Дежурный – старший лейтенант, и ему тоже неудобно, он не очень-то хочет записывать и, чтоб как-то выйти из положения, он начинает говорить:
– Видимо… по причине транспорта…
Понимаете ли, капитан третьего ранга даже не знает пока, по какой он причине опаздывает – не успел обзавестись, и он так радуется этой подсказке, что у него меняется лицо, и от этой быстрой смены он то ли всхохатывает, то ли всхлипывает, то ли после бега все еще не в себе. Он начинает говорить:
– А я. даже. вообще. а я-то. я-то думаю.
И тут медленно, не сразу, не в лоб, а исподволь – и это заметно по его внешности – он начинает понимать, что его записывать не собираются, что ему протягивают руку помощи, и вот он уже кашляет, а потом и каркает от радости:
– А я-то (кар)., я-то..
И вот уже неописуемое счастье овладевает им в полной мере, с ним случается пароксизм, катарсис и все такое.
– Я-то… – хрипит он остатками воздуха в легких, – я-то думаю…
И вот он уже смеется, потому что глупо, правое дело, глупо же, хватает старлея за плечо и, наклонившись к его животу, задыхается от овладевшего им только что смеха:
– А я-то., я-то… – смех душит его. – Я-то (ха-ха)… ду. ма. ю… (хи-хи-хи)… а ты стоишь… здесь… (он надрывается, почти визжит) ро… ди… мый… ну ты и стой, давай, стой…
УТРЕННИЕ СУМЕРКИМороз в тридцать градусов. Залив парит. От него отделяются серые лохмотья, готовые зацепиться за что угодно.
Из тумана торчит лодочный корпус. Рядом с трапом – вахтенный. На нем ватник, валенки, рукавицы, канадка, тулуп, а он все равно превратился в ледышку. На груди бесполезный автомат – он не сделает ни одного выстрела, хоть в лоб его убивай.
Отстоял два часа, и смены все нет. Внутри холодно до боли. Кажется, сейчас треснет на морозе. От остекленения он говорит только: «Суки», – и это беззвучно, одними губами.
Не дождавшись смены, он бросает пост и спускается в лодку. На последних ступеньках – ноги-то не гнутся – обрывается и вываливается в центральный пост. Звук такой, будто упало бревно.
Вы центральном все стихает, головы поворачиваются на звук. С утра угрожает проверка, и поэтому все напряжены, дежурный что-то только что читал. Он совсем забыл, что «верхушку» не меняли.
– Что, – говорит вахтенный, – сменить некому?.. Суки…
«Суки» вовсе не относится к офицеру. «Суки» – это вообще. Все всё понимают, никто не в обиде.
С вахтенного сваливается автомат, и, не подбирая его, он исчезает в проруби трапа. Пошел в каюту.
– Петруша, – говорит дежурный своему помощнику, – Пахомова смена? Что? Я вам сейчас всем по роже настучу. Пулей чтоб был.
Все восстанавливается, уже нашли Пахомова, дали ему по шее, подобрали автомат.
– Петруша, – говорит дежурный, когда выдалась минутка, – у меня на пульте чайник. Налей этому козлу черненького, а то еще заболеет.
Через несколько минут с кружкой кипятка в руке помощник находит вахтенного. Тот так и не добрался до койки. От тепла его развезло, он прислонился к косяку каюты и сомлел, и медленно так потек-потек по стеночке, пока не достиг пола, а там уже, не раздеваясь, повалился набок и затих.
Его сморил тот самый сон, во время которого можно трясти человека за шиворот, поднимать-опускать, шлепать его по щекам, а он будет только сопеть и слабо отбиваться, разводя руками, словно избавляется от паутины, или будто он вдробадан пьяным плавает в водоеме.
Он так и не раскроет глаз. Они у него склеены самым удивительным клеем на свете.
КЛОУНСколько себя помню – всегда валял дурака.
Так удобно, просто.
