Отдушина - Владимир Маканин 5 стр.


Некуда — и Стрепетов перебирает в памяти заменители, но они, как и положено заменителям, малопригодны. Есть, к примеру, молоденькая аспирантка, Варей зовут; и влюблена, и мила, и с квартирой, однако отдушины там не получается. Звонит часто. Дергает. Расспрашивает о жене. Главное же, что все или почти все ее разговоры о науке, о диссертациях, об оппонентах — и этим немедленно подстегивается недремлющее тщеславие Стрепетова, а тщеславию тоже нужен отдых: лошадку, которая тебя везет, нельзя гнать и днем и вечером. Есть еще вариант: маникюрша, тридцатилетняя, умненькая, дает все, что нужно, и не спрашивает, что не нужно. Однако у нее братец — шумливый, обидчивый, вдруг приводит всякую братающуюся полупьянь, и уже через десять минут нет тишины, нет кайфа, нет отдушины. Не то.

Пожалуй, суть даже не в маникюрше, не в аспирантке и не в их разбитных братцах и сестрах — суть в том, что его, сорокалетнего преподавателя, с детства помешавшегося на стихах Лермонтова, тянет к Алевтине, и именно к ней. Это как любовь, а может быть, это и есть любовь или вид любви. Отдушина — это отдушина, и никак не меньше; это, пожалуй, индивидуально и избирательно, и не всякая женщина годится в отдушины, как не всякая женщина годится в жены. А уж если тянет к стихам, не такое уж оно мелкое чувство, не прихоть и не блажь; тут своя боль, отдушина как-никак от слова «душа», и некоторые, например, старики на последнем своем больничном матрасе ни о чем более не думают, кроме как о той или иной отдушине; детство, между прочим, тоже отдушина.

И совсем не случайно в некоторые минуты туповатый или, скажем, хитроватый Михайлов делался ему даже симпатичен. Тоже ведь человек и тоже собачится. И уж во всяком случае у Стрепетова нет и не было к Михайлову той неприязни, которая нет-нет и полоснет (могла бы полоснуть) по сердцу, когда подумаешь, что он с той же женщиной, с твоей женщиной, знаешь, и он тоже про тебя знает, и оба знаете, и все трое, пожалуй, знаете или догадываетесь.

— У тебя, чувствую, тоже жизнь замотанная, — сказал Стрепетов как-то Михайлову (Алевтина печатала на машинке свои творения).

— Замотанная…

— И тоже только тут можешь расслабить ноги?

Михайлов усмехнулся, не ответил и словно что-то свое спрятал.

— О чем это вы? — спросила Алевтина, на миг отвлекаясь.

— О ком, — засмеялся Стрепетов. Он невольно сказал тогда мирные слова Михайлову — сказал и тут же дал тормоз, не переходя слишком границу. Минутная симпатия — это минутная симпатия, не больше, а взаимное высиживание продолжалось и даже усиливалось в те дни, пока хитроватый Михайлов каким-то образом не высидел Стрепетова окончательно.

Странное все же чувство, если это, конечно, чувство, и странная любовь, если это любовь, продолжает размышлять Стрепетов. Он (после лекций) торопится в НИИ, где ежедневно проводит консультации. Он спешит. Он гонит машину, и времени у него в обрез — потом часа на полтора в Вычислительный центр, потом вновь в университет, и только потом он сможет поехать… куда он сможет поехать? В том и беда, что какой-нибудь кабак для Стрепетова не отдушина, и не только потому, что скучно и что за столиком в соседстве обязательно окажется бывалый и шумный командированный, знаток жизни и цен. И не потому, что вдруг подсядет, что еще утомительнее, навязчивый сноб-интеллигент петербургского разлива, которого можно вынести, только если пить как лошадь, а здоровья, как у лошади, нет. Стрепетов вообще не любит компанию. Он не ходил бы и к Алевтине, будь там народ, пусть даже в виде вполне мирной плотской гулянки — для кого-то отдых, для него нет. Отдушина — это когда ты сам по себе. Отдушина — это в одиночку. Но не в одиночестве, для этого именно и Алевтина, и чтение стихов, и кофе, и род любви…

