То же самое происходило порой и с психиатрами, которых министерство здравоохранения по примеру церкви, врачевавшей души, отправляло на помощь самым отчаявшимся. И нередки были случаи, когда какой-нибудь психотерапевт в тот самый миг, когда он советовал пациенту не сдерживать слезы, ибо нет для облегчения душевной боли средства лучше, чем выплакаться, вдруг начинал биться в судорожных рыданиях, сообразив, что когда завтра утром начнут разносить почту, он и сам может оказаться получателем лилового конверта. И завершался сеанс тем, что врач и пациент, постигнутые одним и тем же несчастьем, горько плакали обнявшись, но первый при этом еще думал, что если и вправду стрясется с ним такая беда, останется у него в запасе еще восемь дней, сто девяносто два часа жизни. Слышал он, что для облегчения перехода в мир иной устраиваются развеселые вечерухи с наркотиками, спиртным и блудом, хоть тут и кроется риск — вознесясь на тот свет после таких проводов, по этому тосковать станешь еще сильней.
*****Нет правил без исключений, гласит народная мудрость, и, должно быть, это и в самом деле так, ибо даже в сфере, законы которой все мы дружно и единодушно почитаем незыблемыми, — к примеру, верховного владычества смерти, где исключения нелепы и невозможны просто по определению, случилось так, что одно лиловое письмо не было доставлено адресату и вернулось по принадлежности, то есть к отправителю. Нам возразят, что, мол, это решительно невозможно, что смерть, именно потому что она пребывает везде, не может находиться в каком-то одном определенном месте, откуда вытекает — ну, не из места же вытекает, а из тезиса — вот эта самая полнейшая невозможность, как материальная, так и метафизическая, определить и установить пресловутую принадлежность или, если держаться ближе к интересующему нас предмету, обратный адрес. И еще нам возразят, хоть, может быть, уже не с такой умозрительной уверенностью, что невзирая на усилия тысячи агентов, которые, частым гребнем прочесывая дом за домом всю местность, неделями ищут смерть по стране, как все равно неуловимо-проворную блошку или, скажем, вошку, о ней, о смерти то есть, ни слуху, ни духу, становится совершенно очевидно, что если до сих пор нам не представили никаких объяснений того, каким образом письма смерти попадают на почту, то и подавно никто не скажет, какими таинственными путями может вернуться неврученное письмо к отправителю, то бишь к смерти. Смиренно признаем, что объяснений этому и еще многому-многому другому и в самом деле нет, что мы не в силах предоставить их тем, кто их у нас требует, если только, злоупотребив доверчивостью читателя и перешагнув через уважение, которое обязаны питать к логике событий, не присовокупим к исконной ирреальности сюжета новых мнимостей, сознавая со всей отчетливостью, что они значительно ослабят его правдоподобие, хотя все вышесказанное вовсе не значит — повторим: не значит, что упомянутое письмо в лиловом конверте не было благополучно возвращено отправителю. Факты и сами-то по себе упрямая вещь, а этот факт еще и принадлежит к числу неопровержимых. И нет этому лучшего доказательства, чем имеющийся у нас перед глазами образ самой смерти — завернувшись в свою простынку, она сидит на стуле и, судя по расположению костей ее черепа, пребывает в полнейшей растерянности. Она недоверчиво разглядывает лиловый конверт, вертит его в руках, отыскивая пометы, которые должны в подобных случаях оставлять почтальоны: отказался получать, сменил местожительство, убыл в неизвестном направлении и на неизвестный срок, не вручено за смертью адресата — и бормочет: Что за чушь, какая там смерть, если то письмо, которое и должно было его убить, вернулось ко мне. Последние слова бездумно пронеслись в ее голове, но она тотчас уцепилась за них, вернула и произнесла уже вслух и с мечтательной интонацией: Вернулось ко мне. Не нужно быть почтальоном, чтобы понимать разницу между «вернулось назад» и «возвращено», ибо это значит всего лишь, что лиловое письмецо не дошло до цели, что в некой точке его пути случилось такое, что понудило его попятиться и направиться в точку исходную. Впрочем, письма кто-то носит, сами они не ходят — мало того, что ног нет и крыльев не имеется, так еще и, насколько мне известно, они лишены собственной инициативы, а иначе могли бы отказаться передавать ужасные известия, переносчиками которых так часто и поневоле становятся. Вот, например, как это, со всей беспристрастностью вынуждена была признать смерть, ибо известие о том, что кто-то умрет тогда-то и тогда-то, в такой-то день и час, есть, согласимся, наихудшее из всех возможных, это все равно как невесть сколько лет просидеть в камере смертников, а потом увидеть перед собой надзирателя, шагнувшего через порог со словами: Тут тебе письмецо пришло, так что давай на выход. