— Дело в том, что я вряд ли сумею предложить вашему величеству что-нибудь новое. Ваше величество воевали; ваше величество пробовали полюбить ученых и художников; ваше величество любили женщин и шампанское. После того как вы отведали славу, лесть, любовь и вино, я заявляю вашему величеству, что тщетно ищу хоть один мускул, хоть одну ткань, хоть один нервный узел, который указал бы мне на существование у вас способности к какому-нибудь новому развлечению.
— А! — откликнулся король. — В самом деле вы так думаете, Ламартиньер?
— Государь, подумайте хорошенько: Сарданапал был очень умным царем, почти таким же умным, как ваше величество, хотя жил примерно за две тысячи восемьсот лет до вас. Он любил жизнь и много занимался тем, чтобы хорошо ее употребить. Насколько мне известно, он тщательно исследовал средства упражнять тело и ум, чтобы открыть наименее известные удовольствия. И все-таки никто из историков не поведал мне, что этот царь сумел найти нечто иное, отличное от найденного вами.
— Конечно, Ламартиньер.
— Я исключаю шампанское, государь, которое Сарданапалу было незнакомо. Его напитками были, наоборот, густые, тяжелые и вязкие вина Малой Азии — это жидкое пламя, сочащееся из мякоти винограда Архипелага; опьянение от них приводит к бешенству, тогда как опьянение от шампанского — всего лишь к безрассудству.
— Это верно, дорогой мой Ламартиньер, это верно; шампанское — прелестное вино, и я его очень любил. Но скажите-ка мне: разве он не кончил тем, что сжег себя на костре, ваш Сарданапал?
— Да, государь; это был единственный вид удовольствия, которого он еще не испробовал; он приберег его на конец.
— И без сомнения, чтобы сделать это удовольствие как можно более сильным, он сжег себя вместе со своим дворцом, своими богатствами и своей фавориткой?
— Да, государь.
— Уж не посоветуете ли вы мне, случайно, милый мой Ламартиньер, сжечь Версаль, а заодно с Версалем сжечь себя самого вместе с госпожой Дюбарри?
— Нет, государь; вы воевали, вы видели пожары, вы сами были под огнем во время канонады при Фонтенуа. Следовательно, пламя не послужило бы для вас новым развлечением. Ну-ка, переберем ваши средства защиты против скуки.
— О Ламартиньер, я совсем обезоружен.
— Прежде всего, у вас есть господин де Шовелен, человек остроумный, человек…
— Шовелен перестал быть остроумным, дорогой мой.
— С каких пор?
— С тех пор как мне скучно, черт возьми!
— Ба! — сказал Ламартиньер, — это все равно как если бы вы сказали, что госпожа Дюбарри перестала быть красивой с тех пор, как…
— С каких пор? — спросил король, слегка краснея.
— О, это понятно, — быстро ответил хирург.
— Итак, — сказал король, вздохнув, — решено, что я заболею.
— Боюсь, что так, государь.
— Тогда лекарство, Ламартиньер, лекарство! Предупредим беду.
— Отдых, государь; иного средства я не знаю.
— Хорошо!
— Диета.
— Хорошо!
— Развлечения.
— Тут я вас остановлю, Ламартиньер.
— Почему?
— Да вы предписываете мне развлечения и не говорите, как должен я развлекаться. Так вот, я считаю вас невежественным, невежественнейшим! Слышите, друг мой?
— И вы не правы, государь. Это ваша ошибка, а не моя.
— Как так?
— Да; незачем развлекать тех, кто скучает, имея другом господина де Шовелена и любовницей госпожу Дюбарри.
Наступило молчание; король, казалось, признал, что слова Ламартиньера не лишены основания.
Затем он сказал:
— Ну хорошо! Ламартиньер, друг мой, поскольку мы говорим о болезни, порассуждаем, по крайней мере; вы говорите, что я развлекался всем, что есть на этом свете, не так ли?
— Я это говорю, и это так.
— Войной?
— Черт возьми! Выиграть битву при Фонтенуа!
— О, что касается этого, зрелище было занимательным: люди, разорванные в клочья; пространство в четыре льё длиной и в льё шириной, залитое кровью; запах бойни, возбуждающий сердце.
— И наконец, слава.
— Впрочем, разве это я выиграл битву? Разве не господин маршал Саксонский? Разве не господин герцог де Ришелье? Разве — и прежде всего — не Пекиньи с его четырьмя орудиями?..
— Не важно, а между тем, кому достался триумф? Вам.
— Согласен, и по этой причине вы считаете, что я должен любить славу. Ах, дорогой мой Ламартиньер, — добавил король со вздохом, — если бы вы знали, как плохо я спал накануне Фонтенуа!
