Так проходило время. Жизнь графа была в полном смысле — страдальческая; состояние Ангелики было еще ужаснее. Редко-редко, только когда ей удавалось на несколько минут утишить скорбь и роптания графа, заставить его согласиться, что и преступная жена может заслуживать сожаление, сердцу ее делалось несколько легче. Путешествие их было однообразно и утомительно. Они не осматривали древностей и замечательностей проезжаемых мест; не наблюдали нравов и обычаев, не собирали путевых впечатлений — нет! у них была своя цель, — цель, которую человек, не знающий их взаимных отношений и сердечных дел, назвал бы сумасбродною. Первым делом графа по приезде в какой-нибудь город было наводить справки об актрисах, что многим казалось странным и подозрительным. Ангелика посещала монастыри и усердно молилась богу. В продолжение года они объехали несколько известнейших городов Европы и остановились в Берлине, в гостинице под вывескою., «Баранья лопатка». Они уже несколько дней жили тут в своих обыкновенных занятиях.
Наступило утро. Граф еще спал, по временам беспокойно вскрикивая. Бледная, трепещущая, сидела Ангелика у его изголовья. Мысли перенесли ее в прошедшее; она вспомнила первые впечатления своей жизни, первые радости, первые слезы. Начав с самой верхней ступеньки лестницы воспоминаний, она наконец спустилась до нижней — до настоящего. Сначала оно предстало нагое и угрожающее, но потом мало-помалу надежда на будущее расцветила его своими радужными красками, и Ангелика весело замечталась. «Бог сжалился надо мной, — думала она, — муж мой стал несколько спокойнее; справедливый гнев его на меня стал тише; быть может, если б он знал причину моего проступка, мое раскаяние, он снял бы с головы моей свои ужасные проклятия».
Вдруг граф быстро приподнялся с постели и с ужасом воскликнул: «Она здесь! прочь, изменница!» Привыкнув к таким явлениям, Ангелика не испугалась, но отрадные надежды ее вмиг рассеялись и на душе ее снова сделалось так тяжело, так мутно… Она отскочила от постели и пала на колени перед образом. Долго, пламенно молилась она, долго плакала, но луч отрадного спокойствия не озарял души ее; какое-то ужасное предчувствие гробовым камнем давило грудь ее. Ей стало страшно; мрачные мысли в смутном беспорядке теснились в голове; лихорадочный жар пробегал по членам.
Она подошла и разбудила графа.
День начался по обыкновению бесполезными поисками. Вечером Ангелика взяла газету, которую услужливый трактирщик принес еще поутру, и стала читать ее.
Вдруг она остановилась. Глаза ее упали на последние строки страницы; она быстро пробежала их, и в глазах ее заблистала необыкновенная радость.
— Продолжай, — сказал граф, — это очень любопытно.
Но она оставила начатую статью и прочла вслух объявление.
«Известный глазной врач Иоганн А** с успехом продолжает лечение глазных болезней. Недавно с удивительным искусством возвратил он зрение человеку, у которого был на глазах катаракт уже более десяти лет. Желающие могут пользоваться его помощью: бедных он лечит бесплатно; квартира его…» и проч.
— Пойдем, — воскликнула Ангелика в сильном восторге, — пойдем к нему: ты еще можешь надеяться увидеть мир божий, прекрасное небо, друзей, родину…
— И тебя, тебя, ангел-утешитель мой! — с восторгом прибавил слепец.
Ангелика, как бы пораженная нечаянным ужасом, страшно побледнела и пошатнулась.
— Пойдем! — повторил граф, но потом печально прибавил: — На что я надеюсь? Все лучшие доктора объявили мне, что зрение мое невозвратимо… Но всё равно, пойдем; может быть, они ошибались… О, как бы я хотел снова иметь глаза- для того чтоб найти людей, которые позорят мое имя; увидеть ее — и осыпать проклятиями; увидеть тебя — и призвать на тебя благословение неба!
Ангелика совершенно потерялась. Она поняла, как ошибалась, думая прежде, что судьба обрушила уже на главу ее все возможные бедствия… Новое ужасное открытие поразило ум ее, и она не знала, что с ней делалось, не помнила себя. Нет, голова человеческая не способна выносить подобных открытий! Ангелика вовсе не думала противиться новому удару судьбы, напротив, она чувствовала некоторую радость, которая, однако ж, не могла победить ее душевного волнения. В душе ее не могло не происходить борьбы, мучительной борьбы между страхом за себя — и радостью за другого!..
