Занятые рассказом о том, что случилось, когда пробил урочный час тех шестидесяти двух тысяч пятисот восьмидесяти человек, пребывавших в состоянии отложенной смерти, мы отсрочили до лучшего времени — ну, вот и настало оно — совершенно необходимые размышления о том, как отреагировали на перемену ситуации дома призрения, больницы, страховые компании, маффия и церковь — прежде всего католическая, до такой степени главенствовавшая в описываемом нами государстве, что среди граждан его бытовали стойкое убеждение, твердая уверенность: случись иисусу христу повторить от истока до устья свое первое и — насколько нам известно — единственное пока земное бытие, он не выбрал бы себе другой страны для рождения. В приютах блаженного заката — начнем с них — чувства были те самые, какие и ожидались. Если принять во внимание, что бесперебойная ротация питомцев составляла, как исчерпывающе было разъяснено при самом начале этих удивительных событий, непременное условие экономического процветания этих заведений, то возвращение смерти не могло не стать и, разумеется, стало поводом для ликования и новых надежд, окрыливших руководителей. Справившись с первоначальным шоком, который породило оглашенное по телевидению письмо, они принялись немедленно рассчитывать и прикидывать, как теперь пойдет жизнь, и она подтвердила их ожидания. Немало шампанского было выпито в полночь, чтобы отметить уже никем не ожидаемое возвращение к норме, и то, что может показаться стороннему взгляду воплощением безразличия и пренебрежения к чужой жизни, было на самом деле всего лишь естественным чувством облегчения, более чем законной радостью, сравнимой с той, которая вселяется в душу человека, стоящего без ключа у запертой двери и вдруг видящего, как она распахивается перед ним настежь и озаряется светом с той стороны. Люди щепетильные скажут, пожалуй, что можно было бы по крайней мере обойтись без шумного торжества, без хлопанья шампанских пробок и прочих примет разгула, ибо вполне хватило бы, чтоб отметить такое событие, скромного бокала портвейна или мадеры, рюмочки коньяку или ликерцу с кофе, однако мы-то с вами, знающие, как легко обуянный радостью дух рвет удила плоти, понимаем, что извинить такое, может, и нельзя, но простить должно. На следующее утро администрация развила бурную деятельность: родственникам тела усопших — забрать, в комнатах — прибрать и сменить постельное белье, персонал — собрать и объявить ему, что жизнь, слава богу, продолжается, — а уж потом села изучать список ходатайств о помещении в дом престарелых, чтобы из числа претендентов отобрать таких, кто казался наиболее многообещающим. По причинам не вполне схожим, но не менее весомым, расположение духа тех должностных лиц, что крутили маховики лечебных учреждений, также заметно улучшилось за время, протекшее с ночи до утра. Хотя, как уже было вам рассказано ранее, значительную часть неизлечимо больных, чьи недуги достигли крайней и последней стадии, если позволительно, конечно, так говорить о нозологическом[12] состоянии, которому суждено было продолжаться вечно, выписали на попечение родственников, лицемерно приговаривая: Кто ж сумеет обеспечить бедняге лучший уход, — однако очень еще много таких, у кого в наличии не оказалось ни родных, ни денег на обеспечение счастливого заката, вповалку лежали даже уже не в коридорах, что практикуется в сих достославных заведениях спокон веку и до скончания его, но и по всем углам, на чердаках и в подвалах, пребывая в полнейшем забросе и небрежении, ибо зачастую к ним по нескольку дней кряду вообще никто не подходил, причем это нисколько не волновало ни врачей, ни сестер, успокаивавших себя тем, что как бы скверно страдальцам ни приходилось, помереть они все равно не помрут. Теперь, когда они все же благополучно померли, были вывезены и погребены, больничный воздух, обретя свой исконный и неповторимый букет — смесь эфира, йода и карболки, — кристальной свежестью своей сделался подобен атмосфере горных высот. Шампанское, правда, рекой не лилось — лили бальзам на душу счастливые улыбки директоров и главных врачей, а