Андрей Неклюдов ИСТОРИЯ ОДНОГО ПРИЗНАНИЯ
Рассказ
1
Безусловно, она изменилась. Как-никак минуло тринадцать лет. Изменился и я, изменилось – и это главное – мое восприятие ее, ее чары потеряли для меня свою силу.
Передо мной была красивая, обаятельная, утонченная, уже почти незнакомая, и от этого, пожалуй, не менее загадочная, чем прежде, но… вполне земная женщина. А тогда, в школьные годы… о, тогда!..
Тогда она была ангелом, маленьким божеством. И была она уникальна, одна такая не только на всю школу, весь городок, но и, казалось, на всю Вселенную. Вокруг нее существовал какой-то магический ореол. Я ощущал эту ее ауру, я спиной улавливал ее появление в классе, или наоборот: мне вдруг становилось скучно, и только за тем я замечал, что ее нет поблизости. Она излучала невидимые волны, на которые все мое существо отзывалось потоками несвойственной мне и не находящей применения нежности.
Я только созерцал. Хотя любованием это не назовешь. Скорее, это было неослабевающее изумление и граничащий с ужасом, с обмороком, с параличом восторг, счастье, мука, наркотик. Вопрос, для чего я живу, не мог возникнуть в принципе. Как – для чего? Чтобы завтра снова увидеть ее, чтобы опять вкусить этой сладкой муки.
А ведь, как сейчас вспоминаю (уже поостывшим сердцем), к писаным красавицам в смысле совершенства и пропорциональности черт лица и строения тела ее вряд ли можно было бы причислить. Русые, слабоволнистые, тонкие на вид волосы собраны сзади в два хвостика, выбивались лишь несколько непокорных прядей у висков, над ушами, да отдельные нити на лбу, которые она то и дело рассеянным движением подправляла, прилепляла к остальным, прижатым к окружности головы. Носик чуть вздернутый и, пожалуй, несколько крупноватый (позаимствованный у матери, которую я видел не раз и которой втайне тоже поклонялся, вроде как Богоматери). Правда, глаза – тут уж ничего не скажешь – чудесные: серо-голубые, мерцающие, ледяной иглой прокалывающие душу, обрамленные густыми, черными (при светлых-то волосах!) ресницами. Казалось, их (ресниц) раза в два больше, чем полагается в среднем на человека. Из-за этой густоты они выглядели искусственно распушенными. Под стать ресницам – брови. Заостренные с концов, они напоминали мне две стремящиеся навстречу друг другу черные кометы. Эта смоль – от отца, с виду то ли кавказца, то ли азиата (я тогда не различал, а позднее узнал, что просто украинца).
Но – как ни удивительно мне это сейчас признавать (и что сразу как бы снижает, по общепринятым понятиям, глубину моих чувств) – полюбил я в ней прежде всего ее фигурку. И опять же удивительно: в контурах ее тела не было той классической совершенной женской линии, какую мы находим у скрипки, виолончели или фужера и какая уже тогда наметилась у некоторых ее сверстниц. Талия ее, округлая, хотя и узкая, но плотненькая с виду, быстро сменив вгиб на выгиб, смело переходила в меленькую и также крепенькую закругленную попочку. Далее – ножки. Я был убежден, что никакой искусник-ваятель не нашел бы такой… не скажу «идеальной», и даже не совсем подходит слово «изящной», – а какой-то сверхпленительной формы. Точнее всего, если только можно так выразиться, я бы назвал их форму вкусной, аппетитной. Подобные (но не аналогичные) ножки, крепенькие и лакомые, можно лицезреть у некоторых миниатюрных фигуристок.
Их притягательную силу ощущал не я один. Мальчишки, все как один, привставали со своих мест, когда Олечка тянулась с куском мела в пальчиках к записи в верхней части доски. Краешек ее форменного платьица приподнимался, точно занавес в театре… и от дивного зрелища продолжающихся вверх двух ножек с неповторимым и в то же время симметрично повторенным изгибом становилось душно. Воздух застревал в гортани, и всеединый спазм странным сдавленным звуком прокатывался по классу.
У других девчонок, помнится, ножки были – у которой длиннее, у которой тоньше в подъеме, у которой плавней и постепенней осуществлялся их переход к самой женской части тела… Но таких ножек-конфеток не было ни у кого, кроме Оли Темниковой.
2
Итак, во мне пылала любовь. Временами, доходя до масштабов пожарища, она требовала от меня безумств. Первым таким безумным (для меня тогдашнего) поступком стало приглашение Олечки на свидание. Я сам не понимал, как я решился на столь отчаянный шаг. В духе заведенной в наших средних классах моды назначать свидания анонимно (то была своего рода игра, отдаленно напоминающая маскарад), я подбросил Оле записку, в которой предлагал ей прийти в назначенный вечерний час к ступеням кинотеатра: «…и тогда все узнаешь».
