Слезинки в красном вине (сборник) - Франсуаза Саган 3 стр.


«Богом клянусь! – говорил себе под нос, например, барон Корнелиус фон Штрасс. – Богом клянусь! Мне показалось… Возможно ли, чтобы эта бедняжка Ханнетта, такая набожная, хладнокровно попросила меня меж двумя фигурами польки… завалить ее? Хотя слово, которое мне послышалось, было еще хуже!»

«Богом клянусь! – бормотал в свой черед ученейший д-р Цименатт. – Надо быть сумасшедшим, чтобы поверить, будто рука Ханнетты в самом деле ощупывала меня под фраком!..» Эти ошарашенные господа не осмеливались поделиться друг с другом своими впечатлениями, тем более что их жены изумлялись сообща. «Черт знает что! – судачили они между собой. – Целомудренная Ханнетта, едва выйдя замуж, спешит изменить своему мужу!..» Говоря это, они вздыхали, поскольку венских прелестниц весьма печалило уже то, что такой красивый и элегантный мужчина навсегда связал себя со столь странным созданием.

И верно, по возвращении Серж Олевич без всякого труда мог выбрать себе любовницу среди самых красивых и вожделенных женщин столицы. Однако вопреки всем законам жанра он оставался бесстрастен и с каменным лицом выдерживал самые красноречивые взгляды. Зато его супруга, словно начисто позабыв из-за своего долгого пребывания в деревне правила приличий, почти открыто, с грубоватым простодушием заигрывала со всеми попадавшимися ей знатными венцами, будто собиралась затащить в свою постель каждого обладателя панталон. «Не стоит понимать ее буквально», – говорили вокруг; однако именно это сделал юный Алоизиус фон Шиммель как-то декабрьским вечером.

Отпрыск очень древнего рода, но несколько дегенеративный, что, быть может, объясняло одновременно его туберкулез, близорукость и путаницу в мыслях, молодой Алоизиус в свои двадцать семь лет казался семнадцатилетним. Семья поселила его в Вене, чтобы пообтесать и привести в чувство, почти десять лет назад, но с тех пор никто никогда не видел его иначе, кроме как за фортепьяно. Он был угрюм, обидчив, ребячлив и обладал, помимо щуплого тельца, густой кудрявой шевелюрой того же огненно-красного оттенка, что и у Ханнетты. Высокомерно отвергнув ранее благосклонность нескольких венок, прельстившихся его состоянием, он вдруг словно очнулся, увидев в темном дереве своего фортепьяно отражение чьей-то головы, не уступавшей цветом его собственной. Алоизиус оторвался от клавишей и захотел станцевать, что делал в своей жизни всего шесть раз, в десятилетнем возрасте. И тут все увидели, как Ханнетта Олевич сграбастала этого заморыша за талию и оба закружились в бешеном вихре, который неизбежно напомнил несущуюся под улюлюканье свору; короче, тем вечером все увидели образование «рыжей парочки», как их впоследствии ядовито прозвали.

До чего же велик был контраст между отменным здоровьем румяноликой наследницы фон Тенков и хилостью бледного отпрыска фон Шиммелей! Казалось, единственное, что их объединяло, была пламенеющая рыжеволосость, но очень скоро они обнаружили и другие точки соприкосновения. Ханнетта была счастлива открыть кому-то другому – после того как открыла их сама – услады любви. Алоизиус же, укрощенный, растормошенный, обласканный, растертый скребницей и насильно питаемый, начал в противоположность Сержу набирать некоторую силу. По утрам видели, как гордая Ханнетта мчалась верхом по аллеям леса в сопровождении своего пианиста. Вечером они объединялись за партитурой или у камелька. Что касается ночи, то через некоторое время уже никто не сомневался, на что они ее употребляли. Между этими двумя пламенеющими головами пылала настоящая страсть. А Серж Олевич по-прежнему и ухом не вел.

В Вене, таким образом, поражались все больше и больше: то, что красивому и богатому молодому человеку взбрело в голову жениться на безобразной Ханнетте, было удивительно само по себе; то, что она согласилась на это после двадцати лет целомудрия и псовой охоты, тоже удивляло; но когда по возвращении в Вену она взялась наставлять ему рога, запахло скандалом. Пошли пересуды, начали даже сомневаться в мужских способностях молодого супруга. Серж Олевич, почувствовав, что вынужден представить доказательства, затеял волочиться за некоей танцовщицей из Оперы. К несчастью, венские дворяне столь же щепетильны насчет добродетели своих любовниц, сколь снисходительны к целомудрию своих жен. Сержу Олевичу пришлось быть крайне осмотрительным и, чтобы избежать дуэли – которая вернула бы его на годы назад, – выбрать себе такую добычу, которая не была бы ни в чьих руках, то есть дурнушку.

