Наверное, ей доставил много неприятностей корсет. Тем хуже для нее, не надо было его надевать!
Он отодвинул занавеску и вошел в спальню.
Мадам Шантелув съежилась под шерстяным одеялом. Она закрыла глаза, но Дюрталь заметил, что она наблюдала за ним сквозь опущенные ресницы. Он сел на край постели, она еще больше сжалась и натянула покрывало до самого подбородка.
— Вам холодно?
— Нет.
Она открыла глаза, и в них сверкнула молния. Он начал раздеваться, то и дело поглядывая на Гиацинту, стараясь оставаться в темноте, но иногда угли перед тем, как превратиться в золу, озаряли его яркими красными сполохами. Он быстро скользнул под простыню.
Он прижал к себе безжизненное, ледяное тело, но ее губы пылали и обжигали его лицо. У него перехватило дыхание, ее тело, гибкое и пружинистое, как лиана, обвилось вокруг него. Он потерял способность двигаться, утратил дар речи. Поцелуи струились по его коже. Он высвободил руку, почувствовал себя более раскованно. Она набросилась на его губы, кусала их, и вдруг он понял, что не выдержал нервного напряжения и что копившаяся в нем энергия ушла в пустоту.
— Я вас ненавижу, — прошипела она.
— За что?
— Я вас ненавижу!
Ему хотелось сказать, что и он испытывает к ней такое же чувство, он был раздражен до предела и отдал бы все, только бы она поскорее оделась и ушла.
Огонь в камине погас, комната погрузилась во тьму. Он вглядывался в темноту, надеясь отыскать свою ночную сорочку, рубашка, которая была на нем, излишне накрахмаленная, топорщилась. Но, должно быть, на ней лежала Гиацинта. Он с грустью констатировал, что его постель сбилась, а он привык с вечера обустраивать свое ложе, так как знал, что ночью у него не хватит мужества вылезать из-под одеяла на холод и поправлять матрас.
Вдруг его снова нестерпимо потянуло к этой женщине, и на этот раз он ласково и уверенно подчинил ее себе. Ее голос изменился, стал более низким, грудным. Его смущали нечленораздельные фразы и крики, почти звериные, срывавшиеся с ее губ.
— Дорогой мой… милый… нет, правда, это уж слишком…
Ощутив внезапный подъем, он укротил извивающееся тело. Ему показалось, будто набухший нарыв прижгли ледяной примочкой.
Обессиленный, он откинулся на спину, с трудом переводя дух. Сердце загнанно билось, и он с испугом подумал, что ему не по силам подобные развлечения. Он перелез через свою возлюбленную, соскочил на пол, зажег свечи. Кот занял позицию на комоде и, застыв, переводил взгляд с Дюрталя на мадам Шантелув, с мадам Шантелув на Дюрталя. В черных зрачках притаилась насмешка, по крайней мере, Дюрталю так показалось, и он сердито прогнал кота.
Он подбросил топлива в камин, оделся и оставил мадам Шантелув в одиночестве. Но Гиацинта тихо позвала его. Он приблизился к постели, она обняла его за шею и поцеловала, руки ее разжались и бессильно упали на покрывало.
— Ну вот, свершилось… Теперь вы будете сильнее любить меня?
Он был не в силах ответить ей. Да, она разочарована! Что ж, поделом! Тошнота свидетельствует о том, что организм не приемлет этой пищи. Она презирает его, а он испытывает отвращение к себе. Стоит ли так стремиться обладать женщиной, чтобы потом дойти до подобного состояния! Он хотел приподняться над обыденностью, в ее глазах ему чудилось бог знает что! Он мечтал испытать неземной восторг, прорвать оболочку бренного мира, захлебнуться удивительной, почти нечеловеческой радостью! Но трамплин разбит, комья грязи налипли на ноги и держат на земле, словно гири. И ничто не может помочь обрести беспредельность, очиститься, достичь пространства, где душа воспрянет, ликуя!
Да! Пусть это послужит уроком. Он позволил себе увлечься и пожал лишь сожаления, горечь падения. Действительность не прощает пренебрежительного отношения к себе, она мстит, сокрушает мечты, топчет их, смешивает их ошметья с грязью.
— Я так долго копаюсь, не сердитесь, друг мой, — послышался из-за занавески голос мадам Шантелув.
«Скорее бы ты выметалась», — нелюбезно парировал Дюрталь про себя.
Он вежливо спросил, не нуждается ли она в его помощи.
