Бегемот (сборник) - Покровский Александр Владимирович 11 стр.


туда свой нефритовый стебель.

А вокруг он – китаец, разумеется – уже разложил следующие обязательные предметы большой любви:

свисток неистребимого желания

крючок страсти

колпачок возбуждения

зажим нежности

бородавку утомления

серное кольцо Вечной Похоти

татарский любовный колокольчик и фамильный мастурбатор.

И уже изготовился. Сейчас приступит.

С трудом войдет в «беседку удовольствий». А пока только предварительно разглядывает. И от напряжения при разглядывании даже слезы на глаза выступили.

Все последующее (методологически) напоминает мне некоторые садомазохистические картинки. И будто в них участвую я: голышом надеваю роликовые коньки, и стройная женщина в черных крагах возит меня кругами по концертному залу, крепко держась за мой тоненький пенис.

Во всяком случае только я начинаю вспоминать, чем же там у нас закончилось дело с этими «Нисан-Патрулями», как тут же эти видения вытесняют из моего сознания все остальные воспоминания.

Помню только, что потом мы дружно встали на защиту армян, за что и заслужили их любовь и получили возможность немного погодя впихивать им остальные идеи. На прощанье они пожимали нам руки, обнимали и говорили:

– Приезжайте к нам в Ереван.

А моя жена, воспользовавшись случаем, бросилась в комнату, нашла, прибежала назад и вручила им мои новые туфли, которые она в свое время приобрела по случаю в Ереване на улице Комитаса в маленьком магазинчике, и которые нужно было там же срочно обменять, потому что один туфель оказался на полтора размера короче другого.

И эти армяне уехали от нас навсегда, сжимая от счастья в руках вместо «Нисана» мои дефективные башмаки.

Правда, мы потом много раз перезванивались, поскольку Араику нужны были игровые автоматы – «однорукие бандиты», и он звонил нам, а мы ему, с трудом добираясь до этого непрерывно отползающего в те времена от России Еревана, с которым то нет связи, то на том конце никто по-русски не понимает («Подождите, я Гамлета позову, он по-русски понимает, а я говорю, но не понимаю»). Наконец нашли мы ему эти автоматы, но нужно было в последний раз уточнить: такие-то они или сякие-то, и я еще раз дозвонился:

– Але, але, это Ереван? Позовите Араика. Араик:? Это Араик?

– Нет, нет, это не Араик, это его жена. Араик в лифте застрял.

И тут я сошел с ума, потому что долго дозванивался, потому что когда еще до них доберешься.

– Побегите к нему, – говорю я ей, – уточните, такие-то ему нужны автоматы «однорукие бандиты» или сякие-то?

И она побежала – слышно, что по дороге что-то упало, – и долго там выясняла у Араика, сидящего в лифте, какие ему нужны автоматы, а потом прибежала и переврала все до неузнаваемости, потому что очень волновалась и все по дороге забыла.

Мама моя!

Как меня успокаивает, если я, после всяких таких вот событий, открываю автора, настоящего певца печали, на любой странице и читаю:

«… Чувство! Лежит в основе. Это точка опоры. Она не сводится к понятию, исключая то краткое (можно сказать) мгновение, когда чувство выносит приговор Вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется…» – и все, захлопываю.

Настоящих авторов, лохань их побери, никогда не следует читать вдоволь (чуть не сказал – вдоль), тогда это успокаивает и помогает сохранять равновесие.

Хотя иногда руки опускаются

И у Бегемота тоже.

Видели бы вы, как они у него опускаются: он – крупный, белый, а они медленно так поползли, поползли и достигли пола.

О, хрустнувшая хризантема моей души! – говорю я ему в такие минуты. – Знаешь ли ты, что величаво-спокойное, проще говоря, лирично-эпическое повествование более подходит твоему невыразимому отчаянию. Кстати, в такие минуты я почему-то представляю тебя старым, толстым и на одной ноге. Вторая у тебя смачно оторвана на службе короля Георга. Но ты опираешься на плечи молодых своих собратьев и орешь им: «Сарданапалы! Мухины дети! Все очком будете у меня воду пить! И им же верблюжьи колючки носить с места на место!». – а потом ты успокаиваешься и рассказываешь им о пулях-штормах-парусах и о том, как ты водил по морям отечественные тральщики, и на глазах у них блестят романтические слезы, каждая величиной с австралийскую виноградину.

И сейчас же руки у Бегемота возвращаются на прежнее место.

И в глазах появляется блеск, который я считаю совершенно нормальным для современного военнослужащего: будто вскрыли старинный сундук, а там. – «пиастры! пиастры!».

Это ли не повод вспомнить о душе?

