не продвинулись ни на шаг, ни на сантиметр! Это было новым страданием, мешавшим тому, чтобы ощущение _богатой женщины_ стало подлинным счастьем и, может быть, даже блаженством. До блаженства было не так-то далеко. Но вот - чужое, родное страдание мешало. Мешала еще мать с ее нервами, похудением, ежедневным трепетом за отца, и мешал отец, судьба которого оставалась смутной: то казалось, что выкарабкивается, то опять надвигался ужас.