Новые идеи в философии. Сборник номер 2 - Коллектив авторов 12 стр.


Стюарт Милль тоже признает, что нельзя говорить об истинности гипотезы, раз что другие могут быть поставлены на ее место, но он указал на случай, когда такая подстановка становится невозможной и только одна из предложенных концепций способна истолковать известные явления. Каковы, однако, признаки, которые позволили бы узнать, что мы имеем дело именно с таким случаем? По-видимому, наиболее характерным примером является для Милля Ньютоново тяготение, не только, – как говорит Милль – объясняющее законы Кеплера, но и обратно – требуемое ими. Наш предшествующий разбор позволяет уразуметь, насколько этот пример мало подходящ. С одной стороны, законы Кеплера – не простые явления, а, напротив, очень сложные факты, имеющие смысл только в среде целого ряда теорий, определений и постулатов, а с другой стороны – переход от этих законов к закону Ньютона совершается, как мы видели, посредством выбора такого рода определений, что только благодаря им новый способ выражения становится в точности эквивалентным старому. Можно, разумеется утверждать, что при наличности определенных понятий одна только Ньютонова форма закона тяготения отвечает Кеплеровым законам; но при этом следует помнить, что вопрос об объективной истинности Ньютонова тяготения остается совершенно в стороне и пример Милля теряет все свое значение.

Но если нам нельзя говорить об истинности гипотезы, то, быть может, окажется позволительным считать ее окончательно приобретенною для науки? Разумеется, но только в известном смысле и при том условии, что она сделается удобным языком для передачи объясняемых ею обобщенных фактов. Пожалуй скажут вместе с Авг. Контом, что в таком случае отчего не избавиться от нее вовсе, как от лишней оболочки? Но это не совсем то же. Совокупность понятий, вошедших в привычку (как, например, колебания эфира) представляет то ценное удобство, что вносит единство в серию разрозненных положений. Что же касается опасности, что этот язык может нам внушить веру в скрытые под словами химерические сущности, то стоить ли пугаться ее? Кто из геометров думает еще о том, чтобы лишить себя таких выражений, как действие силы, притяжение, отталкивание, под тем предлогом, что в его уравнения входят только символы, лишенные всякого реалистического значения? Ничто не препятствует стало быть, например, теории колебаний лечь в основу некоторой новой главы рациональной науки, предметом коей явилась бы совокупность известных нам явлений, или тех, скрытых в будущем, фактов, которые могут быть выражены в терминах этого языка. Причем, конечно, эта глава немедленно закончилась бы и уступила место другой, содержащей другую теорию, как только представилась бы нам группа новых фактов, приспособление коих к языку колебательной теории оказалось бы чересчур сложным. И так далее, без конца. Но при таком, ничем не ограниченном, следовании теории, не нужно ли нам опасаться, что для поддержания их соответствия с фактами не всегда окажется достаточным добавлять новые концепции, а придется иногда переделывать главы, считавшиеся окончательно завершенными? Где взять уверенность, что хоть бы одна из этих глав навсегда останется огражденной от всяких переделок, даже такая древняя и классическая глава, как рациональная динамика, или, восходя еще выше, как геометрия? Один пример больше поможет разъяснению этого вопроса, чем всякого рода комментарии. – Как известно, Лобачевский построил геометрию, развивающуюся наподобие обычной, но основанную на иных аксиомах. В этой геометрии сумма углов треугольника меньше двух прямых и разница между этой суммой и двумя прямыми тем значительнее, чем больше по своей величине треугольник. Был поднят вопрос, нельзя ли измерить углы некоторого гигантского треугольника, вершины которого были бы заданы определенными астрономическими пунктами: спрашивается, можно ли было узнать таким образом, вычислив сумму этих углов, кто прав, Эвклид или Лобачевский? Задуманный опыт не был выполнен, и хорошо сделали, что не приступили к нему. Если бы он привел к ощутительной разнице между найденной суммой и двумя прямыми, то единственным допустимым выводом был бы тот, что следует изменить кое-что в совокупности понятий, в которую входят, правда, и Эвклидовы аксиомы, но где находятся также множество теорий, без признания которых самый опыт не имел бы смысла; и, конечно, прежде чем изменять нашу старую геометрию, перевернули бы вверх дном эти теории; в частности скорее отказались бы от постулата о прямолинейном распространении света12.

