Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Александр Дюма 13 стр.


Она попросила отдать ей волосы, завещанные мужем.

Врач вспомнил, что он действительно велел остричь волосы; цирюльник вспомнил, что он в самом деле стриг больного — вот и все. Волосы же куда-то запрятали, забросили — словом, потеряли.

Женщина была в отчаянии; она не могла исполнить единственное желание умершего — носить браслет из его волос.

Прошло несколько ночей, очень печальных ночей, в течение которых вдова бродила по дому скорее как тень, чем как живое существо.

Едва она ложилась спать или, вернее, едва начинала дремать, как правая рука ее немела, и она просыпалась, когда онемение словно доходило до сердца.

Оно начиналось от кисти, то есть с того места, где должен был находиться волосяной браслет и где она чувствовала давление, будто от слишком тесного железного браслета, и достигало, как мы сказали, сердца.

Казалось, умерший сожалеет таким образом о том, что его последняя воля не была исполнена.

Вдова так и восприняла эти загробные сожаления. Она решила вскрыть могилу, и если голова мужа острижена не догола, то собрать волосы и выполнить его последнее желание.

Никому не сказав ни слова о своем намерении, она послала за могильщиком.

Но могильщик, хоронивший ее мужа, умер. Новый могильщик вступил в должность всего две недели назад и не знал, где находится та могила.

Тогда, надеясь на откровение и имея все основания верить в чудеса после двух видений лошади и всадника, после давления браслета, она одна отправилась на кладбище, села на холмик, покрытый свежей зеленой травой, какая растет на могилах, и стала призывать какой-нибудь новый знак, чтобы она могла бы начать свои поиски.



На стене кладбища была нарисована Пляска смерти. Увидев среди них Смерть, женщина долго и пристально смотрела на нее — одновременно насмешливую и страшную.

И вот ей показалось, что Смерть подняла свою костлявую руку и пальцем указала на одну из последних свежих могил.

Вдова направилась прямо к этой могиле, и, когда подошла к ней, ей показалось, что она отчетливо увидела, как Смерть опустила руку в прежнее положение.

Отметив эту могилу, вдова пошла за могильщиком, привела его к указанному месту и сказала ему: «Копайте, это здесь!»

Я присутствовал при этом. Мне хотелось проследить за таинственным происшествием до конца.

Могильщик принялся копать.

Добравшись до гроба, он снял крышку. Сначала он было заколебался, но вдова сказала ему уверенным голосом:

«Снимайте, это гроб моего мужа».

Он повиновался: эта женщина умела внушить другим ту уверенность, какую она испытывала сама.

И тогда совершилось чудо, которое я видел собственными глазами. Дело даже не в том, что это был труп ее мужа, и не в том, что он сохранил прижизненный облик, если не считать бледности, — дело в том, что, остриженные в день его смерти, волосы за это время так выросли, что, подобно корням, вылезали во все щели гроба.

Тогда бедная женщина нагнулась к умершему мужу, казавшемуся спящим. Она поцеловала его в лоб, отрезала прядь этих длинных волос, столь чудесным образом выросших на голове мертвого, и заказала себе из них браслет.

С этого дня ночное онемение ее руки исчезло, и теперь всякий раз, когда вдове грозило какое-нибудь несчастье, ее предупреждало об этом тихое давление, дружеское пожатие браслета.

Ну! Полагаете ли вы, что это действительно был мертвец? Что это был в самом деле труп? Я этого не думаю, — закончил Альет.

— Но, — спросила бледная дама таким странным голосом, что в темноте неосвещенной гостиной мы все вздрогнули, — вы не слышали, не выходил ли этот труп из могилы, не видел ли его кто-нибудь и не чувствовал ли кто-нибудь его прикосновения?

— Нет, — сказал Альет, — я уехал оттуда.

— А! — сказал доктор. — Напрасно, господин Альет, вы так сговорчивы. Вот госпожа Грегориска уже готова превратить вашего добродушного купца из швейцарского Базеля в польского, валашского или венгерского вампира. Во время вашего пребывания в Карпатских горах, — продолжал, смеясь, доктор, — вы не видели там случайно вампиров?

— Послушайте, — сказала бледная дама со странной торжественностью, — раз все здесь уже рассказывали свои истории, то расскажу и я. Доктор, вы не скажете, что эта история вымышлена, ибо это моя история… Вы узнаете, почему я так бледна.

В эту минуту лунный луч пробился через занавеси окна, окутал кушетку, на которой она лежала, озаряемая синеватым светом, и казалась черной мраморной статуей, покоящейся на могиле.

Ни один голос не откликнулся на ее предложение; но глубокое молчание, царившее в гостиной, показывало, что каждый с тревогой ждет ее рассказа.

XII КАРПАТСКИЕ ГОРЫ

Я полька, родилась в Сандомире, то есть в краю, где легенды становятся догматами веры, где в семейные предания верят столь же, а может быть, даже и больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, в замке и в хижине верят в стихии — и в дружественную, и во враждебную. Иногда эти две стихии вступают между собой в соперничество и между ними происходит борьба. Тогда раздается в коридорах такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, а стены так дрожат, что все убегают из своего дома. Крестьяне и дворяне бегут в церковь к святому кресту и святым мощам — единственному прибежищу против мучающих нас злых духов.