— Что ж! Пусть так; перейдем к славе; вы можете, если не хотите сами приобретать ее, заставить создать ее вам при помощи художников, поэтов и историков.
— Ламартиньер, мне ужасны все эти люди: они либо болваны, еще более пошлые, чем мои лакеи, либо исполины гордости, не умещающиеся под триумфальными арками моего прадеда. Особенно Вольтер, этот шут; разве он однажды вечером не хлопнул меня по плечу, назвав Траяном? Ему сказали, что он король моего королевства, и негодяй этому верит. Поэтому я не хочу бессмертия, что эти люди могли бы мне дать; за него пришлось бы слишком дорого платить в этом тленном мире, а может быть, и в мире ином.
— В таком случае, чего вы желаете, государь? Скажите.
— Я желаю продлить свою жизнь настолько, насколько смогу. Я желаю, чтобы в жизни этой было как можно больше того, что я люблю; поэтому я не стану обращаться ни к поэтам, ни к философам, ни к военным; нет, Ламартиньер, видишь ли, решительно, кроме Бога, я почитаю только врачей, само собой разумеется, если они хороши.
— Черт возьми!
— Так говорите же со мною откровенно, дорогой Ламартиньер.
— Да, государь.
— Чего мне надо бояться?
— Апоплексического удара.
— От него умирают?
— Да, если вовремя не пустить кровь.
— Ламартиньер, вы больше меня не покинете.
— Это невозможно, государь: у меня есть мои больные.
— Прекрасно! Но мне кажется, что мое здоровье интересует Францию и Европу не меньше, чем здоровье всех ваших больных вместе взятых; вашу кровать будут каждый вечер ставить рядом с моей.
— Государь!..
— Какая вам разница — спать здесь или спать в другом месте? А вы ободрите меня одним вашим присутствием, мой дорогой Ламартиньер, и напугаете болезнь, ибо болезнь знает вас, она знает, что у нее нет более жестокого врага, чем вы.
Вот почему хирург Ламартиньер оказался 26 марта 1774 года на маленькой кровати в голубых покоях Версаля; около пяти часов утра он пребывал в глубоком сне, тогда как король не спал.
Людовик XV, не спавший, как мы только что засвидетельствовали, издал тяжелый вздох; но поскольку вздох имеет лишь то реальное значение, что придает ему вздыхающий, то Ламартиньер, который храпел, вместо того чтобы вздыхать, услышал его (хотя и храпел), но не придал ему — или, скорее, сделал вид, что не придает, — никакого значения.
Король, видя, что его постоянный хирург остается безучастным к этому зову, склонился над краем кровати и при свете толстой восковой свечи, горевшей в мраморной чаше, стал разглядывать своего стража, укрытого от самых пристальных взглядов толстым пушистым одеялом, доходившим до кисточки его ночного колпака.
— Ой! — произнес король. — Ах!
Ламартиньер услышал и это; но междометие может подчас вырваться у спящего человека, и это еще не причина, чтобы другой просыпался.
Поэтому хирург продолжал храпеть.
— Как счастлив он, что может так спать! — пробормотал Людовик XV и добавил: — До чего бесчувственны эти врачи!
Он решил еще подождать и наконец после четвертьчасового бесплодного ожидания произнес:
— Эй, Ламартиньер!
— Ну что, государь? — ворчливо спросил медик его величества.
— Ах, милый Ламартиньер, — повторил король, охая как можно жалобнее.
— Ну что?
И, ворча, как человек, который уверен, что может злоупотреблять своим положением, доктор соизволил вылезти из постели.
Он увидел короля сидящим в кровати.
— Что, государь, вы больны? — спросил врач.
— Думаю, что да, дорогой Ламартиньер, — отвечал его величество.
— О-о! Вы немного взволнованы.
— О, очень взволнован.
— Чем?
— Не знаю.
— А я знаю, — прошептал хирург, — это страх.
— Пощупайте мой пульс, Ламартиньер.
— Я это и делаю.
— Ну?
— Что ж, государь, восемьдесят восемь ударов в минуту — это много для стариков.
— Для стариков, Ламартиньер?
— Несомненно.
— Мне только шестьдесят четыре года, а человек в шестьдесят четыре года еще не стар.
— Он уже и не молод.
— Ну, так что же вы предписываете?
— Прежде всего, что вы чувствуете?
— По-моему, мне немного душно.
— Нет; наоборот, вам холодно.
— Я, наверное, красен?
— Да полно, вы бледны… Один совет, государь.
— Какой?
— Постарайтесь снова уснуть: это будет очень мило с вашей стороны.
— Какой?
— Постарайтесь снова уснуть: это будет очень мило с вашей стороны.