Таким образом, рациональная наука, вырабатывая свои последовательные главы, устанавливает между ними своего рода иерархию и ученые, по молчаливому соглашению, располагают эти главы в таком порядке, что всякое изменение должно скорее коснуться последующей главы, чем какой бы то ни было из предшествующих. Если же принять во внимание, что строение теоретической науки, вырастая, в то же время невероятно расширяется, и что понятия, составляющие элементы ее последних слоев, бесчисленны и крайне сложны, то сама собою напрашивается вероятность, что все будущие поправки все более будут сосредоточиваться именно на этих последних элементах и что теории, образующая древнейшие ярусы здания, могут считаться вполне огражденными от каких бы то ни было противоречий. Среди же этих теорий первое место принадлежит геометрии. Можно сказать, что для нее вероятность превращается в достоверность и современный ученый имеет право заявить, как заявляли некогда греки (но в ином смысле), что геометрические истины вечны. Еще один шаг в этом возвращении к первым основам рациональной науки привел бы нас к постулату, который помог нам составить самое определение теоретического знания, – к постулату, что в вещах имеются неизменные отношения; – и так как даже геометрия должна бы была исчезнуть раньше этого постулата, то мы можем смело сказать, что он способен пережить всю науку, взятую вея целом.

Этот взгляд на рациональную науку достаточно обнаруживает роль активного вмешательства разума. – Оно проявляется не только в беспрерывно следующих одна за другой концепциях, оно выступает даже в коэффициенте достоверности, которым сам же ученый наделяет последовательные ярусы своих построений. Правда, при таком взгляде на вещи приходится совлечь с рациональной истины ее абсолютное значение; она становится просто гармоничным созвучием некоторой совокупности концепции. Но разве это зло? Прежде всего теоретическая наука таким способом сближается с другими формами человеческой мысли: я говорю о тех, прелесть которых составляет их эстетический характер. А затем устранение абсолютного, остававшегося еще в рациональной науке, идет на благо науке: оно возвращает ей крылья. Пусть судят по Авг. Конту и по той чрезмерной скромности, в которую он то и дело впадает в отношении возможностей человеческого интеллекта – кто мог выдумать басню о преувеличенных обещаниях позитивизма? – пусть по этому судят о гибельном влиянии, какое может оказать даже на мощный ум остаток привязанности к абсолютному. Впрочем, от самого же Авг. Конта мы позаимствуем свидетельство в пользу нашего взгляда, приведя глубокое изречение этого мыслителя, которое могло бы послужить эпиграфом к нашей статье. Говоря о том, что мы свободно приравниваем дуги планетных траекторий к круговым дугам и даже к отрезкам прямых, прекрасно зная, что это не отвечает действительности, он замечает: «Наши силы в этом отношении значительно выше (нежели силы древних) именно потому, что мы не делаем себе никаких иллюзий относительно реальности наших гипотез, а это нам позволяет не колеблясь пользоваться в каждом случае тем, что мы находим наиболее выгодным». Если бы Авг. Конт углубился в эти несколько слов, он не боялся бы введения химер в рациональную науку.

Перевел Л. Габрилович

Эрнст Мах. Основные идеи моей естественно-научной теории познания и отношение к ней моих современников13

Приступая к краткой характеристике моей теории познания, разработке которой я посвятил значительную часть своей жизни, я начну с указания тех условий, при которых эти идеи развились.

Я начал свою учебную деятельность в качестве приват-доцента физики в 1861 году. Когда я стал изучать работы ученых, с которыми мне нужно было познакомить свою аудиторию, мне бросилась в глаза одна общая им всем черта: они все выбирали для своей цели средства наиболее простые, наиболее экономные, наиболее близко к ней ведущие. В 1864 г. мне случалось часто бывать в обществе политика-эконома Э. Германна, который в силу своей профессии тоже склонен был отыскивать во всякого рода работах элемент экономический. Так я постоянно привык рассматривать духовную деятельность ученого исследователя как деятельность экономическую. Это становится ясным уже из рассмотрения простейших случаев. Всякое абстрактное, обобщающее выражение фактов, всякая замена численной таблицы одной формулой или правилом построения этой таблицы, законом этого построения, всякое объяснение какого-нибудь нового факта при помощи другого факта, более известного, – все это может рассматриваться, как работа экономическая. Чем больше, подробнее вы анализируете научные методы, систематическое, упрощающее, логически-математическое построение наук, тем более вы распознаете, что научная работа есть работа экономическая.

