– Главное не где они находятся, а куда направляются, – сказал мулат, с наслаждением покусывая кончик огромной сигары: он курил их постоянно, желая подчеркнуть свою силу и власть. – Если девчонка слышит «музыку», наверняка она направляется к новой «бомбе». – Собеседник ничего не сказал, но по его глазам было видно, что он отнесся к этому скептически. – Я знаю, что ты не веришь в эту чертовщину. Но я уверен, что это правда.
– Как тогда, с марикитаре?
– Паршивец струхнул, в этом все дело. Он неплохо искал камни в реках, но «Мать алмазов» оказалась ему не по зубам. Стоило ему очутиться на краю тепуя, как он тут же обделался и позабыл, даже как его зовут.
– Ас чего ты взял, что с девчонкой этого не случится?
– Потому что она другая. – Бачако обернулся и поискал глазами индейца арекуна, который развлекался, стреляя из лука в рыбу недалеко от берега, к которому они причалили, и подозвал его взмахом руки. – Обезьяноед! – крикнул он. – Иди-ка расскажи колумбийцу, какая она, гуарича.
Тот, кого назвали Обезьяноедом (индеец больше смахивал на обезьяну, чем маримонды, которыми он привык питаться), приблизился к ним подпрыгивающей походкой, остановился перед колумбийцем, которому едва доходил до пояса, и, вытянув шею, издал короткий рык, замечательно имитируя крик арагуато.
– Гуарича родилась, чтобы стать женой Макунаймы, друг, – сказал он. – Но даже бог не может коснуться ее, не обжегшись, потому что она сделана из древесины гуачимака, дерева, из которого получается огонь[47]. Гуарича слышит и видит то, что никто не слышит и не видит, потому что «кари-кари» одолжил ей свои глаза, а кунагуаро[48] – свой нос. Гуарича знает то, что больше никто не знает, потому что…
– Да пошел ты к чертовой матери! – нетерпеливо перебил его колумбиец. – Единственное, что есть у гуаричи, – это самая аппетитная киска к югу от Карибского моря, и, чтобы ее скушать, стоит побегать за ней по горам до самого края гуайка. – Он весело засмеялся, схватив двумя пальцами крохотный нос туземца, словно перед ним был озорной мальчишка. – Пойдешь с нами к гуайка или обмочишься, как только их почуешь? А? Тебе нравятся гуайка, индейская морда?
Тот отпрыгнул назад, рискуя оставить нос в руках мучителя, и, убедившись, что он остался на прежнем месте, угрюмо ответил:
– Гуайка сначала убьют белого, затем негра, потом индейца, а уж потом гуаарибо. У меня будет время помочиться на твои штаны, когда ты раздуешься и будешь облеплен мухами. Попомни мое слово, приятель!
Он вновь отпрянул, когда колумбиец протянул ручищу, чтобы схватить его за горло, но тут вмешался Бачако Ван-Ян, который встал между ними.
– Кончайте собачиться! – приказал он. – Никто и не заикался о том, чтобы соваться на территорию гуайка. «Мусью» не такой дурак, чтобы попытаться. – Он взмахнул рукой, призывая своих людей вновь погрузиться в огромную куриару. – Все на борт! – крикнул он. – Возвращаемся!
И они поплыли обратно, не пропуская ни одной детали на берегу и время от времени причаливая, чтобы хорошенько осмотреть места, которые могли послужить убежищем тем, кому уже один раз удалось обвести их вокруг пальца. Солнце уже стояло прямо над головой, когда они проникли в крошечное каньо на правом берегу. Арекуна тут же начал принюхиваться, словно легавая собака, неожиданно спрыгнул на землю, прошел по следу, как подсказывало ему чутье, и обнаружил присыпанное землей и листьями кострище, где накануне вечером Асдрубаль Пердомо разводил огонь.
– Они не спали здесь, – изрек он, определив на ощупь, давно ли погас костер. – Снялись ночью, – добавил он, и в его тоне звучало неодобрение. – «Разумные» не уважают «таре» луны, они воспользовались ею, чтобы убежать. Плохо дело! – убежденно сказал он. – Плохо дело!
С этого момента Бачако Ван-Ян больше не сомневался, по какой дороге отправился венгр вместе с островитянами: ясно, что раз их лодку нигде не видно, значит, остается только неизвестный приток, питающий Куруту с правой стороны.
Поэтому он приказал рулевому прибавить обороты, а сам сел с остальными. Они играли в карты под навесом до тех пор, пока четыре часа спустя крохотный приток не превратился в ручей, заросший осокой, которая царапала борта, и плыть стало невозможно.