Через несколько дней графу сделана была операция, которая возвратила ему зрение. На глаза его в ту же минуту была надета повязка, которой доктор не велел снимать раньше недели, опасаясь, чтоб слишком скорый переход не повредил восстановлению зрения. Страдания Ангелики возрастали до высочайшей степени. Ей нужна была вся сила души, весь навык переносить бедствия, чтоб устоять против совершенного отчаянья и безумия. Презрение и ненависть к ней, которые граф так часто высказывал, отнимали у нее малейшую надежду. Ей беспрестанно слышались его укоры… проклятия… Он то плакал, то рвал на себе волосы. Она не плакала от избытка горести, а он называл это бесчувствием… видал во всем притворство… подготовленную сцену… ужасно! Она просила у бога смерти… хотела бежать, прибегнуть к самоубийству. Луч веры, таившийся в душе ее, спас ее от этой последней мысли; она стала молиться. Тогда в душе ее снова утвердилась покорность судьбе.
Но чем ближе подходила минута роковой развязки, тем положение ее было мучительней. Она не хотела, не могла допустить ни малейшей утешительной мысли. Наступил день, в двенадцать часов которого должно было всё решиться. Сторы в комнате были полуопущены; граф молча сидел подле бледной, трепещущей Ангелики. Чтоб приготовить его к ужасному открытию, она рассказывала происшествие, похожее на собственную судьбу свою, под видом истинного случая; от этого граф, по обыкновению, перешел к воспоминаниям о жене своей, и тогда она стала невидимо сама за себя ходатайствовать.
— Но точно ли ты уверен, — говорила Ангелика, — что она изменила тебе для другого? Может быть, ревность, в которой женщина забывает всё и предается единственному чувству — мщению, побудила ее к измене…
— Всё равно: она нарушила долг любви и чести!
— Но в таком случае она меньше виновата: вина ее произошла от любви к тебе. Если б она не так пламенно любила, не столько дорожила тобой, она бы хладнокровно перенесла не только подозрение — самую измену.
— Ты любила, была любима, Франческа?
— Да, — отвечала она, глубоко вздыхая.
— Гм! странно же ты рассуждаешь! Она мало виновата! Я лишен навсегда покоя; принужден скитаться изгнанником; я обесчещен, убит горем, которому предел — гроб, — и она не преступница?
Ангелика тихо плакала.
— Преступница, но она достойна сожаления.
— Все преступники его достойны.
— Что бы ты сделал, если б знал, что она во всю жизнь не переставала любить тебя, что она страдает больше тебя — и больше тебя несчастна? — И, как преступница, ожидающая неизвестного ей приговора, она дрожала всем телом. Граф молчал.
— Если б она умирала у ног твоих, а один взгляд твой, одно слово могли возвратить ее к жизни и к радости, которой она не знала с самой разлуки с тобою, — скажи, произнес ли бы ты это слово?
Ангелика говорила с необыкновенным жаром и волнением; упорное молчание графа обдавало ее смертельным холодом: оно не обещало ничего доброго; но она не могла уже воротиться назад; настал час, когда душа ее должна была вылиться в звуках, освободиться от своего гнетущего ярма, которого нести не было уже в ней сил…
— И ты бы проклял ее, преследовал бы ее своим неумолимым мщением? — продолжала она отчаянным голосом.
— Что за странное волнение в твоем голосе, милая Франческа? Какой непонятный вопрос!
— О, говори, говори: что бы ты с ней сделал? — повторила она, не слушая его…
— Но можно ли иметь хоть искру сострадания к той, которая повергла меня в положение ужаснейшее самой смерти?
— Итак, ты бы проклял меня… ее… убил бы своим презрением… о, боже мой!., но я… она достойна того!
— Что с тобой, Франческа? Опомнись! — воскликнул граф в недоумении.
— Итак, ты проклянешь… но всё равно! пусть будет, что хочет судьба… проклинай…
Часы начали бить двенадцать. Голос замер на устах Ангелики; страшное чувство потрясло ее душу; с необыкновенной быстротою она закрыла лицо руками и отскочила от графа.