Тем не менее дурнушка, очарованная этим внезапным успехом, повсюду восторгалась любовником, так что никто более не мог выдвигать в качестве объяснения загадки патологическую слабость молодого супруга.

Впрочем, надобно добавить, что Ханнетта, хоть, возможно, и влюбленная, отнюдь не была склонна к тем жеманствам, взглядам и ужимкам, которые обязывают благородного человека разыгрывать из себя ревнивого супруга. Она отвешивала своему любовнику мощные хлопки по спине, громогласно его приветствовала и так тыкала локтем в бок, что это и впрямь не оставляло места ни для какой двусмысленности. Грубо об этой рыжей парочке можно сказать, что они подходили друг другу «как зад и рубашка», но было весьма трудно на них рассердиться. И Серж Олевич старательно воздерживался от этого. Хотя гаммы и трели юного Алоизиуса изрядно утомляли его уши, он был рад, что Ханнетта не остановила свой выбор на болтливом дворецком или неотесанном лакее. Он даже испытывал своего рода восхищение перед нервной энергией, которая, казалось, оживляла молодого человека. Жалел его за круги под глазами и сочувствовал каждой из его фальшивых нот. Его-то собственная роль была проста, во всяком случае внешне: ничего не замечать.

И ради этого Серж Олевич беспрестанно кашлял той зимой, натыкался на мебель, очень громко говорил сам с собой, подолгу звонил в собственный дом и принимал тысячи других предосторожностей. В общем, он мог застукать любовников, только если бы они сами того захотели. Ах! Даже Алоизиус фон Шиммель меньше тревожился о такой возможности, нежели сам Серж: мысль, что он может увидеть их переплетенные тела и что они оба увидят, как он их увидит, леденила его ужасом; ибо, в конечном счете, если они застанут его за тем, как он их застанет, ему придется действовать: то есть вызвать юнца на дуэль и оказаться в поле на заре, с пистолетом в руке… Эта картина каждую ночь являлась бедному Сержу Олевичу в его кошмарах.

Увы! Неизбежного нельзя избегать слишком долго. Наведавшись как-то раз в оранжерею, где с недавних пор выращивал наполеоновские орхидеи, поскольку обнаружил в себе страсть к ботанике, Серж Олевич возымел прискорбное намерение укрыть потеплее молодое растение, особенно чувствительное к холоду. И в сарае садовника, среди вязанок соломы обнаружил тесно переплетенных Ханнетту и Алоизиуса, если и не совсем нагих, то по меньшей мере изрядно раздетых.

«Ханнетта…» – простонал он с глубоким огорчением, в то время как она, хоть и удивленная, но гораздо более энергичная, изрыгнула совершенно безбожное ругательство. Что касается молодого человека, тот уже застегивал свой воротничок и церемонно кланялся, как истый дворянин, тем самым окончательно выведя Сержа Олевича из себя. Он уже готов был влепить юнцу настоящую затрещину, но вовсе не за вероломство, а за неуклюжесть.

«Не бей его!» – вскричала героиня, вспомнив кабана, и Серж Олевич внезапно очнулся. Он скроил суровую, отнюдь не растерянную мину, в свой черед отвесил поклон парочке и, прежде чем выйти и закрыть за собой дверь, твердо заявил: «Я ничего не видел». Потом, с бешено колотящимся сердцем, но со спокойствием на лице, вернулся широким шагом в свою комнату и заперся там, запретив себя тревожить.

«Этот шалопай, – думал он, – наверняка уже угомонился, так что остается убедить в обоснованности своей позиции одну лишь Ханнетту».

А та чувствовала себя весьма раздосадованной и словно отрезвевшей, поскольку прежде была изрядно одурманена всеми этими адажио, бледностями и пылкими излияниями юного Алоизиуса. Теперь она уже не находила столь волнующими торопливые объятия по углам и начала сожалеть о простой силе доезжачего, о спокойствии полей и об одобрительной тишине природы, которая казалась ей гораздо более приятной для слуха, чем шепот горожан. Тем не менее она была вполне довольна этим приключением в духе лучших французских романов, которое добавило пикантности ее повседневной жизни, и ей отнюдь не претило сыграть теперь эффектную сцену покаяния у ног дорогого супруга. Она распустила волосы в знак скорби и твердым шагом – ибо даже в туфельках топала, как солдат в сапогах, – ввалилась в мужнюю комнату, оттолкнув с дороги камердинера.

Серж Олевич был в халате и курил гаванскую сигару; после легкого колебания Ханнетта рассудила, что лучше усесться напротив.

– Досадно, – начала она своим красивым низким голосом. – Признаюсь вам, что сожалею. Затея с оранжереей была не моя.

– Досадно, – начала она своим красивым низким голосом. – Признаюсь вам, что сожалею. Затея с оранжереей была не моя.