– Если этот «мусью» такой ушлый, как я себе представляю, он наверняка потопил свою куриару, чтобы мы не могли определить, откуда они начали «протыку», – сказал Бачако. – Пятьсот болов тому, кто первым обнаружит тропинку, по которой они пошли дальше. Сесарео со своими людьми – по левому берегу, Обезьяноед с остальными – по правому. Всем быть здесь через час, и никаких выстрелов, чтобы их не насторожить. Вернетесь и доложите. Вперед!
Он прислонился к стволу тамаро, прикрыл глаза, и, так как спать ему не хотелось, сидел курил, вспоминая, с каким воодушевлением отец каждый раз рассказывал ему старую историю о том, как он увидел блестевшие на стойке бара в Сьюдад-Боливаре камни, добытые старым МакКрэйкеном на таинственном месторождении.
– Некоторые были размером с голубиное яйцо! – уверял отец. – А один, голубоватый, казался таким необыкновенно изящным, что я смог бы извлечь из него бриллиант в сорок карат. Представляешь? Бриллиант в сорок карат?
Мулат Ван-Ян никогда не видел бриллиант в сорок карат и поэтому не мог себе его представить. Всю свою жизнь – а ему никак не удавалось столкнуться с подобным камнем – он не оставлял попыток представить, как бы тот выглядел и какое чувство он испытал бы, если бы камень попал к нему в руки.
Немало камней за эти годы прошло через его руки, но не было ни одного, из которого могло бы получиться что-то похожее на совершенный бриллиант. Он спрашивал себя, а не было ли все это лишь фантазией пьяницы, пока однажды не познакомился с Джимми Эйнджелом и тот слово в слово не подтвердил ему всю историю.
– Особенно мне запомнился голубоватый камень, – сказал он. – МакКрэйкен уверял меня, что никогда его не продаст, и много лет спустя, когда я столкнулся с ним в поезде, он все еще носил его на шее. Он назвал его «Великий Вильямс» в память о своем погибшем напарнике.
– Каким был МакКрэйкен?
– Одиноким стариком. Он все время вспоминал о Вильямсе и о годах, проведенных вместе. Они были больше чем друзьями – братьями. Думаю, что он так и не оправился от его гибели.
– Это правда, что в тот вечер он вернулся с двумя ведрами алмазов?
– Думаешь, если бы я не видел этого собственными глазами, стал бы я тратить лучшие годы своей жизни на поиски чертовой россыпи? Да ни за что!
– Будешь пытаться снова?
– Как только у меня будет новый самолет.
– Я могу тебе его предоставить.
Ханс Ван-Ян никогда не забудет – и поклялся однажды ему припомнить – презрительный взгляд Джимми Эйнджела и подчеркнуто оскорбительный тон:
– Послушай, Бачако! Еще твой отец пытался это сделать, и его постигла печальная участь. Россыпь моя. Слышишь? Она моя, и я не намерен связываться с людьми вроде тебя, потому что уверен: как только мы ее найдем, ты прямо там и выроешь мне могилу.
– Я нашел «протыку»!
Он открыл глаза и увидел перед собой физиономию Обезьяноеда, который махал рукой куда-то в юго-восточном направлении.
– Я нашел «протыку», – повторил индеец. – Трое мужчин и две женщины прошли по старой тропинке тапиров. Они опережают нас на полдня.
– «Разумные» называют нас «гуайка», «те, кто убивает», но мы уже тысячи лет «яноами», «человеческие существа», и никогда не убиваем из прихоти. Если наши предки были вынуждены на это пойти, то лишь потому, что не хотели, чтобы нас лишили земель, жен и даже детей, которых превратили бы в рабов, сборщиков каучука. – Ксанан, сидя на корточках, глядел в лицо Айзе, хотя казалось, что он смотрит не столько на нее, сколько сквозь нее. – Мы, яноами, стали прятаться в самых дальних лесах, но так как это не помогло, пришлось научиться защищаться, чтобы «разумные» не уничтожили за одно поколение народ, переживший тысячу войн и катастроф, начиная с того дня, когда Омаоа сотворил одновременно и свет, и яноами.
– Но что нужно от меня твоему народу? Ты так и не сказал.
Красавец воин слегка пожал плечами, и его лицо вновь обрело извечное выражение покорности судьбе, которое было присуще его расе.
– Это знает только Этуко, шаман. Он одурманивает себя эбеной и разговаривает с нонеши, тенями людей, которые, не ведая покоя, бродят по земле, как я сейчас. – Он уставился взглядом в пустоту и словно погрузился в долгие раздумья о своей печальной участи нонеши, навсегда утратившего тело, и после долгой паузы (поскольку мертвые теряют ощущение времени) добавил: – Вернувшись из своего самого долгого путешествия в мир духов, Этуко собрал воинов и приказал нам отправиться на поиски. Я и отправился.