— Что с тобой? — повторял изумленный граф. — Ты, кажется, особенно встревожена, огорчена. Но мы должны теперь радоваться: настал час, когда я могу наконец увидеть тебя…
Душа Ангелики была в каком-то оцепенении. В этот день она столько напрягала себя, чтоб выдерживать испытания, что на последний ужасный кризис у нее недостало сил. Она стояла как безумная и только по животному инстинкту, в страхе, как тень кралась по стене в темный угол комнаты, с силой прижимаясь к стене, как бы желая продавить ее, для того чтоб скрыться в отверстии…
Душа Ангелики была в каком-то оцепенении. В этот день она столько напрягала себя, чтоб выдерживать испытания, что на последний ужасный кризис у нее недостало сил. Она стояла как безумная и только по животному инстинкту, в страхе, как тень кралась по стене в темный угол комнаты, с силой прижимаясь к стене, как бы желая продавить ее, для того чтоб скрыться в отверстии…
— Порадуйся со мною, — говорил граф, вскрывая повязку, — я наконец у цели желаний своих… клятва моя не останется неисполненною… — Он снял повязку и искал глазами Ангелики; она чуть не упала, силы ее оставили, и безжизненные руки опустились…
Граф подошел к ней. С минуту длилось молчание, в котором еще яснее слышалась Ангелике буря души ее.
— Неужели лицо твое всегда так бледно и мертво? Что же ты так бесчувственно на меня смотришь… Или ты не рада моему счастию? О, дай же мне насмотреться на тебя…
Граф взял ее за руку; машинально последовала она за ним на средину комнаты.
Образ супруги ни на минуту не оставлял графа. Он носился пред ним и в ту минуту, когда свет вдруг исчез из глаз его; он же первый поразил его возвращенное зрение, потому что, сколько ни переменилось страданьями и временем лицо Ангелики, он сейчас же почти узнал ее, но в то же время рассудок поспешил доказать ему, что он обманывается своим слабым еще зрением. Его только поразило необыкновенное положение Ангелики. «Что с тобой, добрый друг мой? рука твоя холодна, лицо мрачно… Посмотри же на меня с улыбкой… Ты всегда говорила, что мое счастие для тебя дороже своего; я теперь счастлив… что ж ты так бесчувственна?.. Улыбнись… скажи, что ты довольна…»
Ласковый голос графа, — голос, который она когда-то уже слышала, начал пробуждать душу графини от онемения… Но она всё еще не знала, на что решиться.
— Я теперь счастлив, — повторил граф, — и чувствую, что буду еще счастливее, потому что клятва моя теперь будет исполнена… Я найду коварного друга, найду ее…
— Она пред тобой! — воскликнула Ангелика и упала на колена.
Граф остолбенел, онемел. Долго он был нравственно уничтожен. Он походил на человека, который еще жив, но с которым совершился уже весь процесс смерти. Довольно было одного взгляда на Ангелику, чтоб удостовериться в истине ее слов.
— Да, это я, — Ангелика, преступная жена, которую муж предал проклятию, которая сама прокляла себя… Что ж ты медлишь? произноси последний суд твой. Но нет… постой, выслушай меня! Я была невинна… я всегда любила тебя… демон замешался между нами и увлек меня в бездну… ревность и жажда мести довели меня до преступления… Барон Р**, которого я никогда не любила, воспользовался моим легковерием и обманул меня подложным письмом… ты знаешь письмо… могла ли я сомневаться.
— Барон Р**,- глухо произнес граф, которого последние слова Ангелики несколько пробудили, — барон Р**…- повторил он, — месть моя будет ужасна!
— Барона Р** нет на свете!
— Он умер… умер! — произнес граф в отчаянии…
— Да, — сказала Ангелика, — теперь месть твоя должна обратиться на одну меня. Делай со мной что хочешь…
Граф снова впал в беспамятство…
Печальные, убивающие мысли произвело в нем открытие страшной тайны. Несчастие его сделалось еще ужаснее в глазах его, потому что он увидел, от каких гнусных, мелких причин произошло оно, как легко можно было его избегнуть…
Ангелика, как приговоренная к смерти, стояла, не смея взглянуть в глаза графа. Он боялся поднять на нее свои. Он видел себя жестоко уничтоженным судьбою, обманутым ею со всем бесстыдством, со всею наглостию насмешливого демона.