об ординаторах только и можно сказать, что они, как исстари повелось, вновь стали провожать плотоядными взглядами младший медицинский персонал. Словом, все вошло в норму. Что же касается страховых агентств, чтоб не перечить перечню, где они значатся под номером третьим, то о них сказать в сущности и нечего, поскольку они не вполне еще раскумекали, повлияет ли изменившаяся ситуация на те изменения в полисах, о которых мы в свое время и в таких немыслимых подробностях рассказывали, в лучшую сторону или совсем наоборот. Страховщики шагу не ступят, пока не будут совершенно убеждены, что впереди — твердая почва, а уж когда все-таки шагнут, тут же и тотчас бросят в нее новые семена, то бишь контракты, новая форма коих будет наилучшим образом отвечать их насущным интересам. А поскольку будущее принадлежит богу, и не ведает никто из нас, что день грядущий нам припас, они, страховщики то есть, будут по-прежнему числить в мертвых всех застрахованных, достигших восьмидесяти лет, ибо они-то и есть та самая синица в руке, и осталось теперь только найти способ уловить журавля в небе. Кое-кто из этих мастаков, пользуясь смятением, царящим в государстве, как никогда прежде застрявшим между молотом и наковальней, сциллой и харибдой, огнем и полымем, ну, и что там еще у нас есть, уже подумывает о том, что недурно было бы повысить возрастной порог до восьмидесяти пяти лет, а то и до девяноста. Доводы тех, кто ратует за это, ясны, как божий день, прозрачны, как ключевая вода: у людей, доживших до таких лет, как правило, уже нет родственников, к помощи которых можно прибегнуть в случае необходимости, а если даже и есть, то — такие же древние, как они сами, а пенсии их из-за постоянной инфляции и растущей стоимости жизни, так сказать, сдуваются, и по этой причине старики очень часто вынуждены бывают прерывать страховые платежи, предоставляя тем самым компаниям наилучший мотив для расторжения контракта безо всякого для себя ущерба. Это бесчеловечно, вскричат одни. Это — бизнес, который есть бизнес, возразят другие. Что ж, поглядим, как там дальше дело пойдет.
А вот уж где в ту пору много толковали о делах, так это в кругах маффии. Оттого, быть может, что помещенные несколько выше описания тех черных тоннелей, по которым внедрялось преступное сообщество в похоронное дело, отличались, без ложной скромности заметим, чрезмерной обстоятельностью, у читателя могло сложиться превратное впечатление о маффии: что ж, мол, это за убогий сброд, если не в силах заработать денег побольше, а усилий для этого — употребить поменьше. Да нет же, конечно имелся у маффии богатый ассортимент иных способов, как и у любой из таких организаций, в какой бы точке земного шара ни находились они, но местный, через два «ф» пишущийся криминальный синдикат, с необыкновенным искусством находивший равновесие между перспективными стратегическими замыслами и сиюминутными тактическими задачами, не ограничивался только немедленным барышом, но простирал свои планы значительно дальше — в самую что ни на есть вечность: желала наша маффия установить — с молчаливой помощью семей, уверовавших в благо эвтаназии, и при попустительстве властей, делавших вид, будто смотрят в другую сторону — да, так вот, установить абсолютную монополию на смерть и погребение каждого представителя рода человеческого, взяв на себя ответственность за то, чтобы демографическая ситуация становилась такой, как нужно стране, то есть, если использовать однажды уже употребленное нами сравнение — раскручивать либо заворачивать кран по своему усмотрению. И если увеличивать или сокращать рождаемость было ей — пока, по крайней мере — не под силу, то ускорять или замедлять путешествия за границу — верней сказать, за грань — земного бытия могла она вполне. И в тот миг, когда мы ввели благосклонного читателя в комнату, там уже кипела оживленная дискуссия о том, как бы это наилучшим образом применить к делу — и желательно, к столь же выгодному — трудовые резервы, простаивающие в праздности после возвращения смерти к своим обязанностям, и когда за круглым столом отзвучали