– И поэтому ты пытаешься меня обмануть, уверяя, будто отведешь туда, где есть алмазы, хотя на самом деле просто подчиняешься Этуко?
– И поэтому ты пытаешься меня обмануть, уверяя, будто отведешь туда, где есть алмазы, хотя на самом деле просто подчиняешься Этуко?
– Я тебя не обманываю, – мягко возразил он. – Я знаю, где есть алмазы. Там, где ягуар убил ребенка и мать его оплакивает, слезы превращаются в алмазы. Почему «разумным» так хочется заполучить слезы матерей, потерявших детей? Детям-то они нужны, чтобы показать их Омаоа: пусть он увидит, что они были хорошими и на Земле их любили, а значит, должны любить на небе. – Ксанан несколько раз покачал головой и тихо проговорил: – Нехорошо красть у ребенка слезы его матери. Это никуда не годится! Но ты остаешься «разумной» и все еще желаешь алмазы, и поэтому я отведу тебя в одно известное мне место, где ягуар однажды убил ребенка.
Бесполезно было и пытаться объяснить мертвому индейцу, что алмазы – это кусочки кристаллического угля, потому что такое объяснение наверняка покажется ему намного более нелепым и не таким красивым, как материнские слезы. Точно так же бесполезно говорить с ним о том, что значат алмазы в мире «разумных» и сколько всего можно было бы получить за них в обмен. В последнее время Айза так устала от несообразности происходящего, что у нее не было охоты стараться что-либо понять, и она предпочла положиться на Ксанана, приняв его странные объяснения.
– Вы отыщете тропу тапиров, – наставлял он ее прошлой ночью. – Отправитесь по ней на юг, к вечеру доберетесь до плоскогорья, где растут самые красивые леса на Земле.
И действительно, на вторую ночь они устроили привал на этом замечательном плоскогорье, поросшем густыми лесами, где было полным-полно пальм пихигуао[49], вдали от влажной и удушающей жары берега Куруту и от туч неизменных комаров и мошек. В воздухе веял легкий ветерок, который отгонял насекомых, и казалось, что это какая-то новая сельва, непохожая на ту, из которой они только что выбрались.
– С высотой климат становится более мягким, а заросли – менее густыми, – пояснил Золтан Каррас. – Единственная проблема – гуайка.
– Они не гуайка, а яноами, «человеческие существа».
Венгр взглянул на Айзу, и в его голосе послышался оттенок иронии:
– Это он тебе сказал? Тогда спроси его, почему «человеческие существа» питаются человеческими существами.
– Мы не питаемся человеческими существами, – оскорбился Ксанан. – Когда яноами умирает, мы сжигаем его тело, и дым, поднимаясь вверх, уносит его нонеши прямо на Главный Тепуй. Его родственники собирают пепел и по прошествии года поглощают его, смешав с банановой кашицей, чтобы таким способом сохранить в себе часть близкого человека. Возможно, «разумным» этого не понять, но мне бы не хотелось, чтобы мое тело сожрали грифы и черви, пусть уж лучше оно превратится в пепел, который поглотили бы мои родные. – Он вновь погрузился в долгое молчание (Айза уже успела к этому привыкнуть), а потом сказал: – Вот поэтому мое нонеши не находит покоя и вынуждено оставаться в твоей компании.
– А что я могу сделать, чтобы ты обрел покой и покинул меня?
– Не знаю, но Этуко должен это знать. Ему ведомо все, что касается богов и душ. Он разговаривает с Омаоа, и Омаоа говорит ему, как следует людям поступить, чтобы он их любил и защищал. Когда мы доберемся до шабоно моего племени, Этуко скажет, что мне надо делать, чтобы навсегда соединиться с Омаоа.
– А как далеко находится шабоно твоего племени?
– Далеко. Очень далеко. Завтра ты доберешься до озера, где тропа тапиров кончается. По берегу дойдешь до речушки с зеленой водой, которая пробивает себе путь среди огромных камней. Следуйте за ней.
Все так и было, как он предсказал: конец тропы, озерко, речушка с прозрачной водой, которая звала их окунуться и освежиться, и они со смехом плескались, пока венгр задумчиво курил. Вероятно, он был озабочен тем, что у него кончается табак, или же его беспокоило, что они углубляются в территорию гуайка и он не в силах все предусмотреть.
Пейзаж был слишком уж безмятежным: холмы и месеты, одна выше другой. Воздух становился все чище, а в здешних лесах, просторных и открытых, было нетрудно раздобыть пару обезьян, какую-нибудь индейку и даже вкусного пекари: филе с плодами пихигуао было ничуть не хуже свиной отбивной с тушеной картошкой. Все это казалось Золтану Каррасу чересчур райским, и, хотя он был наслышан о том, что таков и есть край гуайка, ему было известно, что именно поэтому гуайка так яростно его защищали, не позволяя белому человеку вторгаться в его пределы.