Наконец мысли его начали несколько приходить в порядок, и он с изумлением начал анализировать поведение Ангелики. Как высока, как благородна показалась ему эта женщина, которая так глубоко искупила свое невольное преступление!
— Я не буду проклинать тебя, не буду мстить… не будем плакать и жаловаться на судьбу; наше несчастие выше слез и жалоб. Ни ты, ни я — не виновны. Виноват предатель, который всё так устроил… Я прощаю тебя, прощаю от души, и еще удивляюсь тебе, как женщине необыкновенной…
Душа Ангелики наполнилась неизъяснимым счастием. Она так привыкла слушать из уст мужа одни проклятия, что долго не доверяла себе…
— Но мы должны расстаться; верно, и ты не будешь противиться…
— О да! Еще во время путешествия нашего по Италии я случайно была в одном монастыре, и мне понравилась его тихая, богомольная жизнь. Я тогда же сказала настоятельнице, чтоб она ждала меня… Теперь наступило время исполнить обет…
— Прощай, милая Ангелика! Мы расстаемся как друзья, которым судьба не дозволяет оставаться вместе… Прощай, молись за себя — и за меня!
Они расстались навсегда, — до свидания в лучшем мире, оба равно несчастные, оба одинаково страдающие друг за друга.
Ангелика вступила в монастырь и там в тишине и молитве провела остаток бурной жизни своей, исполненной страшных волнений и страданий поучительных.
Граф возвратился в Россию, поступил в военную службу, участвовал в одном из последних русских походов и получил крест, доставшийся ему, как говорят, вместо смерти, которой он искал, безрассудно кидаясь в самый пыл битвы.
1841
Двадцать пять рублей*
В начале нынешнего столетия случилось важное событие: у надворного советника Ивана Мироновича Заедина родился сын. Когда первые порывы родительских восторгов прошли и силы матери несколько восстановились, что случилось очень скоро, Иван Миронович спросил жену:
— А что, душка, как вы думаете, молодчик-то, должно быть, будет вылитый я?
— Уж как не так! Да и не дай того бог!
— А что, разве того… я не хорош, Софья Марковна?
— Хороши-да несчастны! Всё врознь идете; нет у вас заботы никакой: семь аршин сукна на фрак идет!
— Вот уж и прибавили. Что вам жаль сукна, что ли? Эх, Софья Марковна! Не вы бы говорили, не я бы слушал!
— Хотела из своей кацавейки жилетку скроить: куда! в половины не выходит… Эка благодать божия! Хоть бы вы побольше ходили, Иван Миронович: ведь с вами скоро срам в люди показаться!
— Что ж тут предосудительного, Софья Марковна? Вот я каждый день в департамент хожу и никакого вреда-таки себе не вижу: все смотрят на меня с уважением.
— Смеются над вами, а у вас и понять-то ума нет! А еще хотите, чтоб на вас другие похожи были!
— Право, душка, вы премудреная: что ж тут удивительного, если сын похож на отца будет?
— Не будет!
— Будет, душка. Теперь уж карапузик такой… Опять и нос возьмите… можно сказать, в человеке главное.
— Что вы тут с носом суетесь! Он мое рождение.
— И мое тоже; вот увидите.
Тут начались взаимные доводы и опровержения, которые кончились ссорою. Иван Миронович говорил с таким жаром, что верхняя часть его огромного живота закачалась, подобно стоячему болоту, нечаянно потрясенному. Так как на лице новорожденного еще нельзя было ничего разобрать, то, несколько успокоившись, родители решились ждать удобнейшего времени для разрешения спора и заключили на сей конец следующее пари: если сын, которого предполагалось назвать Дмитрием, будет похож на отца, то отец имеет право воспитывать его единственно по своему усмотрению, а жена не вправе иметь в то дело ни малейшего вмешательства, и наоборот, если выигрыш будет на стороне матери…
— Вы сконфузитесь, душка, наперед знаю, что сконфузитесь; откажитесь лучше… возьмите нос, — говорил надворный советник, — а я так уверен, что хоть, пожалуй, на гербовой бумаге напишу наше условие да в палате заявлю, право.