Эрнст Мах.

Основные идеи моей естественно-научной теории познания и отношение к ней моих современников13

Приступая к краткой характеристике моей теории познания, разработке которой я посвятил значительную часть своей жизни, я начну с указания тех условий, при которых эти идеи развились.

Я начал свою учебную деятельность в качестве приват-доцента физики в 1861 году. Когда я стал изучать работы ученых, с которыми мне нужно было познакомить свою аудиторию, мне бросилась в глаза одна общая им всем черта: они все выбирали для своей цели средства наиболее простые, наиболее экономные, наиболее близко к ней ведущие. В 1864 г. мне случалось часто бывать в обществе политика-эконома Э. Германна, который в силу своей профессии тоже склонен был отыскивать во всякого рода работах элемент экономический. Так я постоянно привык рассматривать духовную деятельность ученого исследователя как деятельность экономическую. Это становится ясным уже из рассмотрения простейших случаев. Всякое абстрактное, обобщающее выражение фактов, всякая замена численной таблицы одной формулой или правилом построения этой таблицы, законом этого построения, всякое объяснение какого-нибудь нового факта при помощи другого факта, более известного, – все это может рассматриваться, как работа экономическая. Чем больше, подробнее вы анализируете научные методы, систематическое, упрощающее, логически-математическое построение наук, тем более вы распознаете, что научная работа есть работа экономическая.

Еще гимназистом я в 1854 году познакомился с учением Ламарка в изложении моего уважаемого учителя Ф. Вессели. Таким образом я обладал уже некоторой подготовкой, чтобы усвоить идеи Дарвина, опубликованные в 1859 году. Влияние этих идей обнаружилось уже в моих лекциях 1864– 1867 гг. в университете в Граце; в лекциях этих борьба научных идей рассматривается, как жизненная борьба с переживанием наиболее приспособленного в результате ее. Этот взгляд не противоречит воззрению экономическому, а дополняя его, объединяется с ним в одну биологически-экономическую теорию познания. Кратчайшим образом выраженная, задача научного познания сводится тогда к приспособлению мыслей к фактам и приспособлению мыслей друг к другу. Всякий полезный биологический процесс есть процесс самосохранения и, как таковой, вместе с тем процесс приспособления и более экономный, чем процесс, вредный для индивидуума. Все полезные процессы познания суть частные случаи или части биологически полезных процессов. Ибо физическая, биологическая жизнь высоко организованных живых существ соопределяется, дополняется внутренним процессом познания, мышления. Как бы ни были разнообразны и другие еще черты процесса познания, мы всегда характеризуем его прежде всего как процесс биологический и экономический, т. е. исключающий бесцельную деятельность.

Эти основные, руководящие идеи я излагал в различных своих сочинениях: сначала в книжке «Принцип сохранения работы. История и корень его» (первое издание в 1872 году), где обращено особое внимание на экономию мышления; далее, в моей «Механике» (первое издание в 1883 году) и в «Принципах учения о теплоте» (первое издание в 1886 г.); особенно выдвинута биологическая сторона вопроса в «Анализе ощущений» (первое издание в 1886 г.); в наиболее зрелой форме моя теория познания изложена в «Познании и заблуждении» (первое издание в 1905 г.)14.

В последующем, цитируя эти сочинения, мы будем обозначать их кратко: «П. с. р.», «М.», «У. о т.», «А. о.» и «П. и. з.».

Первые мои работы, весьма естественно, встретили крайне холодный и даже отрицательный прием как со стороны физиков, так и со стороны философов, если не считать некоторых немногих лиц. До 80-х годов протекшего столетия я чувствовал себя так, будто я один плыву против общего течения, хотя на самом-то деле это давно обстояло уже иначе. Незадолго до выпуска «Механики» я наткнулся в поисках сочинений родственного содержания на книгу Авенариуса «Философия как мышление о мире согласно принципу наименьшей меры сил»15(1886 г.) и успел еще сослаться на эту работу в предисловии к Механике. Два года спустя после издания моего «Анализа» был выпущен в свет первый том «Критики чистого опыта»16(1888) Авенариуса, а несколько лет спустя вдохнули в меня бодрость работы Г. Корнелиуса «Psychologie, als Erfahrungswissenschaft» (1897) и «Введение в философию»17(1903) и Й. Петцольда «Введение в философию чистого опыта»18(1900). Таким образом я убедился, что некоторой части, по крайней мере, философов я далеко не так чужд, как мне давно казалось. Правда, покойный Авенариус и по настоящее время находит гораздо больше читателей в Италии, Франции и России, чем в своем отечестве. Лишь несколько лет тому назад я познакомился с работами В. Шуппе и именно с его «Erkenntnistheoretische Logik» (1878), и убедился, что этот автор идет родственными мне путями уже с 1870 года.

