Сколько стоит человек. Тетрадь одиннадцатая: На вершине - Керсновская Евфросиния Антоновна 5 стр.


Мое путешествие близилось к концу. От всего увиденного я была в телячьем восторге. И все же в эту бочку меда попала, пусть и небольшая, ложка дегтя. Не люблю я вида взорванных скал, развороченной земли. Машины, ворочающиеся во взорванном грунте, наводят на мысль о червях, копошащихся в ране, нанесенной матери-земле. Этот вид испортил мне настроение, и я почувствовала усталость. А усталость напомнила о необходимости отдохнуть, а заодно и подкрепиться.

Великое переселение… коров

Так оно всегда получается: когда внимание отвлечено чем-нибудь приятным или, наоборот, страхом и опасностью, то не чувствуешь усталости и забываешь о еде. Теперь же я поняла, до чего бы хорошо выпить молока и отдохнуть часок-другой, и, свернув с дороги, зашагала по направлению к деревне.

Но меня ждало горькое разочарование. Перед моим носом с треском захлопывались двери, и за ними слышалось непонятное, но явно враждебное бормотание.

Наконец, я свернула в усадьбу, где на тыне сушились несомненно русские вышитые сорочки. Я не ошиблась: здесь меня не встретили бранью. Женщина угостила меня кислыми огурцами и хлебом, а я ее — сахаром, в те годы весьма дефицитным. Отсутствие молока объяснила она мне так:

— Корову мы держим. Уж так мы привыкли: ну что за хозяйство без коровы? Но правду сказать, одна маета с коровой. Молоко сдавай, масло сдавай. Шкуру, мясо тоже сдавай. А откуда все это возьмешь, если «частным» коровам отвели пастбище без водопоя?! Туда девять верст, да обратно девять. Весь день по жаре без воды. Какое уж тут молоко?

Тому, что меня так враждебно встретили, она не удивилась.

— Э, что теперь! Вот прежде, до прошлого года, так вовсе нам, русским, житья не было. В лавку, бывало, носа не кажи. Не то что из очереди, а из самой лавки в три шеи вытолкают и ни за что ни про что поколотят. Сил не было! Теперь хоть приутихли.

— Не пойму, это отчего же?

— Разгромили их, вот напуганные и ходят.

— Разгромили? Кого это? И как?

— Известно кого, грузин. Да ты что, не видела? Как шла ты по дороге, что, не догоняли тебя машины с коровами?

Теперь-то я вспомнила, что меня то и дело обгоняли грузовики, груженные самыми разнообразными коровами: упитанными и худыми, яловыми, стельными или дойными, ревущими от боли, причиняемой распираемым молоком выменем. Уже тогда я задавала себе вопрос: «Что это за великое переселение коров?»

Женщина рассказала мне историю, которой я с трудом смогла поверить:

— Грузины всегда были нам враждебны, хотя при Сталине жилось им очень даже привольно, прямо как у Христа за пазухой. А им все мало. Все им, и никому ни крохи. А как помер Сталин, то они перепугались, что пришел их царству конец. И тут они вспомнили, что Сталин им обещал полную независимость еще в первую революцию. Сам Сталин был революционер, и многие грузины, почитай что все, были против царя. Он им и обещал, что ровно через пятьдесят лет Грузия станет совсем самостоятельной. Они и ждали. Хотя они и так как сыр в масле катались: ни поборов никаких, ни податей не платили. Сталин о своих во как заботился! А как подошел 55-й год, они и потребовали того, что им Сталин обещал. Да и не как-нибудь, а со скандалом. Стали русских избивать. Особенно в Поти распоясались: стали бить там наших матросов. Тут и наши за них принялись: танки двинули, огонь открыли. В порошок их стерли. Не только все их льготы отменили: то, например, что налогов не платили, — а и за прошлое взимать стали. Вот и поотбирали у них всех коров. На мясо!

Да, теперь все предстало предо мной в несколько ином свете. Кое-что стало понятно, но далеко не все. А главное, я поняла: слишком оторвалась я от действительности. В шахте — увлекалась работой, в отпуске — отдыхом, в горах — природой. Я совсем упустила из виду, что борьба идет повсюду. Борьба глупая, бесчестная, воодушевляемая злобой. Такая борьба может привести лишь к несчастью. И не раз еще это повторится.

Нет, хорошо ли мне лично или плохо, но закрывать глаза на то, что творится на белом свете, нельзя. Равнодушие равносильно соучастию.