— Мне уже не хочется спать.
— Так что же означает это волнение?
— Ну, ты, разумеется, должен это знать, Ламартиньер, иначе не стоило труда становиться врачом.
— Может быть, вы видели дурной сон?
— Ну да.
— Сон! — вскричал Ламартиньер, воздевая руки к небу. — Сон!
— Конечно, — ответил король, — ведь бывают же сны.
— Что ж, так расскажите ваш сон, государь.
— Об этом нельзя рассказать, друг мой.
— Почему это? Обо всем можно рассказать.
— Духовнику — да.
— Тогда пошлите меня скорее за вашим духовником, а я пока унесу свой ланцет.
— Сон иногда бывает тайной.
— Да, и кроме того, он бывает иногда даже укором совести. Вы правы, государь, прощайте.
Доктор стал натягивать чулки и влезать в штаны.
— Ну, Ламартиньер, ну не сердитесь, друг мой. Так вот, мне снилось… мне снилось, что меня везут в Сен-Дени.
— И что экипаж прескверный… Ба! Когда вы будете совершать это путешествие, вы этого не заметите, государь.
— Как ты можешь шутить над подобными вещами? — сказал король, весь дрожа. — Нет, мне снилось, что меня везут в Сен-Дени, что я жив, хотя закутан в саван и лежу в обитом бархатом гробу.
— Вам было неудобно в этом гробу?
— Да, немного.
— Ипохондрия, черная меланхолия, тяжелое пищеварение.
— О, вчера я не ужинал.
— Значит, пустой кишечник.
— Ты так считаешь?
— Я размышляю. В котором часу вчера покинули вы госпожу графиню?
— Я ее уже два дня не видел.
— Вы на нее дуетесь? Черная меланхолия, вы сами видите.
— Да нет! Это она на меня дуется. Я пообещал ей кое-что и не дал.
— Так дайте ей скорее это кое-что и воспряньте духом от радости.
— Нет, я полон печали.
— О! У меня идея.
— Какая?
— Позавтракайте с господином де Шовеленом.
— Завтракать! — воскликнул король. — Это было хорошо в ту пору, когда у меня был аппетит.
— Послушайте! — воскликнул хирург, скрестив руки. — Вам не нужны больше ваши друзья, вам не нужна больше ваша любовница, вам не нужен больше ваш завтрак, и вы думаете, что я это потерплю? Так вот, государь, я вам заявляю, что, если вы измените своим привычкам, вы погибнете.
— Ламартиньер! Мой друг… заставляет меня зевать; моя любовница… меня усыпляет; мой завтрак… меня душит.
— Хорошо! Тогда, решительно, вы больны.
— Ах, Ламартиньер! — воскликнул король, — я так долго был счастлив!
— И вы на это жалуетесь? Вот таковы люди!
— Нет, я жалуюсь не на прошлое, конечно, а на настоящее: когда карета долго катится, она ломается.
И король вздохнул.
— Это правда, она ломается, — наставительно повторил хирург.
— Ломается так, что рессоры отказывают, — вздохнул король, — и я стремлюсь отдохнуть.
— Ну что ж, так спите! — воскликнул Ламартиньер, снова укладываясь в постель.
— Позвольте мне продолжить мою метафору, милый доктор.
— Неужели я ошибался и вы становитесь поэтом, государь? Еще одна скверная болезнь!
— Нет, напротив, ты знаешь, что я ненавижу поэтов. Чтобы доставить удовольствие госпоже де Помпадур, я сделал этого бродягу Вольтера дворянином; но с того дня, когда он позволил себе обратиться ко мне на «ты», называя меня Титом или Траяном — не помню, кем из них, — все это кончилось. Так вот, я хотел безо всякой поэзии сказать, что, по-моему, мне пора остановиться.
— Хотите знать мое мнение, государь?
— Да, друг мой.
— Так вот, вам пора не останавливаться, государь, а отпрягать лошадей.
— Это тяжело, — прошептал Людовик XV.
— Но это так, государь. Когда я говорю с королем, я называю его «ваше величество»; когда я осматриваю моего больного, я не говорю ему даже «сударь». Так что, государь, отпрягайте лошадей, и поскорее. А теперь, когда мы обо всем условились, у нас остается еще полтора часа на сон, государь. Так поспим.
И хирург снова нырнул под одеяло, где пять минут спустя захрапел так по-мужицки, что своды голубого покоя скрежетали от негодования.
V УТРЕННИЙ ВЫХОД КОРОЛЯ
Король, предоставленный сам себе, даже не пытался прервать упрямого доктора, чей сон, правильный, как часы, длился столько, сколько тот и сказал.