Она выглядела такой привлекательной, загадочной… В ее глазах дремали зыбкие дали, попеременно отражались пустынность кладбищ и упоение праздничных шествий. «Не прошло и часа, и все изменилось. Я узнал другую Гиацинту, развязную, болтающую глупости, непристойности, будто самая обыкновенная проститутка, модистка, захлебывающаяся от плотского удовольствия. Господи, все они одинаковы, эти женщины, и их выкрутасы могут довести до белого каления!»
И, поразмыслив еще немного, удрученно вздохнул: «И надо же, чтобы я поддался, неистовствовал, словно мальчишка!»
Казалось, мадам Шантелув угадала его мысли. Выйдя из-за занавески, она нервно рассмеялась и смущенно пробормотала:
— В моем возрасте стыдно впадать в такое безумие…
Она посмотрела на него. Он силился улыбнуться, но она обо всем догадалась.
— Этой ночью вы будете спать спокойно, — грустно сказала она, припомнив жалобы Дюрталя на то, что из-за нее его мучает бессонница.
Он суетливо стал усаживать ее, предложил ей место поближе к камину. Но она возразила, что ей не холодно.
— Но, несмотря на то, что в спальне было тепло, вы выглядели такой замерзшей.
— Я всегда такая, зябну и зимой и летом.
Он подумал, что жарким августом, должно быть, приятно обнимать прохладное тело, но в эту пору…
Он открыл коробку конфет, но она отказалась и пригубила алкермеса из крохотного серебряного стаканчика. Они обсудили вкус этого напитка. Ей показалось, что он отдает гвоздикой, смягченной настоянной на корице розовой водой. Потом наступило молчание.
— Мой бедный друг, — проговорила она, — как бы я вас любила, если бы вы не были таким недоверчивым, настороженным!
Он удивленно вскинул брови.
— Я хочу сказать, что вы не в состоянии просто любить, забыться этим чувством. Увы! Ваша рассудочность всегда с вами.
— Да нет, вы ошибаетесь!
Она с нежностью поцеловала его.
— Но я люблю вас и таким.
Его поразила печаль, струившаяся в ее взгляде. Он прочел в ее глазах смятение и благодарность. «Немного же ей нужно…» — подумал он.
— О чем вы думаете?
— О вас.
Она вздохнула.
— Который час?
— Половина одиннадцатого.
— Мне пора, он ждет меня. Нет, молчите, не надо…
Она прижала ладони к щекам. Он обнял ее, поцеловал, и так, прижавшись друг к другу, они дошли до двери.
— Мы ведь скоро увидимся, правда?
— Да… да…
Он вернулся в кабинет.
— Уф! гора с плеч.
Смутные чувства нахлынули на него. Его самолюбие было удовлетворено и больше не кровоточило, он добился своего, эта женщина стала его любовницей. Ее образ больше не будет преследовать его, отныне он свободен, и воображение не властно над ним. Но кто знает, какой отпечаток наложило на него пережитое? Его ожесточение внезапно улеглось.
В конце концов, в чем он ее упрекает? Она любит как может. Она оказалась страстной и вместе с тем плаксивой. Эта двойственность придает ей пикантности. В постели она ничем не отличалась от распутной девки, агрессивной, со своими претензиями и причудами, но стоило ей одеться, и она превращалась в салонную кошечку, правда, надо отдать ей должное, превосходящую по уму обычных светских дам. Чего же ему еще надо?
Он стал обвинять во всем себя, да, все рухнуло по его вине. Его голод был исключительно рассудочным. Он не способен любить, его душа изношена, тело немощно. Он заранее устал от ласк, и они внушают ему только отвращение. Его сердце бесплодно, истощено, семя пало в сухую, растрескавшуюся почву. Это стремление заранее перемолоть радость жерновами воображения, захватать мечту грязными руками — сродни болезни. Все, к чему он прикасается, рассыпается в пепел. Все набивает оскомину, все усилия оказываются тщетными. У него ничего нет за душой, ничего, кроме искусства. «Несчастная женщина, боюсь, со мной ее ждут одни горести. Хорошо бы, она забыла обо мне! Нет, она не заслуживает такого обращения!» Он почувствовал острую жалость и поклялся, что при первой же встрече приласкает ее и уверит, что нисколько не разочарован.
Он кое-как поправил постель, расправил простыни, взбил подушки и лег.
Он потушил лампу. Тоска душила его. В наступившей темноте он ощущал себя приговоренным к смертельным мукам. Он подумал: «Да, я был прав, когда написал, что прекрасны лишь те женщины, которые нам не принадлежат».