Однако один все-таки уже успел это сделать.
Они обнаружили его на четвертый день: он сидел на камне на берегу речушки – полуголый, бородатый, нечесаный, волосы почти все белые, спина покрыта язвами и волдырями.
– Свен Гетц, – представился незнакомец; его испанский звучал почти комично. – Добро пожаловать в мой дом.
«Дом» представлял собой хижину: четыре столба, крыша из пальмовых листьев, скамейка, страшно неудобный гамак, сплетенный из бехуко, и полдюжины глиняных, кое-как обожженных мисок.
– И давно вы здесь живете? – поинтересовалась Аурелия.
Вид этого места и полное отсутствие самых элементарных удобств, необходимых цивилизованному – как предполагалось – человеку, привели ее в ужас.
– Четыре года.
– Четыре года! – Она обвела рукой вокруг, показывая на нищую обстановку. – И чем же вы занимались все это время?
– Находился под арестом.
– Под арестом?
– Ну как сказать… – По-видимому, он подыскивал более подходящее выражение. – Скажем так: я заключенный, пленный.
– Чей пленный?
– Ничей.
– В таком случае почему вы говорите, что вы заключенный? За какие грехи?
– За военные преступления. Я был полковником СС. – Он показал рукой на хижину и на сельву, начинавшуюся в нескольких метрах. – Вот моя тюрьма, – пояснил он.
Все пятеро переглянулись. Аурелия с Айзой опустились на скамью, Золтан Каррас стоял, прислонившись спиной к столбу хижины, а Асдрубаль и Себастьян уселись прямо на землю.
– Вы хотите уверить нас в том, что сами себе вынесли приговор? – нерешительно спросил венгр.
– Так и есть, – подтвердил тот, кого, по его словам, звали Свен Гетц. – Я рад, что, по-видимому, сумел объясниться, хотя не силен в испанском.
– А почему вы хотите исполнить приговор, если вас никто не заставляет?
– Потому что так будет справедливо. Я был таким же военным преступником, как большинство моих товарищей, и, если бы мы победили, наши поступки, возможно, расценили бы по-другому, но поскольку мы проиграли, мы должны за это заплатить. Мне повезло: меня не схватили, – однако это не освобождает меня от наказания.
– Почему же вы не сдались добровольно?
– Потому что ни американцы, ни русские не имели права меня судить. Такое право имели только немцы, ведь им мы причинили больше всего вреда. И я, как немец, а уж потом военный, осудил себя и приговорил жить здесь десять лет. Потом выйду на свободу.
– Десять лет! – изумилась Аурелия. – И вы собираетесь отбыть этот срок?
– Конечно, сеньора. До последнего дня, потому что лишен права самого себя помиловать или сократить срок.
– А вот мне хотелось бы кое-что узнать, – с некоторым подозрением сказал Себастьян. – С чего это вдруг вы сейчас стали таким поборником справедливости, а раньше незнамо что творили?
«Полковник», который уже устроился в своем зыбком гамаке и покачивался, чтобы ненароком не оказаться на земле, обвел их взглядом, и в его косматой бороде и спутанных усах мелькнуло подобие улыбки.
– Я прекрасно сознавал, что делаю, – уточнил он. – И каждую ночь испытывал ужас от своих поступков, но наутро мне приходилось вновь становиться полковником Свеном Гетцем, потому что мы воевали, а офицеру СС было легче, чем солдату на русском фронте. Получать награды – это не то что быть расстрелянным. А Хельга предпочитала жить в особняке, а не в съемной комнатушке, и пользоваться служебной машиной и не желала толкаться в очередях за хлебом. – Он не сводил жадного взгляда с потухшей трубки, которую Золтан Каррас держал в зубах. – Хотя сейчас никто не хочет этого признавать, прошедшая война – это скорее множество мелких проявлений трусости, чем великих героических подвигов, – продолжил он. – И скорее повседневного эгоизма, чем патриотизма. Быть нацистом было практичнее всего, пока не стало совсем неудобно. Вот я теперь и расплачиваюсь.
– А ваша жена?
– Сошлась с американским сержантом, и думаю, что это была моя единственная победа над союзниками. – Он повернулся к венгру. – Разрешите мне затянуться вашей трубкой? – попросил он. – Я уже столько времени не курил!
Золтан Каррас поколебался, растерянно оглядел присутствующих и наконец вытащил из сумки горстку табака – последнее, что у него осталось, – набил трубку и протянул ее немцу.
– Почему бы вам не выращивать табак? – спросил он. – Он здесь хорошо растет.