В нескольких метрах от перекрестка Стрепетов едва не совершает наезд. Впереди, кажется, столкнулись грузовики, но заурядность улицы и негромкий, в общем, скрежет распадающихся где-то там стекол не дают Стрепетову осознать случившегося, однако люди, заслышав там и сям скрип тормозов, вдруг бросаются с проезжей части кто куда, лишь бы поскорее достичь тротуара и не пропустить зрелища. Они спешат. На пути к тротуару и к зрелищу один из бегущих, не глядя, или плохо глядя, или просто в малой панике, оказывается под самым носом Стрепетова — Стрепетов тормозит, но все же задевает. После удара правой фарой человек подпрыгивает, однако не падает, а, на счастье, взлетает — на миг он зависает в воздухе — и выскакивает наконец за пределы опасности, грозя оттуда Стрепетову кулаком и ругая, конечно, его мать. Стрепетов застыл. Он не в состоянии двинуться. Он у самого тротуара. Он сидит, обхватив руль, и старательно дышит, сгоняя волнение и перемогая стресс.

В такой вот примерно день — а дни схожи — Стрепетов оказывается у Алевтины; он именно оказывается, он далее не успевает подумать: зайду, мол, на минутку и погляжу, как там они, и, может быть, кофе выпью — даже скромной и загодя капитулянтской этой мысли не успело возникнуть. Как бы по привычке Стрепетов прячет ключи от машины и устало поднимается к ней. Вечер как вечер. Время отдушины. Хитроватый Михайлов, разумеется, здесь и, разумеется, любим и выкупан в ласке.

— Смотри, кто у нас появился, — я уж и забыла, как его зовут! — кричит Алевтина.

И только тут Стрепетов понимает вполне, куда он приехал и к кому пришел.

— Н-да… Можно знакомиться заново. Срок огромный, — медлительно и тяжело шутит «мебельщик».

— Кофе хочешь? — Алевтина отыскивает Стрепетову чашку с аистом, наливает и смеется: — Долгонько тебя не было — месяца четыре, а?

Стрепетов подавлен собственным здесь появлением. «Зря пришел», — думает он. Досада и самолюбие обычно не дают ему возможности вернуться — он возвращался и к болтливым женщинам, и к дурнушкам, и к «изменщицам», и даже к корыстным, но никогда к тем, где он в собственных и чужих глазах оказался несостоявшимся и проигравшим. А здесь он именно такой. Это для него внове. Он вяло прокручивает в мыслях несколько давным-давно заготовленных фраз для перехвата инициативы: придуманные в одиночестве фразы казались острыми, а здесь они слишком общи и нежизненны и напоминают удивительно яркие находки во сне, которые утром, когда проснешься, даже ошарашивают своей безликостью и заурядностью. А тут еще Алевтина подначивает, спрашивает не церемонясь:

— Как твоя жена, Юрочка, ладишь с нею?

— Стараюсь, — отвечает Стрепетов.

— Она по-прежнему тебя пугает и лечит?

— Да, — холодно отвечает он, — пугает и лечит. У меня давно уже возникла потребность, чтобы меня пугали и лечили.

— Не за это ли ее любишь?

Он молчит.

— А значит, ты большой эгоист, Юрочка!

— Значит или не значит, — резко говорит Стрепетов (он заметил, что они мило перемигнулись), — но мне моя жена нравится.

Разговор сбит. Стрепетов слишком завысил голос. Михайлов откашлялся и медленно начинает о своем:

— А мне хлопоты предстоят — мой старший в этом году поступает.

Алевтина оставляет (давно пора) Стрепетова в покое и теперь подтрунивает над Михайловым:

— В университет, конечно?

— Да…

— Ты, Михайлов, все-таки ужасно спесив — если сын поступает, то обязательно в университет.

— Сам хочет.

— Уж будто бы?

— Сам выбрал. Математиком хочет стать. — И Михайлов кивает на Стрепетова и улыбается: по твоей, мол, стезе.

— Прекрасная профессия, — сухо и коротко откликается Стрепетов.

— Да. Пацан влюблен в формулы.