Подкрадываясь в сумерках к углу выбеленного кубического здания, я с одинаковой силой желал, чтобы она пришла и чтобы не пришла. Сотворив нечто вроде краткой молитвы, я выглянул и сейчас же отпрянул, едва не задохнувшись. В глазах осталось изображение – маленькая фигурка в короткой курточке (руки в карманах), ниже которой белели ее ножки.
Она пришла! Она пришла на свидание со мной… нет – на свидание не известно с кем. Хотя фактически – со мной! Но… осуществить это самое свидание я был, оказывается, не в силах. У меня подгибались коленки, меня колотила лихорадка, сердце металось в панике по всему телу и билось о его оболочку, как пинг-понговый мячик. Единственное, на что я был способен в те минуты – так это повалиться на трещиноватый асфальт и ползти к ней, оцарапывая живот… Благо, я догадывался, что Олечку этот маневр, по меньшей мере, удивит. И вряд ли удивит приятно. А скорее всего, до смерти напугает. И чтобы не пугать ее и самому не опозориться и не потерять окончательно всякую надежду на взаимность, я сбежал. Я бежал, не видя ничего вокруг и проклиная свою любовь, делающую меня ни на что не годным.
Сознание того, что она приходила, нашла смелость прийти, ждала и что ждала напрасно, ее вероятная обида, разочарование, – огнем опаляло мое сердце, на котором и без того было выжжено ее имя. Но вместе с тем… делало обожаемый образ более земным. Ведь богиня не пойдет на свидание. И ей не ведомы обида и разочарование, богиню невозможно обидеть. Олю же я умудрился уязвить и тем самым приблизил к себе. И хотя по-прежнему в ее присутствии я терял дар речи и всякую отвагу, цепенел и таял от нежной истомы, но душу мою уже овевал ветерок последующих «безумств».
В девятом классе я вызвал ее на танец.
Дело происходило в ДК; в тесноте зала билась, словно не умещаясь в нем, безудержная музыка, заставляя извиваться и трястись толпу таких же, как я, подростков. Сам я механически топтался на месте, держа под наблюдением стайку девчонок из своего класса, танцующую на отшибе. И когда (редкое явление) зазвучала медленная композиция, я покачнулся и, прикусив губу, направился к ним.
Могу только предполагать, какое у меня при этом было лицо: девчонки прыснули от смеха, а Оля опустила глаза. Тем не менее, героический шаг был сделан, и награда не заставила себя ждать – я увел Олечку за собой.
Конечно, я был скован, неумел, неловок, я почти не слышал музыки и все время сбивался с такта. Но моя душа порхала в небесах! Я обнимал ее! Впервые, кажется, я видел ее так близко от себя, обонял ее, улавливал тепло и колебания ее тела.
Жуть и счастье слились во мне в некое единое чувство – в субстанцию, более сильную и более острую, чем жуть и счастье по отдельности.
Не иначе все богатства Земли разом свалились на меня, чтобы через несколько мгновений вновь оставить меня с пустыми руками. Олечка была этим безмерным богатством, но обнимал я ее не алчно, а осторожно, трепетно, словно боясь повредить. Моя ладонь – горячая, влажная, напряженная, подрагивающая – на ее твердой округлой талии, тоже, кажется, влажной. Мое дыхание – в ее волосах. Моя щека украдкой скользит по их кончикам. И наконец (вершина храбрости) – мой поцелуй, похожий на то, как тычется слепой котенок в живот матери-кошки.
Зато как я разухарился после этого танца, и одну за другой приглашал других девчонок. Куда и подевалась моя неуклюжесть! Я был раскрепощен, умело танцевал, удачно шутил, так что партнерша, хохоча (возможно, чуть-чуть переигрывая), запрокидывала голову, тряся волосами и вызывая ревнивые взгляды подружек. Я смело глядел ей в глаза, смело целовал в щечку, в девичью шейку, в губы. Мне было весело, самолюбие мое торжествовало, однако волшебства, восторга и ужаса, пронизывающего сердце острыми сладкими иглами – всего того, что я испытывал, танцуя с Олей, – уже не было.
3
Она жила с матерью и братом. Отец их покинул, но иногда я встречал его возле их подъезда (наверное, навещал своих чад). Мать была крупная, высокая, молчаливая женщина. А Оля с братом – среднего роста или даже чуть ниже. Хотя брату, ученику младших классов, в то время и полагалось быть ниже. Но скорее всего, сказывались гены отца-коротышки, сумевшие перебороть материнскую программу роста.