Лучший способ никого к себе не допускать – это прикидываться идиотом: шутить, балагурить, ломать комедию.
Они только сунутся к тебе, чтоб вывернуть твое нутро наизнанку, а ты – хлоп! – и испарился.
Оставил вместо себя этакого петрушку и исчез.
И они начинают его потрошить, а ты смеешься, наблюдая со стороны, как у них здорово все это получается.
А про себя думаешь: «Вот бараны! Я – настоящий – совсем не такой и не очень-то вам понравлюсь».
Долго так продолжалось. Все считали меня за придурка, и всех это устраивало.
Вот только замначпо меня раскусил.
О-о-о, это была сказочная сволочь.
Он меня понял.
Он увидел меня.
Я ему поначалу предложил обычную схему: «дурак, ваше благородие!» – а он вдруг говорит: «А вы, Петровский, собственно говоря, совсем не тот, за кого вы себя выдаете».
И тут мне стало не по себе. Страшно стало, холодом обдало предстату, и засосало там, где и должно в таких случаях сосать.
И я понял, что вот сейчас-то меня и будут препарировать по-настоящему. Со знанием дела. Я почувствовал, что передо мной хирург, вдохновенный мастер, умная, беспощадная бестия. И я буду стоять перед ним бестолочью, а он будет отрезать от меня по кусочку, разворачивать его и объяснять мне мое же устройство.
Внутреннее и неповторимое.
– Где вы тут у нас? – послышалось со стороны, и он открыл большую папку. – А. ну вот и почитаем.
И почитали.
Там были все мои выражения, и всякие такие слова, которые я давно забыл, но которые теперь вспомнил: точно, я их произносил.
Там был весь я.
С комментариями.
И хорошо подобран.
И понимал он меня правильно.
– А ведь вы нас ненавидите, – сказал он и объяснил эту свою мысль очень доходчиво.
Я вышел от него мокрый.
Снял шапку, вытер лицо и сказал только:
– Вот блядь, а?..
В РАЙОН ГЕЛЬСИНГФОРСАМамины кочки! Силы слабеют, ум помрачается, волосы липнут ко лбу и перо выпадает из рук, а глаза с некоторых пор никто не называет очами – только зенками.
И все это после того, как Леха Эйнштейн над Андрюшенькой подшутил.
У нас Леха, в общем-то, капитан-лейтенант, и служит он в учебном отряде подводного плаванья, там же, где и мы, в сущности, чешем ляжку по утрам и от щедрот этой страны кормимся. И Андрюшенька Кузин – это наш боевой товарищ, может быть, даже слишком боевой, потому что просвистал нам уже все дыры наружные тем, что он здесь единственный и натуральный моряк, а все прочие – зелень подкильная.
Как только встречаешь его на переходе между сортиром и камбузом, так он сразу же: «Наш учебный процесс – полное говно, и если б не я – единственный здесь натуральный моряк…» – удавить его мало. Так, знаете ли, и тянет иногда сомкнуть свои железные пальцы на его чувствительном горле или походя вырвать кадык. И не то чтобы мы против его собственных мореходных качеств – отнюдь, просто слышать это каждый день – крупное испытание для нашей природной доброты и нравственности (что-то из этих двух понятий я, по-моему, перепутал, ну да бог с ним).
А Эйнштейном Леху называют за то, что он с Литейного моста падал, и падал он не как все люди: в воду и насмерть, а головой вниз на проезжую часть под колеса проходящему транспорту, потому что пьян был, холера сиплая.
После того, как его сложили и склеили, в нем немедленно обнаружилось замечательное чувство юмора и развилась способность подражать любому голосу.
Стояли тихие-тихие предновогодние сумерки. С неба вместо снега сыпалось что-то темное и мокрое, и мы сидели в учебном классе и пили за сухое и светлое.