Какое, должно быть, счастье неожиданно узнать, что женщина, казавшаяся недоступной, чужой, связанная узами брака, чистая, давно покинувшая Париж, Францию или умершая несколько лет назад, любила меня, тогда как я не осмеливался поднять на нее глаз! Только такая любовь, которая прошла стороной, неосязаемая, оставившая грустный шлейф далеких сожалений, чего-то стоит. Только в ней нет кислого запаха плотской грязи.
Любить издалека, не надеясь на взаимность, не мечтая об обладании, целомудренно, забыть о женских прелестях, жаждать лишь единственной ласки — возможности коснуться губами бесстрастного мертвого лба! В этом есть истинное безумие и безвозвратность. Все остальное недостойная тщета и маета. Но этим прозрачным, аскетичным счастьем небо одаривает лишь изверившиеся души, не приемлющие неизбывных нечистот жизни, чье существование в этом мире исполнено мук и страданий.
XIV
Памятливое тело сохранило тревогу и страх, которые испытало накануне, и держало в плену душу, не выпускало ее из своих тисков. Оно еще не понимало, что с ним произошло, и молчало, опасаясь новых неисполнимых желаний. Дюрталь с гадливостью припомнил подробности вчерашних событий и впервые в жизни в полной мере осознал смысл понятия «целомудрие», слизнув с губ это полновесное, отдающее древностью слово.
Подобно тому, как человек, который слишком много выпил вечером, наутро подумывает о воздержании и не зарится на крепкие напитки, Дюрталь размышлял о платонических радостях.
В это время появился де Герми.
Они заговорили о разочаровании в любви. Удивленный странным состоянием Дюрталя, апатичным и нервическим одновременно, де Герми воскликнул:
— Вчера, дружище, вы, должно быть, пережили тяжелый приступ этой болезни?
С самым мрачным видом Дюрталь покачал головой.
— Да, — продолжил де Герми, — любить, ни на что не надеясь, вхолостую, — в этом есть что-то нечеловеческое. Ведь нельзя не считаться с перепадами настроения. Воздержание, если оно не следствие набожности, бессмысленно. Конечно, речь может идти о тех или иных расстройствах в организме, но с этим лекари более или менее справляются. Все упирается в тот акт, который ты так сурово осуждаешь. А ведь сердце, которое принято считать самой благородной частью человека, имеет такую же форму, как пенис, низменный, презираемый орган. И это очень символично, потому что любовь, зарождающаяся в сердце, в конце концов взывает к столь похожему на него органу. Человек, высшее создание, способен лишь имитировать движения животных, озабоченных воспроизводством популяции. Этим ограничиваются и возможности его воображения. Взять хотя бы механизмы, игру поршней в цилиндре, ведь это Джульетты плавятся в стальных Ромео, и чисто механическое движение лишь одно из выражений человеческой натуры. Только больные или святые игнорируют всеобщий закон. Но ты, насколько я понимаю, не принадлежишь ни к тем, ни к другим. Если же у тебя есть веские причины на то, чтобы жить, глухо застегнувшись на все пуговицы, то советую тебе воспользоваться предписанием одного оккультиста XVI века, Наполитэна Пиперно. Он утверждает, что тот, кто питается вербеной, неделями не испытывает никакого желания вступать в тесный контакт с женщинами. Купи себе немного вербены, глодай ее, и посмотрим, каков будет результат.
Дюрталь расхохотался.
— Есть одно замечательное правило: никогда не занимайся любовью с женщиной, к которой испытываешь сильное чувство, а при необходимости, чтобы поддерживать душевное равновесие, посещай тех, к кому ты равнодушен. Это позволяет в какой-то степени избежать возможных неприятностей.
— Ну нет, разве можно сравнить наслаждение от близости со страстно любимой женщиной с каким-то суррогатом! Ни к чему хорошему это правило не приведет. И потом, вряд ли женщины способны оценить мудрость подобного эгоизма, на это у них не хватит ни великодушия, ни широты взглядов. Но что, если ты все-таки сподвигнешься надеть ботинки? Уже шесть, и нас ждет жаркое мадам Карекс.
Когда они вошли, жаркое уже было на столе. Оно возлежало на пышной перине овощей в глубоком блюде. Карекс, сидя в кресле, читал требник.
— Что нового? — спросил он, захлопывая книгу.
— Пожалуй, ничего. Политикой вы не увлекаетесь, впрочем, как и мы, поэтому вряд ли вас заинтересует шумиха вокруг генерала Буланже. И вообще, газеты, как никогда, забиты пустой трескотней. Эй, осторожнее, обожжешься! — предупредил де Герми Дюрталя, который задумчиво подносил ко рту полную ложку супа.