Лиха беда начало

Военно-Грузинская — позади. И Терек уже просто быстрая речка. И горы уже не горы, а сопки. Есть даже очень крутые, но нет уже мощи Кавказских гор. Сделав последнюю зарисовку орлиных гнезд на Белых горах, я села на грузовик и — айда в Ессентуки.

Но тигр, попробовавший человеческого мяса, становится людоедом. Я, побродив по горам, стала туристом. Нет, это слово слишком опошлено. Я стала горным бродягой.

Мне захотелось побывать в Тебердинском заповеднике и, перевалив через Большой Кавказский Хребет, добраться до моря.

Теперь, когда туда проложены шоссейные дороги и курсируют автобусы, заповедник перестал быть заповедником, а милая изумрудная Домбайская Поляна превращена в заезжий двор, толкучку и вообще во все то, чем отвратительны курорты, куда съезжаются толпы праздных зевак, заваливающих всю территорию бумагами, жестянками, бутылками и прочими продуктами цивилизации. Они изгадили все, что могли, а остальное уничтожили строители со своими мощными бульдозерами. Не дай Бог технику — в руки вандалов! Даже воздух — и тот отравлен цементным заводом, над которым висит облако пыли, оседающей серой вуалью на некогда золотисто-изумрудные пышные заросли папоротников.

Но зачем оплакивать то, что непоправимо?

Военно-Сухумская дорога

Автобус довез меня до Черкесска — невероятно грязной, унылой, утопающей в болоте черкесской «столицы». Взвалив «на хобот» увесистый рюкзак, я зашагала вверх по Кубани. Отмахав до вечера верст двадцать, я заночевала в поле, а на следующий день, пользуясь попутными машинами, возвращавшимися порожняком в местные крошечные шахтенки, добралась до Карачаевска, а оттуда, где сливаются Кубань и Теберда, — до одноименного курорта. Крутые скалы, поросшие кустарником, шум горной реки и вдали пятна снежников на горах. Тут уже Кавказ.

Теберда — последний «культурный населенный пункт». Я сунулась, по наивности своей, на турбазу, рассчитывая получить если не помощь, то хоть совет. Какое там! Вся турбаза окрысилась на меня — за Тебердой начинается заповедник, куда посторонним нет пути. В Домбай доставляют лишь тех, у кого имеется путевка в альплагерь.

Как быть?

Вежливость нам предписывает спрашивать разрешения, жизненный опыт учит, что иногда можно обойтись без этого разрешения, а логика подсказала, что в данном случае именно это — самое правильное решение. Его я проверю на опыте завтра, а сегодня меня очень заинтересовал крутой склон ущелья, в котором расположена Теберда.

Этот склон считается опасным: там возможен камнепад. Но на вершине какие-то странности: сосна растет вверх корнями и еще дальше какой-то Чертов мост из камней, висящих в воздухе. Обязательно надо посмотреть на это чудо вблизи. Переночевала я на турбазе, но без ведома хозяев, так сказать, инкогнито.

Ночь была прохладной, ярко сверкали звезды. Мне не спалось. И опять я думала об Ире. Как она мечтала о Кавказе! «Вот бы нам с тобой там побывать! Тогда и умереть было б не жаль…» Не довелось тебе, Ирусь! Но в мыслях мы здесь вдвоем.

Еще не занялась заря, как я начала восхождение, полагая к полудню вернуться назад. Но было уже за полдень, и подъем становился все труднее. Камни шатались, и я ползла по карнизам зигзагами. Признаюсь, у самого Чертова моста я не была и назад спускаться тем же путем не решилась. Чертов мост не имеет ничего общего ни с Суворовым, ни с Багратионом; зато в том, что его построил черт, сомнения быть не может — Бог не стал бы создавать подобную чертовщину.

Я перевалила через кряж и, продираясь с трудом через заросли и бурелом, спустилась в долину, а оттуда, обогнув этот кряж с севера, вошла в Теберду.

Хорошо, что я оставила на турбазе свой рюкзак. Ночевать пришлось снова под гостеприимной сосной.

Контрабандным путем — в заповедник

Не пускают в заповедник? Что ж, это правильно, если учесть культурный (вернее, некультурный) облик советского человека. Но я-то вреда заповеднику не причиню. Однако меня тоже не пускают. Как это говорил Кмициц[7]: «Проси! Не дают? Сам бери!»

Значит — вперед.

Но выполнить это решение было не так-то легко, в чем я убедилась, когда, пройдя через весь курорт и полюбовавшись Черным озером — Кара-Кёль, я дошла до «рогатки»: тут кончалась курортная зона и начинался заповедник.