— Математика — это, к счастью, не формулы, — так же сухо говорит Стрепетов. Ему надоела досужая болтовня, точнее, он сам себе надоел посреди этой досужей болтовни. Он сейчас уйдет. Встать и уйти — и хватит с него. Однако он не уходит. Более того: уходят они в другую комнату, а он сидит совсем уже без смысла и будто бы чего-то ждет. Алевтина в той комнате клеит какие-то строчки (готовит новый сборник) — она подзывает ближе Михайлова, чтобы помог, а Михайлов, видимо, опрокидывает клей, потому что Алевтина смеется: «Ну-у, медведь в помощь пришел!» Они выклеивают строчки и воркуют: «Михайлов, это безобразие, а не работа — немедленно переклей строку!» — слышится сердитый ее голос. А Стрепетов сидит и сидит и униженно держится за чашку с кончающимся кофе, как держатся за последнюю возможность.

— Я пошел, пожалуй, — говорит Стрепетов, заглядывая к ним в комнату.

— Еще по чашке кофе — и отчалим вместе, — предлагает Михайлов.

«Отчалим», — морщится Стрепетов. Ждать ему «мебельщика» не нужно, и глупо, и постыдно даже, однако всплеска воли хватило только, чтобы сказать: «Я пошел, пожалуй», — спокойно и с достоинством даже сказать. Но при возникшей малейшей новой возможности он опять садится и сидит, и зад его словно пристал к стулу.

Нет особенного и в том, что после кофе они вместе спускаются вниз. Идет Стрепетов — за ним спускается Михайлов.

— Садись, — Стрепетов сажает его в машину; он, пожалуй, подвезет «мебельщика» до метро, как подвозил когда-то.

— Я пошел, пожалуй, — говорит Стрепетов, заглядывая к ним в комнату.

— Еще по чашке кофе — и отчалим вместе, — предлагает Михайлов.

«Отчалим», — морщится Стрепетов. Ждать ему «мебельщика» не нужно, и глупо, и постыдно даже, однако всплеска воли хватило только, чтобы сказать: «Я пошел, пожалуй», — спокойно и с достоинством даже сказать. Но при возникшей малейшей новой возможности он опять садится и сидит, и зад его словно пристал к стулу.

Нет особенного и в том, что после кофе они вместе спускаются вниз. Идет Стрепетов — за ним спускается Михайлов.

— Садись, — Стрепетов сажает его в машину; он, пожалуй, подвезет «мебельщика» до метро, как подвозил когда-то.

Долгое время они едут молча. На душе у Стрепетова устоявшаяся приниженность, и тут он отдает должное такту Михайлова, который ни словцом не прицелился в это его постыдное возвращение к женщине.

— Зря я приехал, — вырывается у Стрепетова.

Пауза. Михайлов некоторое время молчит, потом говорит:

— Почему же зря — может быть как раз вовремя.

Здесь (в этот первый раз) Стрепетов еще не обращает внимания на скользящее «может быть»: оно вроде как вводный оборот и довесок речи для смягчения. Но тут же след в след Михайлов допускает повтор и говорит нечто никак не ожидавшееся:

— Я, может быть, расстаюсь с Алевтиной. Совсем расстаюсь.

— Разлюбил?

— Нет. Но хватит…

— Почему же?

— О детях думать надо… У меня сложные времена начинаются. Хлопотливые времена. Я теперь только о детях буду думать.

Что-то он еще хочет сказать, но молчит или же пока молчит. Но и Стрепетов молчит. У метро «Белорусская» (здесь он, как и в былые времена, вылезает, а Стрепетов поедет дальше) Михайлов вновь начинает говорить:

— Поступить в университет на математический непросто, я это знаю, — не можешь ли посоветовать, порекомендовать кого-нибудь, кто позанимался бы с сыном?

Доверие за доверие. Стрепетов отвечает:

— Я подумаю.

— Сын у меня не темная лошадка, — с расстановкой сообщает Михайлов. — Учится отлично. Но все же надо подстраховаться.

— Разумеется, надо — я подумаю.

Михайлов уже вылез из машины. Стоит, наклонясь большим телом; благодарит, что его подвезли.

— Давай, Юрий, встретимся и обговорим — ты когда будешь у Али?