разнообразные, более или менее радикальные предложения, выбрали из них такое, что, во-первых, было осенено долгой и славной традицией, а во-вторых, легко осуществлялось. Речь, сами понимаете, шла о крышевании. И вот уже на следующий день по всей стране, с севера на юг и с запада на восток, в двери похоронных контор входили посетители — как правило, двое мужчин, иногда — мужчина и женщина, и уж совсем редко — две женщины — учтиво спрашивали управляющего, а потом уж ему самому культурно объясняли, что над предприятием его нависла опасность захвата, взрыва или поджога, ибо активисты неких незаконных ассоциаций, требовавших включить право на бессмертие во всеобщую декларацию прав человека, теперь в бессильной ярости заносят тяжелую руку возмездия над похоронными бюро, виновными разве лишь в том, что предоставляют усопшим — последний приют. Мы располагаем точными сведениями, продолжал один из посетителей, что эти подрывные акции, которые в случае сопротивления могут даже привести к убийствам владельца бюро, директора его, двух-трех сотрудников, равно как и членов их семей, начнутся завтра же и не исключено, что — в этом квартале. Что же мне делать, вопрошал, содрогаясь, устрашенный собеседник. Да ничего не делать, вам делать решительно нечего, а вот мы могли бы вас защитить, если, конечно, хотите. Конечно, хочу, защитите меня, пожалуйста. Для этого придется выполнить кое-какие условия. Да какие угодно, я на все согласен, только защитите меня. Прежде всего никому — даже вашей жене — ни слова об этом. Я не женат. Да неважно, матери, бабушке, тетке — никому не говорите. Рта не раскрою. И правильно сделаете, иначе рискуете остаться с закрытым ртом навсегда. Какие же еще условия. Только одно — заплатить, сколько мы скажем. Заплатить. Ну, а как бы вы хотели — нам же придется обеспечивать вашу безопасность, а это, дорогой мой, требует расходов. Понял. Мы смогли бы защитить все человечество, будь оно в силах заплатить, сколько следует, а впрочем, недаром же сказано — за временем одним другое настает, так что мы надежды не теряем. Понял. До чего хорошо, что вы так быстро все схватываете. И сколько же я должен уплатить. Вот здесь сумма проставлена. Сколько-сколько. Цена справедливая, не с потолка взята. Так это за год или за месяц. За неделю. Да откуда ж у меня такие деньги, похоронный бизнес золотых гор не приносит. Вам еще повезло, что мы не запросили с вас столько, во сколько вы оцениваете свою жизнь. Ну, это понятно, жизнь-то одна, другой не будет. А чтоб и эту не потерять, мой вам совет — берегите ее. Я должен все обдумать, а потом еще обсудить со своими компаньонами. У вас — ровно двадцать четыре часа и ни минуты больше, через сутки мы умываем руки, и на вас ляжет полная ответственность за все, что может случиться с вами, а случится-то обязательно, хотя мы уверены, что на первый раз обойдется без смертоубийства, и тогда мы продолжим этот разговор, но цена удвоится, и вам придется заплатить, вы даже не представляете, до чего безжалостны эти ассоциации граждан, отстаивающие право на вечность. Ладно, я согласен. За четыре недели вперед, если вас не затруднит. За четыре. Что ж вы так кричите-то: ваш случай — особый, мы же вам объяснили, что обеспечить безопасность — дело не дешевое. Наличными или чек. Наличными, пожалуйста, чеки принимаем только в других обстоятельствах и когда речь идет о таких суммах, которые в руках не удержишь. Управляющий открыл сейф, пересчитал купюры и, вручая их посетителям, спросил: Позвольте, а расписочку бы какую-нибудь, что мне гарантируется безопасность. Ни расписки, ни гарантий, придется вам довольствоваться нашим честным словом. Честным, вы сказали. Совершенно верно, честным, сами увидите, в какой чести у нас честное слово и какие почести мы ему воздаем. А где мне вас найти в случае надобности. Не беспокойтесь, мы сами вас найдем. Пойдемте, я провожу. Сидите-сидите, мы дорогу знаем: по коридору налево, мимо торгового зала, где выставлены на продажу гробы, потом пройти помещение, где торгуют косметикой, дальше приемная, а оттуда и выход на улицу. Стало быть, не заблудитесь. Ни в коем случае, мы превосходно ориентируемся. И не потеряетесь. Мы не теряемся никогда, и в доказательство этого через месяц придет к вам наш человек за очередным взносом. Как я узнаю, что это он и есть. А вот взглянете на него — и сразу поймете, ни малейших сомнений не останется. Что ж, до свиданья. До свиданья, ну, что вы, не за что.