Мы – офицеры, конечно, и как нам не пить, если командир нашего учебного отряда, капитан первого ранга Кулешов (А. А.), каждый божий день устраивает нам автономку у пирса, то есть доклад скалозубов (начальников, разумеется) в 22 часа, а развод блядей на ночь (офицеров, естественно) в 23. И начальников он принимает у себя в кабинете, сняв. не штаны, конечно же, как можно было так подумать!.. сняв китель, то есть пребывая перед подчиненными в конце рабочего дня по-семейному, в майке.
Так что с такой жизни мы сидим и пьем, и тут через окошко видим, как наша сволочь натуральная морская – Андрюшенька – с журналом через плац криволапит.
В дежурку пошел.
Он у нас сейчас дежурный, вот он и старается.
– Щас, мужики, – сказал Леха, приподнимаясь со своего места, – щас мы ему вкачаем экстракт алоэ, приправленный колючками африканской акации.
Потом он снял трубку телефона и попросил девушку соединить его с рубкой дежурного.
– Дежурный слушает, – немедленно заблеял Андрюша.
– Представляться надо, товарищ дежурный, – оборвал его Леха густым палубным басом, и мы все так и вздрогнули от такой перемены в его голосе, столько в нем было орудийного мяса. – Примите телефонограмму от оперативной базы.
– Есть!
– В связи с непрерывно ухудшающейся ледовой обстановкой – (а за окнами дождь идет, какой там лед). приказываю вверенными вам плавсредствами (это шлюпками что ли?) организовать срочную эвакуацию имущества первого Адмиралтейского завода в район Гельсингфорса. Старшим на переходе назначаю капитана третьего ранга Кузина. Подписал: командующий. Кто принял?
– Капитан третьего ранга Кузин. – Андрюшенька так кажется задохнулся.
– А-а. Кузин. Вот вам и флаг в руки.
И в жопу тоже, – добавил Леха после того, как положил трубку, после чего мы снова сдвинули кружки.
И в жопу тоже, – добавил Леха после того, как положил трубку, после чего мы снова сдвинули кружки.
Об Андрюшеньке никто больше не вспоминал. Ну пошутили и пошутили. Мало ли. Пошутили и забыли.
А Андрюша не забыл. Он аккуратненько списал телефонограмму в чистовой журнал и потащил ее начальнику штаба.
Начштаба у нас мужик умный, поэтому у него возник только один вопрос:
– А почему ты старшим на переходе?
– Видимо, Алексей Аркадьич, – тут Андрюха непременно надул свою грудь, – командующему известно, что я – натуральный моряк. Разрешите, я сам командиру журнал отнесу.
– Нет. Это дело серьезное. Я сам отнесу.
И отнес. Командир (в майке, конечно) остановил доклад командиров подразделений и углубился в чтение текста:
– «В связи с ухудшением ледовой обстановки. вверенными вам плавсредствами. эвакуацию первого Адмиралтейского., старшим. в район Гельсингфорса.» Слушай, а почему старшим назначили этого придурка?
– Видимо, командующему известно о его качествах.
– О каких его качествах известно командующему? Нам, например, известно, что он придурок. Какие еще у него обнаружены «качества»?
– Мореходные…, наверное.
– Да-а?.. Нет, я командующему перезвоню. Ты пойдешь старшим. А кстати, у нас что, кроме первого Адмиралтейского завода есть еще и второй?
И тут все командиры подразделений, поскольку их оставили на время в покое, испытав необычайный прилив сил, начинают участвовать. Кто-то из них тут же сказал, что есть и второй, и третий Адмиралтейский завод.
– Так…, а Гельсингфорс – это старое название чего? Зеленогорска что ли?
– Сестрорецка.
– Сестрорецк – это Чукокколо.
– Сами вы, мамаша, Чукокколо, тащите словарь.
Притащили словарь и оказалось: Гельсингфорс – это Хельсинки.
– А как же на дело посмотрят финны?