Серж Олевич молчал. Не имея оснований приписать его немоту горю – поскольку уже слышала о дурнушке из Оперы, – Ханнетта приписала ее гордости.

– Полно вам, – сказала она, – это же пустяки. После маленькой дуэли – вы ведь будете достаточно добры и не покалечите мальчугана, он же всего лишь юнец – мы сможем уехать на несколько месяцев в Тюринг, чтобы избежать сплетен.

– Об этом и речи быть не может, – сказал Серж Олевич. – И речи быть не может, чтобы я дрался.

Волна крови прихлынула к лицу его жены, и без того красному, но Серж Олевич одним жестом отмел постыдную мысль, закравшуюся в ее душу.

– …Ибо драться, – добавил он твердо, – означало бы признать, что вы не соблюли свою честь, дорогая Ханнетта, что вы первой нарушили клятвы, которые дали мне пред Богом.

Ханнетта, хоть и набожная, но не слишком верующая, снесла удар:

– Вы хотите сказать, что не потребуете удовлетворения?

– Вот именно, – подтвердил Серж Олевич величаво. – Ради вашей чести я обойдусь без удовлетворения.

И вот тут, в первый и наверняка последний раз в своей жизни, Ханнетта фон Тенк-Олевич разразилась рыданиями. Ее муж больше чем герой – он святой! Ни один мужчина Австрии не сделал бы такое ради своей подруги! Ее репутация ему дороже, чем своя собственная! Она оросила его руки слезами, бросилась, рыдая, ему на грудь – заставив покачнуться – и поклялась в любви, если не верной, то по крайней мере вечной.

– Я буду очень осторожна… – добавила она, мощно сморкаясь. – Врасплох вы меня больше не застанете.

Великодушный Серж Олевич принял к сведению это обещание и почти тотчас же дал приказ запрягать. Юный Алоизиус фон Шиммель прождал его секундантов весь вечер в «Захере» и всю ночь у себя дома, но те так и не прибыли. Однако когда он утром в смущении пожаловался на это, в Вене не захотели ему поверить. История с кабаном была еще слишком свежа в памяти, а потому никто и помыслить не мог, что Серж Олевич, этот здоровяк, спасовал перед тщедушным мальчишкой.

Впрочем, о счастливой чете долго ничего не слышали. Не слышали, потому что о них нечего было сказать. Ханнетта Олевич рыскала по лесам, с одинаковым рвением охотясь на ланей и мужчин. Серж Олевич завел себе личную горничную с нежными темными глазами и материнским инстинктом. Курил сигары, пил портвейн, а порой даже, злоупотребив этим напитком, отваживался переночевать в постели собственной супруги.

После нескольких лет счастья на него по-настоящему напал кабан, потоптал и обескровил. Никто не обратил внимания, что раны оказались на спине. Речь епископа Тюрингского напомнила прихожанам о мужестве покойного и о его безоглядной отваге. Все были в этом убеждены и столь же безутешны.

Ла Футура

В свои сорок лет Леонора Гуильемо, прозванная Ла Футурой, все еще была одной из самых красивых женщин Неаполя. Это прозвище, Ла Футура[3], она носила уже двадцать лет, и вполне заслуженно. Двадцать лет она олицетворяла собой для всей золотой знати прекрасного Неаполя наслаждение, игру, деньги, оргии и прочий разгул страстей. А в последнее время, с тех пор как город захватили австрийцы, стала для многих будущим в самом прямом смысле слова. Благодаря знакомствам в полиции, в корпусе карабинеров и среди влиятельных людей города, а также своей новой связи с австрийским полковником, насаждавшим тут порядок, Леонора неоднократно – за большие деньги – избавляла от ружейной пули или веревки княжеские, герцогские или просто именитые головы. Так что граф ди Палермо, стоявший перед ней в тот вечер, громоздя на ее постели груды золота, ничуть не беспокоился. Его сын Алессандро, которого послезавтра должны казнить за убийство на дуэли какого-то ничтожного капитана из Вены, вскоре вернется в замок своих предков. Ла Футура об этом позаботится. Конечно, это ему недешево обошлось, но, каким бы глупцом и подлецом ни был Алессандро, он его сын. И граф ди Палермо вынуждал себя быть любезным с этой презренной, хоть и великолепной шлюхой. Должно быть, Ла Футура почувствовала его ярость, и та ее наверняка позабавила, поскольку она слегка улыбалась, пока он выкладывал мешки в ряд.

– Здесь все, – сказал граф.

– Очень хорошо, – отозвалась Ла Футура. – Но скажи-ка мне, какой он, твой Алессандро? Что-то я его уже не помню.

Граф ди Палермо нахмурился на миг, но вовсе не из-за этого «тыканья»: ему не понравилось, что его сына не помнят, пусть даже в таком притоне.