И напоследок — last but not least[13] — о католической, апостольской и, соответственно, римской церкви, обнаружившей много поводов быть довольной собою. Будучи с самого начала твердо убеждена в том, что смерть может отмениться только и исключительно кознями сатаны и что нет средства борьбы с ними лучше упорной молитвы, церковь отложила в сторонку добродетель скромности, которую с изрядным трудом и немалыми жертвами культивировала, и стала без удержу славословить себя и восхвалять за удачно проведенную общенациональную кампанию, преследовавшую цель испросить у господа бога скорейшего возврата смерти для избавления бедного человечества от еще злейших бед, конец цитаты. Молитвы шли до небес целых восемь месяцев, что и неудивительно, если вспомнить — до марса полгода лёту, а ведь небеса значительно дальше: тринадцать триллионов световых лет, если округлить цифры. К медовой сласти законного удовлетворения, испытываемого церковью, примешивалась, однако, и капля деготка. Богословы спорили, так и не придя к согласию, о том, какие все же мотивы побудили творца и вседержителя вернуть смерть немедленно, не дав даже соборовать те шестьдесят две тысячи умирающих, которые, лишившись благодати последнего причастия, испустили дух скорее, чем мы об этом вам сказали. И червячок сомнения — подчинена ли смерть богу или все же начальствует над ним — продолжал тайно точить умы церковников, в среде которых дерзкое допущение — мол, смерть и бог суть лицевая и оборотная стороны одной медали — до сих пор считалось не то что ересью, а самым отвратительным святотатством. Но это — так сказать, взгляд изнутри. Огромному же большинству обычных людей казалось, что церковь занята прежде всего участием в погребении королевы-матери. После того, как шестьдесят две тысячи человек обрели вечный покой и катафалки их больше не затрудняли уличное движение, пришло время отвезти опочившую государыню в свинцовом, как и подобает, гробу в королевскую усыпальницу. И газеты не преминули написать, что была перевернута еще одна страница истории.
*****Надо полагать, что только хорошее воспитание, приметы которого в наши дни встречаются все реже, да еще более или менее суеверное уважение к печатному слову, переполняющее робкие души, не позволили нашим читателям, выказывающим, впрочем, явные признаки едва сдерживаемого нетерпения, не захлебнуться в этом обильном словесном потоке, если не потопе, и не осведомиться, что же все-таки делала смерть с той роковой ночи, когда возвестила о своем возвращении. Памятуя о том, сколь велика роль, сыгранная в этих никогда прежде не виданных событиях нижепоименованными институтами и организациями, мы и вынуждены были бы с излишней, быть может, обстоятельностью объяснить, как же ответили на внезапное и резкое изменение ситуации дома престарелых, больницы, страховые компании, католическая церковь, однако если бы дело было в том, что смерть, учтя огромное количество покойников, которых надо предать земле в самое ближайшее время, приняла внезапно решение, продиктованное совершенно неожиданным и в высшей степени похвальным движением души, продлить еще на несколько дней свое отсутствие с тем, чтобы жизнь вновь вернулась на прежнюю, накатанную колею люди, скончавшиеся только что, иными словами — в первые дни восстановленного режима — волей-неволей присоединились к тем несчастным, что много месяцев кряду были в буквальном, а отнюдь не переносном смысле ни живы, ни мертвы, и об этих свежих покойниках мы, как настоятельно велит логика, должны были бы поговорить. Но ничего такого не было, смерть не проявила подобного великодушия. Причиной того, что в течение восьми дней никто не умирал — в связи с этим возникла и пошла по устам иллюзия: ничего, в сущности, не