— Вот еще выдумали на что деньги тратить; эх, Иван Миронович, не дал вам бог здравого рассуждения, а еще «Северную пчелу» читаете.
— На вас не угодишь, Софья Марковна. Вот посмотрим, что вы скажете, как я Митеньку буду воспитывать.
— Не будете!
— Буду!
— А вот увидим!
— Увидите!
Через несколько дней Митеньке был сделан формальный осмотр в присутствии нескольких родственников и друзей дома.
— Он на вас не похож ни йоты, душка!
— Он от вас как от земли небо, Иван Миронович!
Оба восклицания вылетели в одно время из уст супругов и подтверждены присутствующими. В самом деле, Митенька нисколько не походил ни на отца, ни на мать.
Юность Дмитрия Ивановича была самая незавидная. Вследствие неожиданной развязки пари ни отец, ни мать не стали его воспитывать. За каждую шалость, свойственную ребяческому возрасту, его строго наказывали. Отец не любил его, да и мать охладела к нему, с того дня как он спросил ее однажды при Иване Мироновиче: «Мамуся, кто это у вас был давеча, вот тот, что поцеловал меня?»
Образец кротости и послушания, угнетаемый, никем не любимый, Дмитрий Иванович достиг наконец пятнадцатилетнего возраста. Отец, искавший случая сбыть его с рук, отдал его в гимназию. Здесь начинается длинный ряд приключений Дмитрия Ивановича. Бог знает за что восстала на него судьба, люди, обстоятельства. Не балованный от юности, он вступал в жизнь вполне, с позволения сказать, целомудренным, вполне достойным счастия. Наружность его была прекрасна: новогреческий нос, санскритский подбородок, испанская смуглость, сенегамбийская важность и множество других приятностей делали личность его чрезвычайно интересною. Одного недоставало ему. Глаза у него были чудесные, голубые, навыкате: кажется, вот так и увидят за версту… ничуть не бывало! Дмитрий Иванович был чрезвычайно близорук и не видел дальше своего носу. Зато какой богатый, отрадный рудник представляла неиспорченная душа его. Утвердительно можно сказать, что, если б разработать этот рудник, из него вышел бы целый четверик добродетели, без примеси зависти, вражды, честолюбия, самохвальства, нахальства, сплетничества, корыстолюбия и других анбарных принадлежностей человека. А сколько аршин у него терпения, смиренномудрия и кротости! Терпения в особенности. Он, как свеклосахарные заводчики, твердо верил, что терпение такая добродетель, которая, рано ли, поздно ли, даст плоды сладкие и многочисленные. Нельзя, однако ж, сказать, что Дмитрий Иванович был ангел. Есть в мире, особенно в Петербурге, прекрасные домы, в прекрасных комнатах которых живут прекрасные люди, но в тех же самых домах есть грязные отделения, где гнездятся разврат и бедность. Так и сердце человеческое. Оно разделяется на множество квартир: в лучших жительство имеют добродетели, в худшие нагло втерлись честолюбие, корыстолюбие, ненависть, зависть, лень и т. д. Как они попали туда? Трудно решить. Известно только, что подобные господа никогда не платят за квартиру, живут на счет своих соседей, которых иногда обкрадывают, стесняют или выживают совсем. Самих же их выжить нельзя, хотя бы рассудок, занимающий тут должность квартального надзирателя, употребил все свои полицейские меры: они вечно заняты, вечно стерегут своих соседей, вечно дома. Но об этом после. Таков был Дмитрий Иванович при начале своего жизненного поприща. В гимназии он учился хорошо и вел себя исправно. Курса, однако ж, он не кончил, потому что однажды второпях наткнулся на директора в коридоре, сбил его с ног, за что и был выключен. Первая неудача не испугала Дмитрия Ивановича. Он начал готовиться в университет. Через год явился на экзамен, отвечал довольно хорошо, но получил единицу из древних языков или аз математики, не помню, и его не приняли. Он вступил вольным слушателем и начал снова готовиться. Перед экзаменом сделалась у него лихорадка, потом горячка, и он пролежал полгода в постели; Дмитрий Иванович и тух не упал духом.