Стрепетов в некоторой растерянности, однако он не хочет, чтобы растерянность была заметна:

— Не знаю. Возможно, в четверг… Но, возможно, я вообще у нее больше не буду.

Если Михайлов уходит — значит, уходит; этот тяжелодум пустых слов не говорит, и если слова его не совсем ясны, то, значит, они попросту промежуточны и недоговорены, но не пусты. По едва уловимым оттенкам Стрепетов догадывается, что Алевтина не знает сказанных в машине слов и, стало быть, Алевтина не знает, что Михайлов от нее уходит: созрело за ее спиной… Однако игра, если это игра, совершенно незнакомая, и Стрепетов не хотел бы сделать неверного хода и шага. Четверг. Он приехал, но он будет сдержан. Он приехал, но будет молчалив.

Стрепетову становится много легче и проще, когда оказывается, что Алевтины дома нет. Дверь ему открывает Михайлов и говорит: «Проходи», — а Алевтины нет.

Она поехала на телевидение: пригласили читать стихи, и конечно же для нее и внезапно, и радостно, и, конечно, большая честь — она вернется часа через три, говорит Михайлов, она только-только уехала. По четвертой программе. В девять тридцать. «Так что послушаем сегодня Алечку на голубом экране». Михайлов сияет огромным лицом, он откровенно рад за нее.

— Как-никак для Али это реклама. Это признание. Это поможет ей быстрее издать книжку!

— Еще бы! — откликается Стрепетов. — Я тоже за нее рад…

Стрепетов, может быть, и рад, но, скорее всего, растерян. Он думает: а был ли тот разговор в машине, не померещилось ли, то есть не сам разговор, а смысл и значение его — были ли? Или же это какая-то психологическая накладка и самообман?.. Стрепетов спешно закуривает. Сдерживая голос и сердце, он хочет выждать, сойти в сторону, но почти тут же не выдерживает и пускает пробный шар:

— Мы ведь хотели поговорить о твоем деле.

— Да, — кивает Михайлов. — Сейчас…

Молчание нарастает чуть быстрее и тяжелее, чем хотелось бы Стрепетову.

— Аля сварила кофе. Пей, он еще горячий, — говорит Михайлов. — Она только что уехала.

И вновь молчание. Теперь они пьют кофе.

— Юрий.

Стрепетов чувствует, что Михайлов поднял на него глаза.

— Да.

— У тебя много работы?

— Хватает. — Стрепетов осторожничает и дает себе возможность обратного хода. — Но если очень надо, время как-то выкраивается — верно?

Михайлов молчит, — вероятно, Стрепетов, нервничая, слишком быстро двинулся навстречу, а такое тоже настораживает и заставляет лишний раз присмотреться. Стрепетов подносит чашку ко рту и чувствует, что Михайлов его рассматривает.

— Значит, есть время?

— Отыщем. (Да есть же, есть время, сукин ты сын, желание есть, все есть — не тяни же!)

Тогда Михайлов решается, тянуть и впрямь нечего:

— Я хотел бы, чтобы с сыном моим занимался ты сам, — ты, Юрий, это понял?

— Конечно.

— И чтобы как надо подготовил его в университет.

— Если он действительно учится отлично, я это сделаю.

— Он учится отлично.

Теперь им обоим и легче и труднее — главное названо и угадано, но впереди еще подробности и просто какие-то людские и скрепляющие слова, и их не обойдешь, и уже их черед. Поторопленный Михайлов сказал свое и как-то вдруг отяжелел — Стрепетов чувствует, что Михайлову сейчас несладко. Теперь Стрепетов рассматривает его.

— Давай я сварю кофе — хочешь? — начинает Стрепетов. Но спохватывается и тянет из портфеля за горлышко французский коньяк. — Давай лучше пить. Французы подарили; раз уж хозяйки нет, давай пить с тобой.

— Давай. И ей оставим.

— Разумеется, — улыбается Стрепетов. — А надо ли? (Разговор кончен, и можно чуточку посмеяться.)

— Что?

— Надо ли оставлять — бутылка любит двоих.

Михайлов не улыбается.