Но там есть две другие стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые, — тирания и свобода.

В тысяча восемьсот двадцать пятом году между Россией и Польшей разгорелась такая борьба, когда кровь народа истощается так же, как и кровь семьи.

Мой отец и два моих брата поднялись против нового царя и стали под знамя польской независимости, столько раз поверженное и всегда поднимаемое вновь.

Однажды я узнала, что мой младший брат убит; на другой день мне сообщили, что мой старший брат смертельно ранен; наконец, после целого дня все более близкой пушечной пальбы, к которой я с ужасом прислушивалась, явился мой отец с сотней всадников — это было все, что осталось от трех тысяч человек, кем он командовал.

Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами.

Отец мой ничуть не боялся за себя, но тревожился за меня. И в самом деле, для отца речь могла идти только о смерти, так как он не отдался бы живым в руки врагов; меня же ожидали рабство, бесчестье, позор.

Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и все наши драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи еще почти ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагастру посреди Карпатских гор, приказал ему сопровождать меня в этот монастырь, не сомневаясь, что если он оказал гостеприимство матери, то не откажет в нем и дочери.

Хотя отец меня сильно любил, но прощание не было продолжительным. Русские должны были, по всей вероятности, появиться завтра возле замка, и нельзя было терять времени.

Я поспешно надела амазонку, в которой обыкновенно сопровождала братьев на охоту.

Для меня оседлали самую надежную лошадь; отец опустил в седельные кобуры свои собственные пистолеты образцовой тульской работы, обнял меня и распорядился двинуться в путь.

В течение ночи и следующего дня мы сделали двадцать льё, следуя по берегу одной из безымянных рек, впадающих в Вислу. Этот первый двойной переход сделал нас недосягаемыми для русских.

При последних лучах солнца мы увидели сверкающие снежные вершины Карпатских гор.

К концу следующего дня мы добрались до их подножия и, наконец, на третий день утром, вступили в одно из их ущелий.

Наши Карпатские горы совершенно непохожи на цивилизованные горы вашего Запада. Тут перед вами встает во всем своем величии все то, что есть у природы своеобразного и грандиозного. Их грозные вершины, покрытые вечными снегами, теряются в облаках; их громадные сосновые леса отражаются в гладком зеркале озер, похожих на моря. По этим озерам никогда не носилась лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; вода в них глубока, как лазурь неба. Редко-редко раздается там голос человека, слышится молдавская песня, и ей вторят крики диких животных; песня и крики будят одинокое эхо, крайне удивленное тем, что какой-то звук выдал его существование. Много миль вы проезжаете здесь под мрачными сводами леса; они поражают теми неожиданными чудесами, что открываются нам на каждом шагу и повергают наш дух в изумление и восторг. Там везде опасность, тысячи различных опасностей; но вам некогда испытывать страх, так величественны они. То водопад, рожденный тающим льдом, низвергается со скалы на скалу и заливает узкую тропу, по которой вы шли, — тропу, проложенную диким зверем и преследующим его охотником; то подточенные временем деревья вырываются из земли и падают со страшным треском, похожим на гул землетрясения; то, наконец, поднимается ураган, накрывая вас тучами, где сверкает, вытягивается и извивается молния, подобная огненному змею.

Затем, после этих альпийских пиков, после этих девственных лесов, после гигантских гор и бесконечных зарослей тянутся безграничные степи — настоящее море со своими волнами и своими бурями, холмистые бесплодные саванны, где взгляд теряется в беспредельном горизонте. Не ужас овладевает вами тогда, а тоска: вы впадаете в сильную, глубокую меланхолию, и ничто не может рассеять ее — куда бы вы ни кинули свой взор, всюду один и тот же вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную дорогу, вы чувствуете себя затерянным в своем уединении среди пустыни, вы считаете себя одиноким в природе, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше движение вперед становится как бы бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может: вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины, никакого следа человеческого жилья. Иногда только, усугубляя печальный вид мрачного пейзажа, маленькое озеро, без тростника и кустов, застывшее в глубине оврага подобно новому Мертвому морю, преграждает вам путь своими зелеными водами, с которых при вашем приближении взлетает несколько птиц с пронзительными и раздирающими душу криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь на другой холм, и это продолжается до тех пор, пока вы не пройдете всю однообразную цепь холмов, постоянно понижающихся.

Но вы проходите эту цепь и поворачиваете на юг — теперь пейзаж снова становится величественным, снова видна цепь очень высоких гор, более живописного вида и более богатого очертания. Здесь опять все украшено лесами, все изрезано ручьями; тут и тень, и вода, и картина оживляется. Слышен колокол монастыря; видно, как по склону горы тянется караван. Наконец при последних лучах солнца вы различаете как бы стаю белых птиц, что жмутся друг к другу, — это деревенские домики, которые словно сплотились, чтобы защититься от какого-нибудь ночного нападения, ибо с возрождением жизни вернулась и опасность, и тут уже не так, как в тех горах, где приходится бояться медведей и волков, здесь следует опасаться шайки молдавских разбойников.