Установилась незначительная пауза. Командир должен был принять решение. И он его принял.
– Нужно звонить командующему.
– Уже двенадцатый час ночи, товарищ командир.
– Ну и что? Дело не терпит отлагательств. Здесь же целый комплекс мероприятий.
Командир взялся за трубку. Командующего на месте не оказалось. Оказалось, что он уже давно дома. Командующие иногда оказываются дома раньше своих подчиненных, обеспокоенных эвакуацией в район Гельсингфорса.
К телефону подошла жена. Она сказала, что командующий уже спит.
– Разбудите его, пожалуйста, скажите, это относительно эвакуации в район Гельсингфорса.
Потрясающе. Командующий в одно мгновенье был у телефона.
– Товарищ командующий, – голос у командира стал как-то слишком тонок, – мы тут получили вашу телефонограмму относительно эвакуации и уже начали ее отрабатывать, и на настоящий момент у нас только один вопрос: как на это дело смотрит финская сторона.
Столь быстрой смены выражений на лице у командира никто не ожидал, и еще очевидцам показалось, что от него во все стороны перья отделились и полетели, отделились и полетели, а потом у него на лице немедленно сделалось выражение – «я член забил в ту тушку туго», и еще он вспотел всем телом, что без кителя было особенно заметно.
– Есть, товарищ командующий, – просипел командир сорвавшимся голосом, – есть к вам завтра к восьми утра, – и медленно положил трубку.
Установилась тишина, а потом он заорал, обретя заново голос, уже в полную силу:
– Где эта сука?!
«Эта сука» была рядом: Андрюша стоял за дверью, ожидая незамедлительного применения своим мореходным качествам.
И его применили.
Его надели на кол.
А нас – в двенадцать ночи – всех вывели на плац и построили в одну шеренгу, и специально назначенная комиссия заставляла каждого произносить: «В связи с ухудшением ледовой обстановки…»
А Андоюша слушал, чтоб по голосу установить, кто же ему звонил.
Так и не установили.
И Леху никто не выдал.
ВОСПОМИНАНИЯ О БАЛЕТЕ
ДЕРЖИСЬ, ЛЕЙТЕНАНТЧерез пять минут он знал обо мне все: он знал, откуда, куда и зачем. За столиком в углу ресторана он сидел один, и меня подсадили к нему.
Я – лейтенант, только из училища, и он – капитан третьего ранга, тужурка, белая рубашка, холодное холеное лицо. Он пил и не пьянел. Когда я сказал ему, что не пью, он только кивнул и не стал приставать. Мне это понравилось, и мы разговорились. Вернее, говорил он, а я только слушал.
Ресторан уже перепился, женщин разобрали, и нам никто не мешал. Он говорил так, будто кому-то отвечал и тут же возвращался ко мне. Слова он говорил – как вколачивал, медленно и четко. Столько лет прошло, а я до сих пор помню его голос:
–..Мерзавцы, какие мерзавцы, боже ты мой! И такая мразь меня поучает. Море видел только из окошка. И все это размеренно и чинно, на дистанции, сволота., но так всегда было: кто-то плавает, а кто-то пожинает. Ну и где же мы будем служить, а, лейтенант? Еще не знаешь. Просись на атомоходы, лейтенант. Если уж служить маме-Родине, так уж в самой каке..
Правда, везде у нас кака, но там хоть год за два идет. И через десять лет такой, с позволения сказать, жизни, когда пенсия будет у тебя в кармане, ты станешь говорить правду, лейтенант, тебя как прорвет, и слова откуда-то найдутся нужные..
Через десять лет службы на лодках в офицере просыпается человеческое достоинство, так что просись на атомоходы, лейтенант.