— Надо, надо. Оставим и ей. Ей будет приятно. — И это означает не только избыточную прочность медлительного Михайлова, и не только его недоверие к шуточкам и ерничеству, которые могут подточить любое верное дело (и ведь верно — могут!), и не только его профессиональную серьезность в деловом разговоре — это означает еще что-то, но что? И тут же Стрепетов догадывается: разговор деловой не кончен; не точка.

Стрепетов спешит, шутка ему не удалась, но близость пусть даже неудавшейся шутки, соседство с ней облегчают речь, и Стрепетов (иначе он никогда не спросит) спрашивает:

— Ты, стало быть, уходишь от Алевтины? — И Стрепетов добавляет к выражению своего лица запрашивающую и прощупывающую собеседника условную улыбку, двоякость которой обезопасит его от всяких неожиданностей. Но неожиданностей нет. Михайлов говорит:

— Ухожу.

Коньяк разлит. Они пьют по рюмке, потом по второй, они не чокаются — некоторая осторожность присутствует, — один раз Стрепетов было потянулся с рюмкой, но Михайлов свою не поднял и уж точно не поспешил поднять.

Михайлов выпивает. Потом отдыхивается. Потом говорит:

— У меня еще сын.

— Тоже будет поступать в университет?

— Да… Но не сейчас. Он в девятом. Через год.

И тут Стрепетов уже не может не поглядеть глаза в глаза Михайлову: каков мужик… Стрепетов секунду-две прикидывает, как прикидывает цену: одно лето на приемных экзаменах так уж и быть, но на следующее лето он хотел бы в запас свободы и покоя, хотел бы куда-нибудь удрать, уехать. Два лета кряду в городской жаре не сахар, но именно эта несахарность (и Стрепетов это теперь понимает) придает устойчивость и прочность их сговору.

— Не много ли хочешь? — смеется вдруг он.

— Немного. — Михайлов серьезен. — Тебе будет не так уж трудно: второй сын тоже хорошо учится.

— Надеюсь, у тебя только два сына?

— Два. — На лице Михайлова наконец-то если не улыбка, то пол-улыбки: впервые за весь разговор. Стрепетов разливает коньяк, Стрепетов берет рюмку, а Михайлов смотрит и видит, как его тонкие, изящные руки словно напоказ замирают на секунду на темно-вишневой поверхности стола. «У моих такие же руки», — отмечает Михайлов. И вдруг говорит: — Я хотел бы, чтобы мои дети были хорошие математики. И чтобы вообще они были похожи на тебя.

— Ты это без иронии?

— Без. Даю слово.

— Мужчины такими комплиментами редко разбрасываются.

Они замолкают, и на этот раз молчание как итоговая черта, как точка в долгом их торге.

— Ладно, — говорит Михайлов (и вдруг вздыхает). — Давай допьем. Аля все равно не любит крепкое.

— Ну, разумеется, не любит — я же тебе сразу сказал.

— Давай.

— Давай.

Михайлов спохватывается:

— Время!

— Что?

Михайлов поднимает со стула свое тяжелое тело и, сделав два звучных шага, от которых запели стекла в книжном шкафу, включает. По четвертой программе уже читают стихи: сначала это делает молоденький длинноволосый поэт. Потом выступает поэт военного поколения. Потом объявляют Алевтину — она на экране, она читает: «Люблю! И небо стало звездно. Люблю! И больше нет судьбы…» Дождавшаяся своей минуты, она немедленно начинает завывать, а глаза ее привычно увлажняются. Но вот и ее голос уже не режет слух, завывание становится нормой и как бы обязательной условностью, а еще чуть позднее Алевтина полностью отдается стиху и чтению, и теперь голос завораживает. Она хорошо читает. Она читает о любви — о том, что любовь сильнее жизни и даже вперед жизни, такой образ: когда-то не было на земле живых, не было растений и одноклеточных, только камни, но уже тогда в неоплодотворенном и безликом кислородном пространстве жила любовь — такой образ, — прыгала зайчиком среди первородных скал и голых глыб. Алевтина понимает, что сейчас ее видят. Она понимает, что сейчас ее слушают. Она понимает, что сейчас ее любят. Это приводит к новому выбросу и выхлопу энергии, и Алевтина с мокрыми глазами, ликуя, приступает к едва ли не лучшему своему стиху — он тоже о любви.

Назад Дальше