– Да, – продолжила Ла Футура, – мне ведь придется найти ему замену для казни. Пришлю какого-нибудь простака, который даст себя убить вместо него, поверив, будто это не взаправду. На рассвете все мертвецы серы, – добавила она со смешком, – но минимальное сходство все же требуется.

– Алессандро высокий и светловолосый, – гордо сказал граф ди Палермо. Потом добавил, уже тише: – Еще у него шрам на щеке… След ногтя, – пояснил он, видя вопросительно поднятые брови Ла Футуры.

Она отвернулась, словно прислушиваясь к каким-то неожиданным звукам снаружи. Но в предместье было тихо. Так что она спокойно задала последний вопрос:

– Есть у него другие отличительные приметы?

– Да, – сказал граф. – Не хватает фаланги на мизинце. Ну так что, могу я рассчитывать на тебя?

– Можешь, – подтвердила Ла Футура. – Послезавтра граф Алессандро ди Палермо будет мертв для всего Неаполя.

Оставшись одна, Ла Футура словно поколебалась немного, потом решительно подошла к выходившей в боковую улочку двери и открыла ее. В дом проскользнул карлик.

– Слушай, Фредерико, – сказала ему Ла Футура, – помнишь извращенца бедной Маргариты? Он ведь беспалый был, верно?

– Да, – сказал карлик, изобразив ужас на своей роже, хотя на нее и без того страшно было смотреть.

Ла Футура, казалось, поразмыслила немного, потом с сожалением пожала плечами и, взявшись за мешки с золотом, долго прикидывала их вес на руке.

– Ладно, делать нечего! – вздохнула она. – Маргарита теперь мертва, а ты, Фредерико, должен найти мне высокого блондина без одного пальца и слегка оцарапать ему щеку. Он нужен завтра к вечеру.


Габриеле Урбино пришел в себя. Лежа в холодной черноте со связанными за спиной руками, он почувствовал острую боль в пальце и безнадежно попытался вспомнить, где и когда мог так пораниться. В памяти осталась только какая-то несуразная, маленькая и бесформенная тень, вдруг возникшая рядом с ним на лугу, днем, во время рыбалки. Еще он помнил, что обернулся. А дальше – ничего.

Открылась дверь, и появилась рука со свечой. Потом жуткая рожа карлика, а за ней – лицо самой красивой женщины из всех, что Габриеле когда-либо видел в своей жизни. Он машинально встал и прислонился к стене. Карлик резким движением разрезал веревки, и только тут Габриеле заметил у себя на руке белую повязку. Он недоверчиво на нее посмотрел.

– Как тебя звать? – спросила женщина.

– Габриеле, – ответил он.

И невольно улыбнулся. У женщины был низкий, певучий голос. «Как скрипка», – подумал он. И ему захотелось, чтобы она говорила с ним как можно дольше.

– Чему улыбаешься? – спросила незнакомка.

Она казалась заинтригованной, и от этого ее лицо вдруг помолодело на двадцать лет.

– У вас голос как скрипка, – сказал Габриеле. – Я никогда такого не слышал.

Карлик захохотал.

– Боже мой! – усмехнулась она. – Тебя бьют по башке, отрезают палец, запирают здесь, а ты после всего этого только и находишь сказать, что у меня голос как скрипка! Природа сделала тебя беззаботным, парень…

– Это верно, – согласился Габриеле. И тоже рассмеялся.

«Веселый и красивый», – подумала Ла Футура. Гораздо красивее этого Алессандро, которого она теперь вполне вспомнила. У сына графа ди Палермо волосы желтые, как унылое сено, а у этого – золотистые, словно пшеница, густые и блестящие. И глаза голубые, искристые, живые, а не мутно-серые. Что очень досадно. В самом деле, какая жалость.

– Слушай, – сказала она, – мне от тебя нужна одна услуга, и тебе щедро за нее заплатят. Завтра должны расстрелять сына графа ди Палермо. Стрелять будут холостыми, но у него кишка тонка, так что кто-то должен его заменить…

Она все говорила, загоняя его своей ложью в западню, но впервые немного спотыкалась на словах, впервые ее речи не хватало убедительности и обычной ловкости. А сознание этого сковывало ее еще больше. Но когда она закончила говорить, молодой человек по-прежнему улыбался. Это ее разозлило.

– Ну что, – спросила она, – согласен? Проберешься ночью в камеру, наденешь его одежду и пойдешь с солдатами…

– Ну да, – сказал он, – согласен. Все, что хотите… Я вас не слушал.

– Ты меня не слушал?! – воскликнула она в гневе.

Но он перебил ее:

– Только ваш голос. Невольно. Можно мне поесть? А то я проголодался.

Назад Дальше