Увы, передо мной был забор из колючей проволоки. Один его конец спускался в бурную Теберду, другой — упирался в скалу. В том месте, где шоссе пересекало забор, находились ворота, будка и вахтер.

Увы, передо мной был забор из колючей проволоки. Один его конец спускался в бурную Теберду, другой — упирался в скалу. В том месте, где шоссе пересекало забор, находились ворота, будка и вахтер.

Я уселась неподалеку, у ворот, извлекла альбом, карандаш и принялась зарисовывать еще незнакомые мне, но влекущие, как магнит, снежные вершины: ледник Софруджу.

Вахтер внимательно следил за рождением произведения искусства и отлучался только, чтобы проверить пропуск и подорожную самосвалов, груженных асфальтом для уже начинавшегося строительства шоссе).

Когда проезжала одна из машин, я проскользнула вслед за ней.

— Куда?! Туда нельзя! — завопил вахтер.

— Я художник, и здесь рисую, — сказала я, садясь сразу за воротами.

Я дождалась следующей машины и, как только она остановилась в воротах и вахтер занялся проверкой, сгребла свой альбом, подхватила рюкзак и в два прыжка была уже в кустах. Ищи-свищи, только кусты затрещали.

Свобода! Красота! И — никаких курортников.

Снежные вершины приковали мой взор. Вперед! В Домбай!

Даже трудно поверить, что каждый поворот тропы, чуть ли не каждый шаг, открывал все новые пейзажи — один прекрасней другого. Как ни торопилась я, но на каждом шагу останавливалась, очарованная дикой красотой.

Тропа на редкость живописна. Кругом — крутые горы. Рядом шумит Аманаус. Папоротники то изумрудно-зеленые, то золотисто-зеленые в лучах солнца. Как сверкают капли росы! А запах! Мне казалось, что я — в сказке, на той самой папоротниковой поляне, воспетой Алексеем Толстым в балладе об Илье Муромце и ожившей на картине Шишкина «Папоротники»!

Домбайская Поляна… В этом месте был когда-то монастырь. Умели монахи правильно выбирать место, где можно было спасаться: приносить пользу людям и чувствовать близость Бога. Монахи были проводниками через Большой Кавказский Хребет — между Кубанью и Черным морем. Звон колокола указывал заблудившемуся в горах путь к спасению. И, вместе с тем, нигде так не чувствуешь ничтожества и всемогущества человека, как перед лицом гор — подножия Божьего престола!

Но философией я занялась позже, а в первую мою встречу с Большим Кавказом у меня просто глаза разбегались.

В середине августа на высоте 2500 м, у подножия мощных ледников, ночи холодные. Иней покрывает траву, а у меня даже одеяла не было. (В дальнейшем я всегда брала его с собой в горы.) Попытка получить место в палаточном лагере не увенчались успехом: меня, дикого туриста, отвергли, хоть половина палаток пустовала. Не беда! Ночлег у корней вековой ели ничуть не хуже.

Я устала, но прежде всего схватилась за альбом, чтобы запечатлеть изумрудно-зеленую поляну с палаточным лагерем на фоне гор. До самой темноты рисовала я — неумело, хоть и старательно. Опыта у меня не было, но энтузиазм — огромен и радость творчества — и того больше.

Ко мне подошел профессор-дендролог. Здесь он был со своим сыном, студентом-метеорологом, снимавшим каждые два часа показания аппаратов. Старичок возмущался негостеприимством руководителей, вынудивших меня ночевать на морозе. И ночью профессор и его сын меня раза два будили, чтобы убедиться, что я не замерзла. Они очень удивлялись, когда я им говорила, что мне вовсе не холодно.

Значит — вперед.

— У вас идеальная терморегуляция! — восклицал профессор.

Как могла я ему объяснить, что эта «терморегуляция» — результат тяжелой проверки на прочность в те годы, когда приходилось бороться и с холодом, и с голодом, и с непосильным трудом, и с постоянной усталостью, не смея жаловаться на чью бы то ни было жестокость!

Дорога на Алибек

Я люблю лошадей, люблю деревья, но чем же объяснить тот факт, что вид поверженного лесного гиганта очаровывает меня и я могу часами любоваться им, а вид мертвой лошади порождает лишь чувство горькой жалости? Лошадь — млекопитающее, как и человек, и смерть лошади — нечто вроде memento mori[8] нам, людям. А мертвое дерево говорит нам о жизни, о преемственности, что ли. Но спиленное дерево вызывает у меня боль и негодование, как убийство, как любое насилие.