Душе военного, я разумею.

То-то весело было бы для какого-нибудь исследователя ее отыскать, обнаружив при этом незначительные ее размеры в сочетании с несомненными ее качествами, – наивностью, невинностью, светлостью.

Душа военнослужащего – это то, что растет у него всю жизнь.

И в конце жизни значительную часть ее составляет честь и совесть или то, что он вкладывает в эти понятия.

Исключение составляют генералы, которые всю жизнь существовали при чем-нибудь вкусненьком.

Им в душе отказано.

Бирюза

– О, озарение святое, снизойди! – молили певцы и поэты древней Месопотамии, и озаренье снизошло – все они остались без штанов, потому что озарение – один из способов освещения мрака: всем в одночасье становится ясно, куда идти, но при этом все чего-то лишаются – одни невинности, другие – благов и благости.

И на нас с Бегемотом снизошло озарение. (Я, кстати, тут же поинтересовался относительно штанов.)

Оно снизошло утром в пятницу, и душу сразу так затомило-затомило, потому что мысль озаряющая пока еще не до конца состоялась и какое-то время существовала в виде бледновато-клочковатом, но потом сразу раз! – и мы поняли, что не можем жить без бирюзы.

– Бирюза! – вскричал Бегемот. – Бирюза!

– Говорил ли я тебе, Саня, – обратился он ко мне тут же, от возбуждения сжимая до боли мой случайно оказавшийся рядом с ним большой палец правой руки, – что теперь мы будем заниматься исключительно бирюзой – этим благороднейшим из каменьев, измеряемых в каратах. Знаешь ли ты, что у меня есть технология производства бирюзы в несметных количествах. И мы прежде всего, конечно же, снабдим всю Армению этим богатством. У нас все армяне будут ходить с бирюзой. Они спать будут с бирюзой. Они жрать будут с бирюзой. Я бы даже на улицу запретил бы им выходить без бирюзы. Помчались!

Опять помчались!

Вы не знаете, почему русские люди всегда куда-то бегут, мчатся, распуская по воздуху слюни?

И почему русскому человеку можно пообещать что-нибудь, но не сделать, а потом пообещать ему еще что-то, еще более значительное, чтоб у него глаза на лоб полезли, и он опять поверит? И опять побежит.

Почему в России нельзя спокойно сесть и положить в рот кусок варенной на пару лососины в белом соусе и,

обратившись в глубины своего существа,

наблюдать за тем, как она непринужденно растворяется,

уверенно теряет свои первоначальные очертания и в ней образуются плешины,

промоины,

легко ощущаются волоконца;

и во взоре твоем благодарном

от всей этой ерунды

сейчас же появится масло

и то глубинное успокоение,

какое свойственно разве что только кустам бузины после дождя?

Почему у нас всегда так: только отправил кусок за щеку, как рядом обязательно оказывается некий запаршивевший от невзгод козел, доверху напичканный радиомусором, который говорит безо всякого умолку о налогах, бюджете, думе, парламентаризме, перемежая все это – «вам, конечно, будет небезынтересно» и «но мы-то с вами понимаем?».

Как хочется выловить в тарелке дробиночку перца и, придвинувшись к нему вплотную, – «простите!» – щелчком направить ему ее в глаз, лучше в правый, и с удовольствием необычайным по своей полноте наблюдать, как он задохнется от слез, заплюется, закашляет, а лучше забить ему в грызло обмылок или этот, как его, который разбухает, как груша, и заполняет, надеюсь, все помещение, как кляп какой-нибудь, и будет еще не раз то разбухать, то опадать, то разбухать, то опадать, пока не изольется душной Амазонией.

Я думаю, что это все из-за пассионарности.

То есть, я хочу сказать, из-за склонности этой страны к пассионарности.

Периодически встречаются тут несколько мудаков-пассионариев, и весь этот бардак начинается заново.

Все это – как шляпа по кочкам – пронеслось в моей голове, пока мы с Бегемотом бежали за бирюзой, и если с высоты птичьего полета посмотреть на то, как мы бежали, то многое, наверное, на этом свете нам должно проститься: столько в этом беге было наивной веры и надежды, а также – волглости, смачности, сочности.

И у Бегемота работали на лице все его мускулы, а взор его глаз – бесстыже чистых – был обращен чуть вверх, словно он наблюдает сошедшую с небес лепоту или зарю на вершинах деревьев.

Порой он прищелкивал языком, как вампир, порой улыбался, как дервиш, который уже видит танцующих гурий, а то вдруг останавливался и начинал говорить.

Порой он прищелкивал языком, как вампир, порой улыбался, как дервиш, который уже видит танцующих гурий, а то вдруг останавливался и начинал говорить.