Брат казался зеркальным отражением сестры – такой же русоволосый, с голубыми ясными глазами и пушистыми ресницами. Пожалуй, он выглядел даже смазливее сестрицы: кожа на лице нежнее, на щеках – румянец, уши просвечивают нежной розовостью. Единственный, но существенный (и даже нынче трудно исправимый) недостаток – мужской пол. Но несмотря на этот «дефект», какая-то часть моей большой неутоленной любви к сестре обращалась и на брата. Было волнующе-радостно встретить его на улице или в школе. И хотя я держался поодаль, наблюдая за ним со стороны, исподволь меня тянуло обнять его и погладить его девичье личико. И не просто девичье – в его лице мне неизменно чудилось лицо Олечки. Его бархатистая кожа на шее была той же кожей, что облекала шею сестры, его уши имели ту же форму, точно их вырезал один и тот же мастер по одному и тому же лекалу. Он был похож на сестру, как имя Толя похоже на имя Оля, с той лишь разницей, что впереди перед круглой женской «О» приставлено мужское твердое «Т».
Наибольшее впечатление производили на меня его глаза. Я приходил в трепет от его взгляда, явственно видя в нем взгляд Олечки. Мне даже чудилось, будто все, что видит он, каким-то фантастическим образом, через него, видит и она. Поэтому я всегда старался быть в его глазах на высоте. Так, однажды я поколотил парня, залепившего Толе в затылок снежком, и понес за это наказание (но вместо раскаяния в моей душе играли оркестры и пели хоры). В другой раз я сшибся с пацаном, гнавшимся за ним. Удар был такой силы, что мы разлетелись в разные стороны и прокатились по асфальту кубарем.
Словом, вне уроков я был его телохранителем. И кажется, он догадывался об этом – его глаза поглядывали на меня с благодарностью. О, если бы она посмотрела на меня так хоть раз!
… Как давно это было! И со мной ли? Каким же я был неумехой. Мне б тогда мой нынешний опыт – я бы ее ни за что не упустил! А так она упорхнула. Уехала в другой город поступать в институт.
Была еще одна встреча. Точнее, сперва было письмо от нее – как разряд грома над ничего не ведающей головой. Громада счастья, обрушившаяся на меня совершенно неожиданно, неподготовлено, незаслуженно (и потому подозрительно), грозящая раздавить меня своим избыточным весом.
Я смотрел на адресованный мне конверт, подписанный ее рукой, и не решался вскрыть, ждал, когда немого успокоится сердце, сорвавшееся со своего законного места. Но когда я наконец распечатал его и принялся читать, оно (сердце) снова сорвалось.
И все же, если быть до конца честным, что-то искусственное, некое излишество (и даже пошлость) я уловил сразу, хотя и притворился, будто не уловил.
«…Сережа, я больше так не могу, я хочу тебя увидеть. Приезжай.
Сережа, если ты не приедешь, я не знаю, как дождусь каникул. Напиши, когда, и я тебя обязательно встречу.
…Милый Сережа, только ты не пугайся, пожалуйста – это не влияние общежития, я очень часто думаю о тебе, а снишься ты мне почти каждую ночь. Но после таких ночей весь день ходишь сама не своя, совершенно ко всему безразличная. Все это я изливаю своим девчонкам. А они у меня хорошие.
Обязательно приезжай. Буду ждать. Твоя Оля.»
«Твоя Оля»! Так и было написано: «твоя», то есть моя – моя Оля! И я поверил…
Она встречала меня компанией, что явилось для меня неожиданностью. Какие-то вертлявые длинноволосые парни и многозначительно улыбающиеся девчонки («Мы все вас так ждали…»). Всю дорогу я готовил слова, предназначенные только ей, и теперь потерянно молчал. Ее поцелуй при всех смутил меня еще больше. Происходящее не вязалось с дорогим мне образом неземного таинственного существа. Да и в поцелуе я, даже не будучи искушенным, уловил явную нарочитость и оглядку на зрителей.
Потом сидели в комнатенке студенческого общежития и пили сухое вино. Я не мог взять в толк, зачем здесь все эти люди, разделяющие нас двоих, зачем эти ненужные заумные разговоры. И я терпеливо ждал, когда мы останемся одни и я смогу наконец заглянуть в ледяную бездну ее глаз, чтобы найти там объяснение происходящему, найти тепло и нежность, и право в эту бездну кануть.
Олечка крутилась вокруг меня – то возьмет в руки мою ладонь, то пригладит волосы, – а меня не оставляло чувство, будто я участвую к каком-то дурном спектакле, где все актеры плохо выучили свои роли. А хуже всех – я, насупленный, молчаливый, совсем не похожий на счастливчика. Вскоре я заметил еще одну странность: прижимаясь головой к моему плечу, радостно улыбаясь, Оля время от времени украдкой поглядывала куда-то в угол, где развалился на стуле долговязый парень с длинными черными патлами. Тот, в свою очередь, бросал на меня колючие враждебные взгляды. Потом он вышел, хмыкнув, и больше не показывался. И Оля сразу как-то потухла и потеряла ко мне интерес. И до меня наконец-то дошло: я выписан сюда лишь в качестве катализатора (для подогрева чувств ее дружка) или орудия мести (ему же). Письмо, очевидно, продиктовали «хорошие девчонки», которым она все «изливала».