Однако мы продвигались к цели. Десять дней пути прошли без приключений. Мы могли уже видеть вершину горы Пион, превосходящую высотой все это семейство гигантов; на ее южном склоне находился монастырь Сагастру, куда я направлялась. Еще три дня, и мы приедем.

Стоял конец июля. Был жаркий день, однако около четырех часов мы с громадным наслаждением уже вдыхали первую вечернюю прохладу. Мы проехали развалины башен Нианцо и спустились в равнину, которую давно видели из ущелья. Отсюда можно было следить за течением Быстрицы, берега которой усеяны красными афринами и крупными белыми колокольчиками. Мы ехали по краю пропасти; на дне ее текла река — здесь она пока еще была ручьем. Наши лошади едва могли двигаться парами: дорога была слишком узкой.

Впереди ехал наш проводник, наклонившись вбок и напевая монотонную песню славян далматского побережья Адриатики; к словам этой песни я прислушивалась с особенным интересом.

Певец вместе с тем был и поэтом. Что касается мелодии, то надо быть одним из этих горцев, чтобы суметь передать всю дикую печаль, всю мрачную простоту этого напева.

Вот слова этой песни:

Вдруг раздался ружейный выстрел и просвистела пуля. Песня оборвалась, и проводник, убитый наповал, скатился на дно пропасти; лошадь же его остановилась, вздрагивая и вытягивая свою умную голову к бездне, где исчез ее хозяин.

Одновременно раздался громкий крик, и на склоне горы появились три десятка разбойников, окруживших нас.

Все схватились за оружие. Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к перестрелке, не испугались и ответили выстрелами. Я показала пример, схватила пистолет и, понимая невыгодность нашей позиции, закричала: «Вперед!», а затем пришпорила лошадь, и та понеслась по направлению к равнине.

Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли на бегу, сохраняя занятую ими на флангах позицию.

К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, где гора переходила в плато, поджидал молодой человек во главе десятка всадников; заметив нас, они пустили лошадей галопом и напали с фронта, тогда как преследователи бросились со склона, перерезали отступление и окружили нас со всех сторон.

Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всем, не упуская из виду ни одной подробности.

Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные, украшенные живыми цветами круглые шапки, какие носят венгры. У них были длинные турецкие ружья, и после каждого выстрела они размахивали ими, издавая дикие крики; у каждого за поясом были кривая сабля и пара пистолетов.

Что касается их предводителя, то это был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с продолговатым разрезом черных глаз и длинными вьющимися волосами, падавшими на плечи. На нем был молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии шелковым шарфом с золотыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а за поясом блестели четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, и, однако, ими он отдавал приказания, и люди повиновались его крикам. Они бросались ничком на землю, чтобы уберечься от пуль наших солдат, поднимались, чтобы стрелять. Они убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню.

Две трети моих защитников пали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сдвинулись около меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном — как продать подороже свою жизнь.

Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Несомненно, он приказал дать залп со всех сторон по последней группе, уничтожить нас всех вместе, потому что длинные молдавские ружья разом опустились для выстрела.

Я поняла, что настал наш последний час, подняла глаза и руки к небу с последней мольбой и стала ждать смерти.

В эту минуту я увидела молодого человека: он не спустился, а скорее бросился с горы, перепрыгивая со скалы на скалу. Он остановился на высоком камне, господствовавшем над всей этой площадкой, и стоял на нем как статуя на пьедестале. Он протянул руку к полю битвы и произнес одно лишь слово: «Довольно!»

При звуке этого голоса глаза всех устремились наверх, и казалось, что все повинуются новому повелителю. Только один разбойник положил ружье на плечо и выстрелил.

Один из наших людей вскрикнул: пуля пронзила его левую руку.

Он тотчас повернулся, чтобы броситься на того, кто ранил его; но прежде чем его лошадь сделала четыре шага, над нами блеснул огонь, и ослушавшийся разбойник покатился по склону: голова его была пробита пулей.

Пережить столько волнений было выше моих сил — я потеряла сознание. Придя в себя, я увидела, что лежу на траве, а голова моя покоится на коленях мужчины; мне видна была только обнявшая меня за талию белая рука с кольцами на пальцах, а передо мной стоял, скрестив руки, с саблей под мышкой молодой молдавский предводитель, командовавший нападением на нас.

«Костаки, — по-французски сказал властным голосом тот, кто поддерживал меня, — вы сейчас же уведете ваших людей, а мне предоставите заботу об этой молодой женщине».

«Брат мой, брат мой, — говорил тот, к кому были обращены эти слова и кто, казалось, с трудом себя сдерживал, — брат мой, берегитесь, не выводите меня из терпения: я предоставляю вам замок, предоставьте мне лес. В замке вы хозяин, здесь же всецело властвую я. Здесь достаточно одного моего слова, чтобы заставить вас повиноваться».

«Костаки, я старший; это значит, что я всюду властелин: в лесу, как и в замке, и там, и здесь. В моих жилах, как и в ваших, течет кровь Бранкованов, королевская кровь; мы привыкли повелевать, и я повелеваю».

Назад Дальше