Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1 - Беляев Александр Романович 5 стр.


Противники должны были, проворно подняв отлетевший мячик, стараться запятнать бегущих к городу, и если это удавалось, то город выгонялся в поле, а противники занимали город.

Поэтому в этой игре нужны были сила и ловкость, чтобы мячик отлетал как можно дальше. Другая игра очень скромная, называлась в "житки", где играли трое: один бил по очереди, один подавал мячик, третий стоял в поле и должен был поймать на лету мячик; когда он бил, подававший отправлялся в поле, а бивший подавал. В первой игре, в городки тоже, когда кто из полевых поймал мячик на лету, то игра считалась выигранною и играющие сменялись. Третья игра называлась "с носка". Для этого шили огромный и некрепко набитый мяч; играющие становились в круг, и кому доставался мячик, тот бил его носком прямо вверх, чтоб закинуть на крышу огромного четырехэтажного корпуса, что считалось торжеством. Четвертая, в которой участвовало очень много лиц, называлась "вырываться"; это, думаю, изобретение Морского корпуса. Одна партия подвигалась вперед и проводила большой мяч, который должен был удариться в стену, защищаемую другой партией, которая отражала мяч и, в свою очередь, старалась провести его в противоположную сторону. Все это делалось ногами, руки тут не участвовали. Летом играли также в солдатики, изукрашивая себя раскрашенными бумажками, звездами и другими орденами, а также из бумаги шились мундиры и треугольные шляпы с перьями.

Одно только лето, когда Долгоруковы и с ними наши сестры уезжали за границу, я оставался в Корпусе. Из замечательных каникулярных шалостей была одна, очень неприятная для того, над кем она производилась. Она называлась "закусить и выпить".

Это делалось так: кому-нибудь из спящих днем во время жары, подкрадываясь, давали оплеуху или пощечину, конечно, не очень крепкую, и когда он, проснувшись, раскрывал глаза, ему в лицо выливали ковш воды и спасались бегством. Другая шутка называлась "спустить корабликом". Для этого подходят тихонько к спящему; один берет за два конца одеяло с ног, другой с головы, и спавший на кровати внезапно просыпался на полу. Эти кораблики повторялись и во время плавания на корпусных судах, где спавший в койке, подвешенной у потолка, слетал на палубу. Из каникулярных фантазий в светлые петербургские ночи самая веселая была ночная окрошка. Для этого из залы от ужина выносили под полами куртки хлеб, в который вкладывалась говядина; заранее приготовлены были лук, квас, печеные яйца, взятые из мелочной лавочки, и все это пряталось под кровать с миской и ложками. Когда в 10 часов проходил дозор — дежурный офицер с солдатом, несшим за ним фонарь, — все лежали под одеялом как спящие; но только что шаги дозора замолкали на галереях, тотчас все вскакивали и принимались за работу; крошилась говядина, печеные яйца, лук; работа, конечно, сопровождалась веселым говором и смехом, а затем начинался восхитительный ужин, после которого уже все серьезно укладывались спать. Главная прелесть этого ужина, конечно, заключалась в том, что это делалось не в обычное время, вне начальнического надзора, с расставленными часовыми на случай появления дежурного. Сторожа, которые находились при каждой камере, в невинном удовольствии не мешали, а еще помогали.

Гардемарины в каникулярное время отправлялись в практическое плавание, продолжавшееся два месяца. Плавание ограничивалось только взморьем между Петербургом и Кронштадтом, которое называлось Маркизовой лужей, по имени морского министра маркиза де Траверсе. В плавании гардемарины исполняли все матросские работы. Двух- и трех-кампанцы распределялись по разным марсам и назывались марсовыми, в числе которых во вторую кампанию находился и я. Однокампанцы назывались ратниками и на марсы не назначались.

В марсовые выбирались гардемарины, которые по росту, проворству и силам могли исполнять работы довольно трудные, как-то: отдавать и крепить паруса, стоя на смоленых веревках, подвязанных к реям и называемых пертами; брать рифы, то есть уменьшать площадь паруса.

Самые главные паруса — марсели — находятся на середине мачты, и довольно высоко, но брамсели находятся выше марселей, а бомбрамсели. еще выше брамселей, так что работа на такой огромной высоте требовала смелости и крепкой головы. Некоторые же смельчаки поднимались по самого конца мачты, но таких было, конечно, очень немного. Только один Фонтон прославился тем, что входил на самый клотик — это деревянная дощатая круглая плоскость, центром утвержденная на самом конце мачты. Он всходил на клотик и становился на колена. Другой гардемарин, потом известный капитан-лейтенант Торсон, рассказывал мне, что он часто взбирался на клотик, но раз случилось, что уронили что-то на палубе, и сотрясение, передавшееся на конец мачты, так испугало его, что с тех пор он уже не возобновлял этой попытки.