Провожала меня Оля одна. Мы старались не глядеть друг другу в глаза. Единственно, чего мне хотелось, так это убить себя – за то, что я видел ее павшей с небес, развенчавшей саму себя, лишившейся божественного ореола. За то, что с глаз моих спала радужная пелена.
Впрочем, пелена эта спала лишь частично, и первоначальный драгоценный образ оказался неуничтожим.
4
И вот мы встретились в том же городке нашей юности, в гостях у общего знакомого, через тринадцать лет.
– Почему мы не сталкивались здесь прежде? – недоумевал я (слегка переигрывая). – Ведь я приезжал сюда к родителям почти каждый год.
– А я редко, – блеснула она на меня голубизной из-под все таких же пышных ресниц.
– Жаль.
– Почему?
– Мы могли бы расквитаться.
Я и вправду считал, что после той моей поездки к ней за ней остался должок. Хотя еще больший долг висел на мне самом – долг перед моей бедной заморенной любовью. Нет, в конечном счете, я не жалел о тех своих тайных страданиях (ведь было это по-своему прекрасно – первая любовь и прочее…). И все же, как мне казалось, осталась некая досадная незавершенность. Не была поставлена точка в нашей истории. И теперь во мне вдруг проснулось желание эту точку поставить.
Тогда была любовь, обожание, преклонение, но не было телесной близости. Теперь любви нет (осталась лишь грустная память о ней), но будет – я хочу, чтобы случилась – эта самая близость. И тогда уж вполне можно будет поставить в этой истории точку и успокоиться.
Я стряхнул с себя воспоминания и тот далекий, бесценный для меня образ девочки-ангела, полузабытые фантазии и давно похороненные чувства. Передо мной сидела реальная земная женщина и, возможно, ждала от меня реальных действий.
– Я все это время помнил о тебе, – прочувствованно шепнул я ей на ухо. И положил ладонь на ее выглядывающую из-под юбки тугую коленку, обтянутую темным капроном. Подумать только: я коснулся ее ноги – впервые за все то время, сколько знал ее – …и не умер от волнения.
– Сергей, – серьезный взгляд в упор. – Я замужняя женщина.
– А я женатый мужчина, – ее же тоном парировал я и так же в упор посмотрел на нее. И прибавил задумчиво: – Знаешь, а ты стала еще красивее.
Это была сущая правда. Она стала красивее, женственнее, мягче, в глазах появилась лукавинка многое познавшей женщины, притягательная сексуальность. Правда, исчезла невинная грация – та именно грация, которая не ведает о себе. Нынешняя Оля прекрасно сознавала свои достоинства. Кроме того, исчез тот божественный свет, которым, скорее всего, наделяла ее моя неумеренная любовь. Но тем проще мне было сейчас с ней заигрывать.
Вокруг находились люди – наши общие знакомые, бывшие одноклассники, но мне казалось: мы с ней одни, одни живые среди бесплотных теней. Только я и она, моя первая (а может быть, и единственная настоящая) любовь. Вернее сказать, ее символ, ее отголосок, эхо.
И, наконец, уже на улице, провожая, я сделал ей признание. Разумеется, она знала еще тогда, в школе, что нравится мне (у женщин хорошо развито это чутье), замечала, что я заглядываюсь на нее. Но она не знала о силе моего чувства. И вот, спустя тринадцать лет, я признаюсь ей в любви – страстной, нежной, мучительной и восторженной – любви, оставшейся в прошлом. То есть, в любви умершей. Но я был столь искренен, так вдохновлен воспоминаниями, что невольно возникла иллюзия: это говорю не я нынешний, потертый жизнью, познавший многих женщин, слегка поостывший и немного циничный, в меру разочарованный во всяких там высоких материях, а тот я – юный, пылкий, наивный, истекающий любовью. И она ощутила мою былую страсть, и, глядя на меня всей глубью своих бесподобных глаз, нежно, благодарно и немного печально поцеловала меня в губы.
– Какая несправедливость! – драматично простонал я. – Ты говоришь: я замужем. Дерзну предположить, что ты отдала себя мужчине, который не питает к тебе и десятой доли тех чувств, какие кипели во мне. Я же, так беззаветно любивший тебя, не получил даже возможности провести с тобой хотя бы одну единственную ночь из тех сотен ночей, что ты подарила ему.