– Бирюза, – говорил он, – это соединение меди голубоватого и зеленоватого цвета, и ее можно варить из медного купороса или, лучше всего, из сливных вод, которые образуются как продукт различных производств. Подумай только, мы еще очистим город от тяжелых металлов! А потом все выпаривается и прессуется, а затем шлифуется. У меня есть такие шлифовальщики, которые даже из каловых камней сделают ожерелье!

И я смотрел на Бегемота, и уже видел на нем ожерелье из каловых камней, и вспоминал цитаты.

Я, знаете ли, неожиданно могу вспомнить цитаты. Например: «Во время полового акта она имела обыкновение смеяться так бурно, что выталкивала член из влагалища».

Или:

«Они жили долго и кончали преимущественно в один день».

Или:

«Вместо рта взяла в глаз – еле выморгалась!»

Я не знаю, из каких они произведений, но считаю, что их нужно запретить.

Из соображений выспренней нравственности.

Именно выспренней!

Потому что у нас нравственность особого рода.

И поэтому ее нужно охранять.

А если ее оставить без присмотра, то она скоро полностью переродится в блуд и паскудство.

И когда я смотрю на Бегемота, мне все время приходит в голову мысль об охране нравственности.

И еще, куриные челюсти, в некоторые периоды своей жизни лицо Бегемота, срамота щенячья, вызывало в моей памяти лицо коменданта того славного военного городка, с которого и началась моя необыкновенная карьера. Что-то в них было общее, какая-то помесь ответственности с вихрем непредсказуемости.

Фамилия коменданта была Извергов

Кстати, не помню ни одного коменданта с фамилией Цветиков, Розанов, Хризантемов. Обязательно – Извергов, Самохвалов, Спиногрызов.

Я впервые увидел его при заступлении в патруль.

Он нас инструктировал.

Там было на что посмотреть: у него, прежде всего, надувалась шея, как у лягушки-быка перед вступлением в половые отношения, и голос, низкий, хриплый, казалось, легко извлекался из области вспомогательного таза.

Телом мал.

Лицом красен.

Взором отважен.

И в движениях быстр, как краб на отмели.

Он говорил:

– Квадрат «Е»-еее! – и никто не посмел бы заявить, что он не знаком с этим квадратом.

И еще он говорил:

– Именно тут ожидаю появления множества самовольно шатающихся воинов-строителей. Они должны быть здесь! В камере! И если они не будут сидеть, то сидеть будете вы! – и никто не посмел возразить.

Он говорил:

– Гэ-о-мет-рия! Укладывать гробики! – и это означало, что снег с дороги следует располагать вдоль обочины аккуратными параллелепипедами, проще говоря, гробиками, по всем законам геометрии.

Вот так, расчудроны чудаковатые, а вы думали, армия у нас пальцами где попало ковыряет?

Нет!

Армия у нас снег вдоль дороги укладывает и старается при этом, чтоб снег был белый, а не грязный, то есть затемненные места следует еще сверху свеженьким снежком припорошить.

Да-ааа… жизнь…

Как-то комендант стоял в Дофе и ждал, когда ему позвонят – там у дежурного по Дофу есть телефон – и сообщат, что послали бульдозер для того, чтобы убрать с центральной площади гигантскую кучу колотого льда, которую соорудил в середине предыдущий бульдозер.

Коменданту должны были позвонить с минуты на минуту, и он ужасно нервничал, дергался всеми своими чувствительными членами одновременно и поминутно обращался к дороге, а если звонил телефон у дежурной, успевал подскочить, до нее ухватиться за трубку и гаркнуть в нее:

– Ка-мен-дан-т!!!

– Ой! – говорили там – Извините…

– Гм… – говорил он, – трубку бросают… – а там просто хотели у дежурной поинтересоваться какой, фильм в Дофе идет, и только трубка оказывалась на месте, как снова раздавался звонок:

– Ка-мен-дант!!!

И опять:

– Ой! Извините…

Так повторялось множество раз, пока он наконец не увидел, что где-то с горы к площади движется бульдозер, и он не выдержал и, пульсируя на ходу, побежал, скользя, спотыкаясь, навстречу этому бульдозеру, размахивая руками и горланя по дороге какую-то песнь горилы-самца.

А бульдозерист, заметив издалека, что на него бежит одичавший от переживаний комендант, от страха бросил бульдозер и удрал, утопая по пояс, в снежные сопки.

И теперь бульдозер сам шел на площадь, и, когда комендант добежал до него и обнаружил, что внутри никого нет, он принялся прыгать вокруг и орать уже бульдозеру:

– Стой, еб-т! Стой, блядь! Как же здесь нажимается, а? Эй! Кто-нибудь!