Гниль подкильная, «вы знали, на что шли». Семнадцатилетним пацаном я знал, на что шел? Изложите в условиях контракта, что я сделаю одиннадцать автономок, а это три года под водой; напишите в бумажке, что в течение восьми лет у меня не будет своего угла и я буду таскаться по знакомым, изложите, что меня будут кидать с корабля на корабль, из базы в базу, сообщите заранее, что меня, может быть, бросит жена, отнимет у меня моих детей, нарисуйте всю мою жизнь, и я посмотрю – стоит ли..
А кстати, где они вообще, условия контракта? Ты женат, лейтенант? Нет? Молодец, не торопись, но учти, лейтенант, казарма для офицера не кончается, даже если он вырвался на берег и снял женщину. Казарма кончается тогда, когда рядом с тобой любимая женщина и твои дети. А вот найти такую сумасшедшую, такую увечную, чтоб за просто так моталась за тобой десять лет по углам, нелегко. У нас жены в Дофе[1] на чемоданах сидят, пока их мужья, лейтенанты, высунув языки, ищут квартиры, чтоб переночевать; и по десять штук в одной комнатушке – пять лейтенантских пар; и детские коляски у нас могут по ПКЗ[2] ездить, «вы знали, на что шли», суки; роддома нет, бабы рожают на гинекологическом кресле, так их ковыряет бог знает кто. Вот так, лейтенант.
Служба бьет сразу копытом в глаз. И ты либо выживаешь – либо мозг вытекает по капле.
Жизнь, сверкающая издали, как твой воскресный костюм, на поверку занюхана и наполнена горловым воем забытых богом гарнизонов.
И в этой блевотине бытия растут только одни цветы, лейтенант, – цветы надежды.
А надеяться у нас можно. Это сколько вам угодно. Отчего бы не помечтать. У человека нельзя отнять его мечты, поэтому человек служит на флоте…
Лейтенант флота русского – это Иванушка-дурачок. Червяк не успел превратиться в бабочку, а ее уже иголкой – тык! И на десять лет в гербарий!.. Пока не облетит позолота…
Начало тускло, лейтенант, как вырванный глаз уснувшего карася. Хорошо, что ты не женат, оботрись начала, пусть тебя одного помолотят мордой об стол, облупят романтику… И знай, лейтенант, что бы тебе ни говорили о долге, совести, чести – все это слова, и тот, кто их произносит, способен говорить о чужом долге, о чьей-то совести и о какой-то чести. Запомни: существует только твоя семья… Флот России, лейтенант, – явление драматическое и удивительное…
Флот оболган газетными щелкоперами, придворными проститутками, блюдолизами и шутами…
Флот унижен официальными сводками, обезличен, замазан, затерт, выпихнут крутыми ягодицами государственных мерзавцев на обочину империи и понукаем. И если армия – падчерица у государства, то флот – ее пащенок, пинками ему укажут на его место.
Флот бесправен – окрики, угрозы, истерия, втаптывание, уничтожение по капле. Обезличка возведена в ранг принципа. Ты не принадлежишь себе. Тебя просто нет, лейтенант, нет! Офицер продан на двадцать пять лет. Это государственный крепостной! Вещь! Штатная единица! Это галерник, обвехованный со всех сторон; это великий немой, он уже издает звуки, но еще не ясно, какие; он возмущен, но пока не понятно, чем. Для него существует один свет в окошке – дмб[3], ну, еще перевод, может быть. Есть еще уход в запас через суд офицерской чести, но чести на флоте нет, а значит, и суда нет, есть отвратительная комедь, где ты – главный скоморох.
Свободен в пределах веревки. Иногда вешаются. Так происходит естественный отбор – службе-кобыле нужен сильный самец.
Мичман на флоте – это рабочая скотина. С ним можно сделать сто угодно. При нем не церемонятся. Перед нижним можно даже раздеться, как перед платяным шкафом. Из матроса медленно, но верно выдавливается человек, выдавливается всем тем хаосом и кошмаром, в котором существует флот. Искалеченная психика вернувшегося с флота парня называется возмужанием, а всей этой мерзости присвоено звание «большой школы жизни».