Однажды мы все, марсовые, лежали на реях, убирая паруса, а на ноке марсореи, то есть на самом конце ее, был Петр Александрович Бестужев. Спущенная рея, вероятно, не дошла до конца — и вдруг она осела вниз почти на четверть. Все, конечно, несколько испугались, а Бестужев, которого место было самое опасное, вдруг побледнел так, что мы его должны были перетащить и спустить на марс. Гардемаринов одно-кампанцев приучали лазить на мачты; некоторые слабонервные очень боялись и так как добровольно не хотели идти, то таковых поднимали на веревке. И сколько хохоту бывало всегда при этом! Трусы особенно боялись путенвант, которые от мачты шли к марсу первой площадки, так что надо было лезть спиной вниз и держаться на весу.

В походе давали нам чай; но кто вообразит, что это был обычный чай в чашках, тот очень ошибется; его нам подавали в оловянной миске с сухарями и мы его черпали ложками, как суп.

Кроме одного года, проведенного князем, княгинею и сестрами за границей, нас с братом на каникулы обыкновенно брали Долгоруковы, и это время, проведенное у них на дачах, было самым очаровательным временем моих воспоминаний. По приезде нашем в Петербург первое лето мы жили на даче князя, на Каменном острове, на Малой Невке, прямо против большого подводного камня, от которого, я думаю, и остров получил свое название. В доме князя по временам жил студент, князь Барятинский, родственник князя. Мы с сестрой помещались в мезонине с большим балконом, над самой рекой. По вечерам обыкновенно гуляли по чудным аллеям Каменного острова или в саду на берегу реки.

На разных дачах по ночам зажигали великолепные фейерверки и играла музыка. В светлые ночи очень часто проплывали по Неве большие катера с песенниками и музыкантами. Особенно хороша была роговая музыка Дмитрия Львовича Нарышкина, которая часто спускалась по течению реки Невы, оглашая окрестности чудной гармонией.

На следующее лето мы жили уже не на Каменном, а на Елагином острове, кажется, на даче Орлова. Эта дача мне памятна тем, что здесь княгиня Варвара Сергеевна Долгорукова задумала увенчать лавровым венком одного из героев великой войны, графа Милорадовича, у которого муж ее, князь Василий Васильевич, в молдавскую кампанию был адъютантом. Для этого он был приглашен к обеду. Стол был роскошно убран в огромной круглой зале со стеклянным куполом. За обедом играла полковая семеновская музыка. Разговор был самый оживленный. Вспоминали войну, наши победы, наше великодушие; разумеется, Государь был одним из главных и самых интересных предметов разговора. Пили здоровье Императора, за славу, за героев живых и в память павших. Было шумно, весело, оживленно, несмотря на продолжительность роскошного обеда. Чтоб исполнить мысль княгини, заблаговременно разыскано было лавровое дерево и из его листьев устроен венок, вместо кольца, употребляемого в игре серсо.

Когда шумно встали из-за стола и вышли на террасу, княгиня предложила герою сыграть с нею в серсо; тот немедленно стал на другой конец и вместо палки, не видя ее, торопливо вынул в ножнах свою шпагу и приготовился ловить. Венок полетел; герой, незнакомый с игрою, едва успел его поймать, но все же поймал. Тут вдруг раздалось громкое ура, поднялись бокалы, музыка заиграла марш и герой, пораженный неожиданным оборотом игры, держа лавровый венок, тронутый до глубины души, склонил колено перед княгиней и с жаром поцеловал ее руку. Так как венок едва только был им пойман и уже падал, то он сказал:

— Как бы я обманул ваше великодушное намерение, княгиня, если б уронил венок, которым вам угодно было меня увенчать!

Княгиня отвечала:

— Если б он не попал на вашу шпагу, то, конечно, упал бы вам прямо на голову, — новое ура, шампанское, новое преклонение колена и целование руки.

Да, это было истинным торжеством героя. Я уверен, что при древних турнирах и рыцарских поединках не было красавицы выше княгини, красотою, умом, любезностью и тем очарованием, каким она обладала. Это было чудное существо, за один ласковый взгляд которого не было подвига, на который бы не решился истинный рыцарь.

Да, это было истинным торжеством героя. Я уверен, что при древних турнирах и рыцарских поединках не было красавицы выше княгини, красотою, умом, любезностью и тем очарованием, каким она обладала. Это было чудное существо, за один ласковый взгляд которого не было подвига, на который бы не решился истинный рыцарь.

Что же должен был чувствовать герой, увенчанный рукою такой женщины!

Один год, 1817, мы жили на Аптекарском острове: это был год, когда я был произведен в гардемарины и мечтал уже о кругосветном плавании. В это лето князь давал великолепный бал, на котором был наследный принц Прусский, потом король, которому наследовал нынешний германский император; были также наши Великие Князья Николай и Михаил. Государь с Императрицею в эту ночь, катаясь по Неве на голландском буере, подъезжал к даче, куда выходили к нему князь, княгиня и все гости. Затем был великолепный фейерверк. Жизнь на дачах была вообще не только приятна, но для нас, детей, очаровательна. Сколько наслаждения в свободе бегать по саду, играть, купаться, слушать музыку, пение. К этому надо прибавить постоянно прекрасный, роскошный стол, чай с сахарными сухарями и кренделями, что для нашего детского аппетита очень нравилось, вечера на террасе, где, под говор и шум воды, сидя на кресле, мы, бывало, так сладко дремали. Сверх всего этого, видеть княгиню, которую я любил всею силою юного сердца, почти до обожания, исполнять какие-нибудь ее поручения, нести шаль ее во время гуляния или зонтик, — все это просто делало счастливым меня и всех нас, и мы с завистью смотрели на того из нас, кому выпадало это счастье. Помню, как однажды, уже довольно далеко отойдя от дома, княгиня вспомнила, что позабыла перчатки; с какою неистовою быстротой мы все пустились бегом, чтоб принести их и, кажется, я был тот счастливец, который, обогнав других, принес драгоценную ношу. А когда зимою, бывало, все собирались на вечер к княгине Екатерине Федоровне и она попросит меня надеть ее теплые ботинки, с каким восторгом и счастьем я исполнял это. Видя, каким счастьем мы считали послужить чем-нибудь ей, видя, с каким восторгом мы на нее смотрели, она часто от души смеялась своим милым, гармоничным смехом над нашею восторженною к ней привязанностью. Могу сказать, что в этом восторге и привязанности к ней более всех выдавался я, как энтузиаст, так как брат был моложе меня на 3 года, а Васенька Хованский не был так часто и не жил у князя постоянно, как мы.

Князь на дачах очень любил играть со мною в волан, что было очень удобно в большом зале дачи на Елагином со стеклянным куполом. Мы в эту игру играли каждый день и до того усовершенствовались, что делали по нескольку тысяч, не уронив ни разу. Иногда играли также княгиня и сестра. Также часто играли в серсо, и кроме удовольствия игры я тут находил наслаждение поднимать серсо, когда княгиня его роняла.

Это была истинно идеальная женщина. Сколько она делала добра, содержа столь многих бедных своими пенсиями. Это мне потому хорошо известно, что она, не желая быть известною, мне поручала писать и переписывать списки тех, кому она постоянно помогала.

Мы с братом только что были выпущены из Петровского завода в Сибири на поселение, когда княгиня Долгорукова скончалась. Сестра писала мне об ее христианской чудной кончине. Она не желала пышных похорон и завещала похоронить себя в простом гробе. Масса нищих провожала ее. Эта прекрасная душа в прекрасной оболочке, верно, была не от мира сего, потому что была рано взята от ее земного высокого положения к бесконечно высочайшему! Меня и офицерство не радовало, когда она, увидев меня в первый раз в мундире с золотыми эполетами и улыбнувшись, сказала:

— Ну, я теперь уж буду звать тебя не Сашенькой, а Александром Петровичем.

Я же умолял ее, чтоб она не переставала звать меня как прежде. Ее отъезд за границу перед самой эпохой 14 декабря 1825 года, может быть, более всего способствовал тому, что мы так горячо предались делу восстания. Сестры наши уже были у матушки; без княгини мы ходили в дом князя редко, так как он с утра был постоянно в придворной конюшенной конторе или по своим многочисленным заведениям и мастерским; вечер же где-нибудь. Если б была княгиня в Петербурге, то большей части бесед, которые так воспламеняли нас на нашей квартире, в нашем кругу, может быть не было бы, и не было бы потому, что при ней мы большую часть свободного от службы времени проводили у них. Без нее же мы ходили изредка в дом к Анне Михайловне Паризо, — воспитательнице двух дочерей княгини — Марии и Варвары Васильевны, которая, можно сказать, была их идеальной воспитательницей. Светлый ум, высокое образование, кротость, снисходительность и в то же время твердость правил, изящные приемы в обращении, словом, ее высокие достоинства делали ее скорее другом, нежели гувернанткой; она не могла подходить под это название, так как в отсутствии княгини вполне заменяла мать для маленьких княжон и была другом их бабушки, княгини Екатерины Федоровны.