изменилось — оказались самые обычные взаимоотношения между смертью и смертными: все они должны были загодя получить предуведомление о том, что им остается еще неделя жизни, каковой им надлежит распорядиться с толком, а именно — завершить все земные дела, написать завещание, уплатить всяческие недоимки, попрощаться с родными и близкими. В теории все это выглядело превосходно, а на практике вышло совсем не так. Представьте себе, как человек крепкого здоровья, из тех, у кого даже голова никогда не болит, оптимист по принципиальной позиции, равно как и по ясным и объективным причинам, в одно прекрасное утро выходит из дому, направляясь на службу, и встречает на улице любезного почтаря, а тот и говорит: Вот хорошо, что я вас увидел, господин такой-то, вам письмецо пришло, — после чего немедленно вручает ему лиловый конверт, на который адресат, быть может, и не обратил бы особого внимания, полагая, что это — очередная назойливая докука, затеянная мастерами рекламы и сетевого маркетинга, не обратил бы, говорю, если бы не странный почерк на конверте — точно таким же, один к одному, почерком написано знаменитое послание, факсимильная копия коего была недавно воспроизведена в газете. Если даже сердце у него в этот миг замрет от страха, если даже, охваченный предчувствием непоправимого несчастья, не захочет он брать письмо в руки, то все равно не сумеет это сделать, ибо тотчас почувствует нечто подобное тому, как если бы кто-то мягко взял его под локоток и помог спуститься со ступеньки, не поскользнувшись на банановой кожуре, а потом зайти за угол, не зацепившись одной ногой о другую. Точно так же не стоит, вероятно, даже и пытаться разорвать это письмо в клочки, ибо известно, что письма от смерти по определению нельзя уничтожить и что даже ацетиленовая горелка, включенная на полную мощность, не причиняет им никакого вреда, и наивная попытка притвориться, будто выронил письмо из рук, к успеху не приведет и окажется столь же бесплодной, потому что письмо не падает, словно приклеилось к пальцам, а если каким-то чудом все же упадет, — можно не сомневаться, что появившийся откуда ни возьмись доброхот сейчас же поднимет его и догонит мнимого растяпу со словами: Это, кажется, ваше, может, что нужное, — и останется лишь ответить ему меланхоличным: Да-да, нужное, большое вам спасибо. Впрочем, все это могло иметь место лишь вначале, когда еще очень немногие знали, что смерть для отправки и вручения своих роковых предуведомлений пользуется государственной почтовой службой. А потом лиловый сделался самым ненавистным из всех цветов, даже хуже черного, хоть тот и означает траур, но это вполне понятно — вспомним, что траур надевают и носят живые, а не мертвые, чему не противоречит то обстоятельство, что хоронят сих последних в черном костюме. И вот — вообразите себе ошеломление, смятение, глубочайшую растерянность тех, на кого по дороге на работу вдруг выскакивает смерть в образе почтальона, который никогда не звонит дважды[14], ибо ему, если уж не встретились с получателем, совершенно достаточно будет бросить письмо в почтовый ящик или подсунуть под дверь. И, остолбенев, человек стоит посреди улицы со своим по-прежнему отменным здоровьем, и голова у него не болит даже после того, как по ней шарахнули таким сообщением, и чувствует, что мир больше не принадлежит ему или он — миру, теперь они одолжены друг другу сроком на восемь дней, да, никак не больше, чем на восемь дней, об этом сообщает письмецо в лиловом конверте, который он только что покорно вскрыл, но глаза отуманены слезами, и оттого не сразу прочтешь расплывающиеся строки: Уважаемый господин имярек, настоящим с прискорбием извещаю вас, что срок вашей жизни окончательно и бесповоротно истекает через неделю, а потому рекомендую употребить остающееся время как можно лучше, с совершенным почтением смерть. Подпись — с маленькой буквы, что, как мы знаем, в каком-то смысле служит сертификатом подлинности. Человек — письмоносец назвал его господином, стало быть, он относится к мужскому полу, что мы сейчас же и подтверждаем — не знает, что ему сейчас делать: то ли вернуться домой и вывалить эту неминучую беду на головы близких, то ли, наоборот, — проглотить слезы и продолжить путь, идти туда, где ждет его работа, заполнить ею все остающиеся дни, чтобы с полным правом спросить: Смерть, так в чем же была твоя победа, зная, впрочем, что ответа не получит, ибо смерть никогда не отвечает — не потому, что не хочет, а просто не знает, что сказать, столкнувшись с наивысшей степенью человеческого страдания.