Об этом и о многом другом думала я, шагая к Алибеку. Дорога была видна все время, но Алибека не было. Кругом — лесная чаща. Внезапно лес кончился, дорога вильнула вправо, и передо мной сверкнул ледяной шапкой Алибек. Казалось, он так близко, совсем рядом! К обманчивым расстояниям в горах мне предстояло еще привыкнуть.

Я долго еще шагала. Лес уже стал чахлым, «северным». Мощные деревья остались уже позади. Последнюю группу мощных елей я встретила в защищенной от ветров долине возле альпийского лагеря «Буревестник».

Встретить туристов на подходе к леднику Алибек — не диво. Они туда ходят толпами. Встречаются и пары…

Первое, что я увидела, — это была большая сломанная ель, на которой аккуратно, на плечиках, развешена одежда, мужская и женская. Под деревом сидел мужчина, читающий вслух увесистую книгу. По ту сторону дерева, на костре, разожженном меж двух камней, в закоптелом котелке женщина варила обед.

Идиллия? Да. Но действующие лица этой идиллии были несколько неожиданного вида. Немолодой плотный мужчина, седой и почти лысый, был в одних трусах. Женщина — маленькая, сухонькая, проворная старушка.

Лишь присмотревшись, я увидела неподалеку палатку. Я познакомилась с семейством альпинистов. Их было трое. И представляли они три поколения. Третий экземпляр — Валька Ольховская, славная семнадцатилетняя девчонка — подошла попозже, и мы вместе похлебали рисовой каши с компотом из сухофруктов.

Так завязалась наша дружба у подножия Алибека.

Судьба карачаев

Еще сутки я посвятила Домбаю. Побывала на леднике Алибек, ходила к Турьему озеру, не без труда вскарабкалась на Семенов-Баши.

Погода была ясная, и просторы альпийских лугов, просматриваемые с вершины, потрясли меня своей красотой. Но дивная трава, густая, как войлок, состоящая из всех видов клевера, столь любимого овцами, остается неиспользованной из-за головотяпства тех, кто, выселив с бескрайних альпийских лугов карачаев, одним махом уничтожил столь развитое в былые времена овцеводство. На изумрудной траве чернеют черные пятна: это крапива, выросшая на местах, где прежде были кошары.

О нелепой расправе над карачаями я узнала несколько позже — в следующем году. Будучи в тех краях, я говорила с ними самими, и не переставала удивляться.

Карачаи — самое миролюбивое из всех кавказских племен. Пожалуй, единственное, не питавшее враждебных чувств к русским. Они славятся своим трудолюбием и покорностью. Но во время войны и их попутал сатана, и они обрадовались Гитлеру. В наказание их, как и крымских татар, выселили в Караганду. У нас, к сожалению, такая мера принимается просто росчерком пера, без учета последствий. Наказывая провинившихся, еще сильнее наказываем мы экономику своей страны. Несметные отары превосходных овец карачаевской породы, согнанные в кубанские земледельческие колхозы, погибли. Замечательная порода карачаевских овец перестала существовать! Но сами карачаи в Караганде отлично прижились. Дело в том, что они очень трудолюбивы и предприимчивы. Они, горцы, жившие в каменных саклях, построили себе саманные дома, крытые соломой, наладили поливное сельское хозяйство, разводя сахарную свеклу, рис, завели коров.

Но вот наступило царствование Хрущева. И опять же росчерком пера карачаев вырвали из Караганды и пересадили не в их родные горы, а в долину Кубани. В Караганду же направили комсомольцев осваивать уже освоенные целинные земли. Карачаи были очень недовольны. В Караганде они обзавелись хозяйством — у каждого было по две коровы. Привезли с собой мешками сахар, рис. А тут кубанские казаки встретили их, как нахлебников.

— Жили мы в саклях из плитняка. Имели овец, ишаков, коней. Послали нас в Караганду. Научились мы строить дома из соломы, крыть их околотами. Вот теперь строим дома деревянные. Кроем их дранкой…

С этой самой дранки мое интервью и началось. Я в ужас пришла. Оказывается, Хрущев разрешил переселенцам рубить лес в заповеднике и делать дранку кустарным способом, при котором до 90 процентов идет в отходы, то есть попросту спихивается в пропасть. Свалят такие кустари гигантскую пихту метров в 30–40, наколют из нее пару пачек дранки — поросенку на клетку едва-едва хватит, и все остальное — в отвал. Душа болит, когда глядишь на такое безжалостное расточительство! Но кого в этом винить?!

Через перевал под конвоем? Нет, с меня хватит!

Назад Дальше