Сколько отрадных вечеров провел я, бывая в Москве по возвращении с Кавказа, в ее милом, приятном обществе. Она жила в немецкой улице, в своем уютном маленьком доме, с внучкой своей, дочерью друга и товарища юности нашей Павла Петровича Паризо, тогда бывшего инженером путей сообщения и уже умершего. Он жил в доме князя и ездил на лекции в институт.

Уже много лет спустя после нашей ссылки эти вечера, эта дорогая приязнь, даже, могу сказать, дружба, которую она мне оказывала, никогда не изгладится из моей памяти и моего сердца. В Москве эта чудная женщина была патриархом французской московской колонии, с многими членами которой я у нее познакомился, и помню, что между другими часто у нее бывала девица Деласаль[3], которая была так очаровательна по уму, красоте, серьезному образованию и выдающемуся высокому образу мыслей, что я был очарован ею.

По окончании каникул, к 1 августа, возвращались в Корпус, где снова начинались классы, игры и шалости. Зимние игры бывали: бирюльки из тонких соломинок, булавочки, катание карандашей, выточенных в продолговатые, круглые валики или цилиндры из оселка, разных размеров, которые носили название разных кораблей. Их катали по столу с грифельных досок, как катают яйца. Играли также в чехарду, в рыбку, прыгали через человека, в кошку и мышку, катались на коньках, для чего поливались два большие двора, — словом, игры были так многочисленны и разнообразны, что скучать было невозможно и некогда.

Перед выпуском занимались прилежнее; вставали по ночам, учились по вечерам, конечно, со своими свечами, потому что в камере другого освещения не было, кроме масляных ночников, прибитых к стенам. Мы для занятий по вечерам всегда приносили запас восковых огарков из дома князя Долгорукова. Но это освещение нужно было бдительно охранять от различных покушений со стороны хищников. Форма наша состояла из двубортной куртки с галуном на воротнике и рукавах. Кто пускался на открытое хищничество, тот прикрывал лицо одной полой расстегнутой куртки (и назывался фуркой); подкрадывался к столу, где горел восковой огарок, схватывал его и убегал. Конечно, за ним следовала погоня, летела в фурку подушка, чтобы сбить его с ног и когда это удавалось, то затем, конечно, следовали тумаки; иногда же фурка успевала скрыться.

Так протекали дни нашей корпусной жизни с учением, играми и шалостями, горем, радостью, дружбою и враждою. Дружба наша была идеальная, а вражда безмерная. Кто поверит, что враждующие не говорили между собою и избегали друг друга года по два и более. Но когда приближался Великий пост и прощеные дни, тут часто происходили трогательные примирения. Как ни тяжело ветхому человеку, даже в отрочестве, побороть свою гордость и приблизиться с протянутой рукою к врагу, но высшая сила, присущая нам от купели крещения, неодолимо влекла к тому, от которого отталкивало сердце, так, по крайней мере, было со мною. Зато какою сладостью оно наполнялось, когда примирение совершалось и дружба занимала место вражды. Бывали между враждующими и такие, которые отвергали приближавшегося с миром, но все же вражда уже была побеждена и вскоре затем враги сближались. Между воспитанниками много было таких, которые домашним воспитанием были настроены религиозно и часто между нами, единомышленниками, бывали религиозные беседы, весьма сладостно волновавшие сердце и которые питались и укреплялись чтением религиозных книг. Помню, что тогда библейским обществом были распространены небольшого формата Библии и тогда же появились Евангелия русско-славянские, издавались беседы митрополита Михаила и краткие жития некоторых святых.

Наверху корпусного здания была домовая церковь и очень хорошие певчие. Вообще служба совершалась весьма благоговейно и благолепно.

Каждую субботу была всенощная и все роты фронтом приводились в храм, где и стояли поротно, при старших и младших офицерах; в таком порядке слушалась Литургия по воскресеньям и большим праздникам. В праздники обыкновенно за обедом играла своя корпусная музыка и в эти дни за обедом давали сладкие слоеные пироги. Торты, жареные гуси были только в Рождество и Пасху.

Назад Дальше