Но никого не потребовалось.

Тот бульдозер остановился только тогда, когда уперся в эту гору льда, сделанную предыдущим бульдозером.

Там он и заглох, железное чудовище.

А еще мы видели коменданта на парадах и на строевых прогулках.

Весна, воскресенье, солнце, теплынь – а у нас строевая прогулка.

Мы идем строями – экипаж за экипажем – в поселок, чтоб там походить кругами по дорожкам, создавая своим строевым шагом строевую красоту, а впереди нашего строя на машине с тремя мегафонами наверху едет комендант.

Он таким образом очищает перед нами путь.

А очищать не от кого, поскольку утром в поселке еще никого нет – никто не проснулся, улицы пусты.

И для кого мы тут ходим, непонятно, а дорога идет под горочку – справа кювет, слева – откос, и тут из-за дома вылетает на трехколесном велосипедике крошечный мальчуган и, отчаянно крутя педали, пристраивается перед машиной коменданта, и теперь все мы, и машина коменданта в том числе, приобретаем скорость движения этого крохотного велосипедика.

Какое-то время так и движемся, а потом комендант начинает очищать нам дорогу:

– Мальчик!.. – говорит он сразу в три мегафона так, что просыпаются горы. – Ма-ль-чик! Принять в сторону!

А парнишка уже понял, что он сделал что-то не так, и отчаянно крутит педали, но от страха не может свернуть в сторону и по-прежнему едет впереди нашей процессии.

– Мальчик!.. – не выдерживает комендант. – Мальчик! Ма-ль-чик, еб твою мать!

И тогда мальчишка резко выворачивает руль и летит под откос – мальчик-велосипед-мальчик-велосипед, – пока не достигает дна канавы, после чего ничто уже не мешает красоте нашего строевого движения.

Ах!..

А 23 февраля мы с утра до вечера тоже что-нибудь делали

Только в середине дня нас отпустили домой часа на три яйца погладить, а потом опять, переодевшись в парадную тужурку с медалями, следовало прибыть в Доф и, отметившись на входе у старпома, пройти в зал на торжественное собрание, а ускользнуть невозможно – все дырки заделаны (я сам все проверил), даже окно в туалете закрыто решеткой, и после этой проверки, ослепительно стройные, уже не торопясь, направляемся на торжественное собрание.

Умные пришли в Доф без шинелей: они разделись у друзей, живущих рядом, и шли метров двадцать – тридцать без шапок среди пурги.

Глупые пришли в шинелях и разделись в гардеробе.

И вот когда кончилось торжественное собрание…

– Объявляется перерыв!

И все как-то быстренько заторопились к выходу.

– А после перерыва всем опять собраться в зале на концерт художественной самодеятельности!

И все заторопились сильней.

– Уйдут, – выдыхает капитан первого ранга, распорядитель торжеств, – нужно закрыть гардероб. Скажите там, чтоб закрыли гардероб! – Движение масс еще более усиливается. – Шинели! Шинели не выдавать!

Люди побежали, по дороге кто-то упал.

Дверь в гардеробе разбили сразу же, но всех она все равно не вместила, поэтому рядом сломали фанерную стенку и оттуда стали просто выбрасывать шинели наружу, на пол, там по ним ходили, потом поднимали и по обнаруженным в кармане пропускам устанавливали «кто-чья».

– Закройте входную дверь! То-ва-ри-щи офицеры! – Комендант! Вызовите коменданта!

И приехал комендант! «Всех в тюрьму!!!» – орал он перед дверью гардероба.

Конечно! Я в эти мгновенья был внутри.

Я не хотел надевать чужую шинель.

Я хотел найти свою, и, когда в гардероб ворвался комендант, я всего только успел завернуться в ближайшую шинель, висящую на вешалке, и остался стоять, а рядом со мной Гудоня – маленький, щуплый лейтенант – тоже завернулся, но от страха он еще и подпрыгнул, поджав ноги.

Он висел ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы вешалка на шинели оторвалась, и тогда он упал, и на него еще сверху легло шинелей пять-шесть.

Шум привлек коменданта, он пробежал мимо меня, бросился, разрыл, достал и потом уже вышел, держа в одной руке потерявшего человеческое обличье Гудоню.

«Не помня вашу сексуальную ориентацию, – как говорил наш старпом, – на всякий случай целую вас в клитор!»

И еще он говорил:

«Как я тронута вашим вниманием,

и особенно выниманием».

И еще он любил стихи:

«Буря мглою небо кроет,

Груди белые крутя».

Нет, ребятки!

Назад Дальше