Пробило половину седьмого, когда вошел камердинер. Ламартиньер поднялся и, пока уносили его кровать, прошел в соседний кабинет.
Там он написал распоряжения младшим врачам и исчез.
Король приказал впустить сначала своих слуг, затем знатных вельмож, имеющих право присутствовать при его утреннем выходе.
Он ответил на их приветствия молчаливым поклоном, затем предоставил свои ноги камердинерам; они натянули на них чулки, прикрепили подвязки и облачили короля в утренний халат.
Затем он преклонил колени на молитвенную скамеечку, несколько раз вздохнув среди всеобщего молчания.
Все преклонили колени вслед за королем и молились, как и он, весьма рассеянно.
Король время от времени оборачивался к балюстраде, где обычно толпились самые близкие и самые любимые из его придворных.
— Кого ищет король? — тихонько спрашивали друг друга герцог де Ришелье и герцог д’Айен.
— Не нас, ибо нас он бы нашел, — сказал герцог д’Айен. — Но тише, король встает!
Действительно, Людовик XV закончил свою молитву, а может быть, был так рассеян, что и не произнес ее.
— Я не вижу господина хранителя нашего гардероба, — сказал Людовик XV, оглядываясь вокруг.
— Господина де Шовелена? — спросил герцог де Ришелье.
— Да.
— Но, государь, он здесь.
— Где же?
— Вот, — сказал герцог, оборачиваясь.
И вдруг удивленно воскликнул:
— Ну и ну!
— В чем дело?
— Господин де Шовелен еще молится!
В самом деле, маркиз де Шовелен — этот милый язычник, этот веселый участник маленьких королевских кощунств, этот остроумный враг богов вообще и Бога в частности, — оставался коленопреклоненным не только вопреки своей привычке, но и вопреки этикету, даже после того, как король окончил свою молитву.
— Что это, маркиз, — спросил король, улыбаясь, — вы уснули?
Маркиз медленно поднялся, осенил себя крестным знамением и поклонился Людовику XV с глубокой почтительностью.
Все привыкли смеяться, когда хотелось смеяться г-ну де Шовелену; решив, что он шутит, все по привычке рассмеялись, и король вместе со всеми.
Но почти тотчас же Людовик XV принял серьезный вид и сказал:
— Полно! Полно, маркиз; вы знаете, что я не люблю, когда шутят над святыми вещами. Однако, поскольку вы, как я понимаю, хотели немного развеселить меня, я вас прощаю из уважения к намерению; только предупреждаю, что вы напрасно это делаете, ибо я печален, как сама смерть.
— Вы печальны, государь? — спросил герцог д’Айен. — Что же могло опечалить ваше величество?
— Мое здоровье, герцог! Мое здоровье, которое уходит! Я приказал Ламартиньеру спать в моей комнате, чтобы он ободрял меня; но этот сумасшедший, наоборот, старается меня испугать. К счастью, здесь, кажется, расположены смеяться. Не правда ли, Шовелен?
Но вызовы короля оставались безрезультатными. Сам маркиз де Шовелен, чья тонкая насмешливая физиономия так охотно отражала веселый нрав его; маркиз, столь совершенный придворный, никогда не отстававший ни от одного желания короля, — маркиз на этот раз, вместо того чтобы ответить на высказанную Людовиком XV потребность в каком-нибудь хотя бы легком развлечении, оставался мрачным, строгим, полностью погруженным в необъяснимую серьезность.
Кое-кто — настолько подобная грусть не соответствовала привычкам г-на де Шовелена — кое-кто, говорим мы, подумал, что маркиз продолжает свою шутку и что эта серьезность завершится сверкающим фейерверком веселья; но у короля в это утро не было терпения ждать, и он стал пробивать брешь в грусти своего фаворита.
— Да что за черт вселился в вас, Шовелен? — спросил Людовик XV. — Вы решили стать продолжением моего сегодняшнего сна? Вы тоже хотите, чтобы вас хоронили?
— О!.. Неужели ваше величество думали об этих ужасных вещах? — спросил Ришелье.
— Да, у меня был кошмар, герцог. Но, по правде говоря, то, что я перенес во сне, я предпочел бы не встретить наяву. Да послушайте же, Шовелен, что с вами?
Маркиз молча поклонился.
— Говорите, да говорите же, я этого желаю! — воскликнул король.
— Государь, — ответил маркиз, — я размышляю.
— О чем? — спросил удивленный Людовик XV.
— О Боге, государь!
— О Боге?
— Да, государь. Бог — начало мудрости.
Это вступление, столь холодное и столь монашеское, заставило короля вздрогнуть; устремив на маркиза более внимательный взгляд, он увидел в его усталых, постаревших чертах вероятную причину этой необычной грусти.