Значительно реже я встречал признание со стороны физиков. Правда, вместе с Оствальдом я имел весьма знаменитого предшественника в лице В. И. M. Ранкина, который уже в небольшой своей статье «Outlines of the Science of Energetics» (The Edinburgh New Philos. Journ. Vol. II (New Series p. 120, 1855), опубликованной в 1855 году, указывал на различие между объяснительной (гипотетической) и абстрактной (описательной) физикой, называя только последнюю истинно-научной, а первую – лишь подготовительной ступенью для второй. Но влияние этих идей Ранкина было слишком ничтожно – как в пространстве, так и во времени, свидетельством чему служить уже то обстоятельство, что мне в начале моей работы они были и не могли не быть совершенно незнакомы. Когда же я в «П. с. р.» выступил в защиту экономного описания фактов, установления взаимной зависимости между явлениями, что, по меньшей мере, отчасти, можно было рассматривать, как возрождение предложений Ранкина, я, само собой разумеется, тоже не встретил отклика. Столь же характерно «всеобщее изумление», с которым было встречено два года спустя определение у Кирхгоффа задачи механики как «полного и простейшего описания движений». Отдельные замечания, в которых можно усмотреть согласие с новым взглядом, я привел в предисловии ко второму изданию П. с. р. (1909). Поздно мы услышали слова Герца, что теория Максвелла заключается собственно в уравнениях Максвелла, поздно мы услышали слова Гельмгольца в предисловии к механике Герца (стр. XXI). Лишь в 1906 году появилась книга П. Дюгема «Физическая теория»19, в которой мы находим полный разрыв со старой точкой зрения.

В моих исторических исследованиях по механике и учению о теплоте биологически-экономическая точка зрения на процесс познания в значительной мере облегчала мне понимание развития науки. Побуждаемый инстинктом самосохранения к практически-экономным действиям, человек сначала реагирует совершенно инстинктивно на условия благоприятные и неблагоприятные для него. Но по мере социального развития, с разделением труда, с зарождением сословия ремесленников отдельный человек вынужден обратиться к промежуточным средствам, к промежуточным целям для удовлетворения потребностей, и только тогда начинает сознательно действовать интеллект. Действие практической неудовлетворенности вскоре сменяется действием настоятельной интеллектуальной неудовлетворенности. Тогда произвольно выбранная промежуточная цель преследуется с той же ревностью и с теми же средствами, как раньше желание утолить свой голод. Инстинктивные движения дикаря, полусознательно заученные приемы ремесленника суть подготовительные ступени для понятий научного исследователя. Взгляды и банальные приемы ремесленника, на которые смотрят так свысока, незаметно переходят во взгляды и приемы физика и экономия действия постепенно развивается в интеллектуальную экономию научного исследователя, которая может проявиться также и в стремлении к самым идеальным целям.

Проявления этой экономии я ясно вижу в постепенном сведении статических законов машин к одному, именно к закону виртуального перемещения, или исчезновения работы, в замене законов Кеплера одним только законом Ньютона d2r/dt2 = mm'/r2 в уменьшении, упрощении и выяснении понятий динамики. Я ясно вижу биологически-экономное приспособление мыслей, которое совершается согласно принципу непрерывности (перманентности) и достаточной определенности, я вижу, как понятие теплоты распадается на два понятия «температуры» и «количества теплоты», как затем понятие «количества теплоты» ведет к понятию «скрытой теплоты» и к понятиям «энергии» и «энтропии». Подробное обоснование всего этого не может однако быть делом статьи, а для этого нужны книги.

Биологически-экономическая точка зрения может быть названа произвольной, ограниченной и односторонней, может быть, также неудобной, но ложной или неплодотворной я не могу ее признать. Петцольд охотнее говорить об устойчивости, чем об экономии. Я выбрал выражение «экономия» потому, что эта именно аналогия с повседневной жизнью впервые привела меня к пониманию научного развития. Впрочем, ниже мы рассмотрим еще и другие точки зрения.

Назад Дальше