— Бульон из мозговой косточки, сдобренный желтком, должен быть раскаленным. Кстати о новостях, кое-что все-таки происходит. Слышали ли вы об аббате Буле, дело которого принято к слушанию судом в Авероне? Он пытался отравить кюре, подсыпав яд в вино, приготовленное для причастия. После этого он совершил множество других преступлений. На его счету аборты, изнасилования, развращение малолетних, подлоги, кражи, ростовщичество. В конце концов он присвоил содержимое ящика для пожертвований, узурпировал дароносицу, потир и другие предметы, необходимые при богослужении. По-моему, неплохо!
Карекс возвел глаза к небу.
— Если он ускользнет от суда, то в Париже станет одним священником больше, — заметил де Герми.
— Почему?
— Почему? Да потому, что все духовные лица, имевшие серьезные неприятности на местах или неугодные епархиальному начальству, высылаются сюда. В Париже они перестают быть на виду, теряются в толпе, вливаются в корпорацию так называемых «прикрепленных» священников.
— А кто это такие? — спросил Дюрталь.
— Это священники, имеющие свой приход. Как тебе известно, при каждой церкви состоят кюре, викарий, служки и, кроме того, еще как бы внештатный священник. Вот об этой должности и идет речь. На них взваливают самые тяжелые обязанности. Они служат заутрени, когда все спят, или поздние мессы, когда все отдыхают после плотного ужина. Они встают по ночам, чтобы причастить нищих, бдят около отошедших в мир иной благочестивых богачей, страдают вечным насморком из-за сквозняков на паперти, присутствуют на похоронах, на кладбище, стоя у могил, зарабатывают солнечные удары, снег и дождь испытывают их терпение. Все это они несут на своих плечах и зарабатывают пять или десять франков. Им приходится заменять недостаточно прилежных коллег, которых тяготят возложенные на них обязанности. По большей части те, кто находится в опале. Чтобы избавиться от них, их прикрепляют к какой-нибудь церкви и наблюдают за ними, взвешивая, стоит ли лишать их сана или нет. Провинциальные приходы поставляют в Париж тех священников, которые по тем или иным причинам перестали их устраивать.
— Ну хорошо, а викарии и прочие духовные лица тоже облегчают свою жизнь за счет других?
— Их обязанности легки и приятны, они не требуют милосердия, не связаны ни с какими усилиями. Они исповедуют расфуфыренных прихожан, дают уроки катехизиса опрятным детишкам, произносят проповеди, красуются во время богослужений и, чтобы поразить воображение паствы и привлечь верующих, прибегают к чисто театральным эффектам, стараются, чтобы церемонии выглядели по возможности помпезно. Вообще же, если исключить «прикрепленных» священников, духовенство в Париже делится на две категории: те, кто наделен особым светским лоском — и их назначают в богатые приходы, в церковь Святой Мадлены, в Сен-Рош — они крайне любезны, обедают в городе, проводят время в салонах, утешают души, утонувшие в кружевах; и прочие, честные чиновники, не очень-то образованные, не обладающие состоянием, которое позволило бы им толочься среди изнывающих бездельников, они держатся в стороне и посещают дома скромных буржуа, отводят душу за карточной игрой, сыплют общеизвестными истинами и припасают к десерту несколько скабрезных шуток.
— Ну, вы немного преувеличиваете, — сказал Карекс. — Я тоже неплохо знаю духовенство, позволю себе заметить, что в Париже много священников, которые стараются выполнить свой долг перед людьми. Их позорят, смешивают с грязью, подонки, погрязшие в пороках, издеваются над ними! Но все-таки, признайте, аббаты Буде, каноники Докры, слава Богу, исключение. Да и в провинции среди духовенства можно встретить настоящих святых!
— Священники-сатанисты, по всей видимости, относительно редкое явление, да и пороки духовенства несколько преувеличены прессой, обожающей пикантные сенсации. Но я говорю не об этом. Бог с ним, с распутством, с пристрастием к азартным играм. Но ведь большинство священников — равнодушные, невнимательные, глупые посредственности! Они грешат против Святого Духа!
— Таково наше время, — произнес Дюрталь. — Ты не можешь требовать, чтобы в семинариях процветал дух средневековья!
— И к тому же, — подхватил Карекс, — наш друг, кажется не учитывает, что существуют различные монашеские ордены, например, картезианство…
— Да, францисканцы, трапписты… но все это затворники, которых приютил наш бесславный век. Есть еще доминиканцы, их орден весьма светский. Взять хотя бы то, что им мы обязаны появлением всяких Монсабре или Дидонов!
— Ну, это своего рода гусарство от религии. Этакие веселые уланы, элегантное и шикарное воинство на службе у Папы. Настоящие капуцины плетутся в обозе, — заметил Дюрталь.