Этот уличный эпизод, возможный только и исключительно в маленькой стране, где все друг друга знают, более чем красноречиво показывает, сколь несообразную систему связи внедрила смерть ради расторжения временного контракта с тем, кого мы называем жизнью. Можно было бы истолковать это как очередное проявление какой-то садистской жестокости, примеры которой мы видим ежедневно, но, согласимся, смерти совершено незачем быть жестокой: ей более чем достаточно просто отнимать жизнь у людей. Она, поверьте, и не думала об этом. А теперь, после семимесячного простоя, погруженная, как и полагается, в реорганизацию своих вспомогательных служб, даже и не внемлет воплям отчаяния и тоски, слетающим с уст мужчины и женщины, оповещенных о своей скорой кончине, отчаянья и тоски, которые иногда дают эффект совершенно обратный предполагаемому и запланированному: люди, приговоренные к исчезновению, не приводят, так сказать, в порядок свои земные дела, не (с)оставляют завещание, не погашают разного рода задолженности, да и прощание с родными и близкими откладывают на самый последний момент, что — само собой разумеется — маловато, когда суждена вечная разлука. Понятия, в сущности, не имея о том, что представляет собой природа смерти, которая, между прочим, отзывается и на имя «рок», газеты исходили бешенством, изощряясь в яростных нападках, называя ее безжалостной, жестокой, тиранической, коварной, императрицей зла, дракулой в юбке, врагом рода человеческого, убийцей, кровопийцей, предательницей, изменницей, снова убийцей — но теперь уже серийной, а один еженедельник, юмористического скорее толка, начисто истощив творческое воображение своих сотрудников, просто обругал ее паскудой. Хорошо еще, что в нескольких редакциях здравый смысл возобладал. Одна из ста — да нет же, вы не дослушали — старейших и самых респектабельных газет королевства в редакционной статье рассудительно призывала начать со смертью открытый и искренний диалог без недомолвок, диалог, исполненный братского чувства, задушевный и согретый сердечным теплом, в том, конечно, случае, если удастся установить местопребывание ее, установить, где находится логово ее и берлога, резиденция и головной офис или, если угодно, штаб-квартира. Другой почтенный орган предлагал силам правопорядка вплотную заняться магазинами канцелярских товаров и бумагоделательными фабриками, ибо покупатели конвертов и бумаги лилового цвета — а покупателей таких должно быть наперечет — в свете недавних событий наверняка изменили свои предпочтения в части почтовых принадлежностей, и, значит, нетрудно будет сцапать макабрическую клиентку, когда она явится пополнить запас. Третья газета, лютая соперница второй, поспешила объявить эту идею воплощением вопиющей глупости, ибо только клиническому идиоту может прийти в голову такое: смерть, как мы ее себе представляем — скелет, окутанный саваном — своими ногами, щелкая пяточными костями по торцам мостовой, самолично потащится отправлять письмо. Не желая отставать от прессы, телевидение порекомендовало министерству внутренних дел установить наблюдение за почтовыми ящиками — по всей видимости, позабыло оно, что самое первое письмо оказалось колдовским образом на столе генерального директора, причем дверь в кабинет был заперта на два оборота, а оконные стекла — целы. Ни в полу, ни на потолке, как равно и на стенах, не было ни малейшей щелочки — такой, куда пролезло хотя бы лезвие бритвы. Хорошо было бы, конечно, убедить смерть, чтобы проявила сострадание к несчастным и обреченным людям, но для этого нужно сперва найти ее, но как это сделать и где ее искать, не знает никто.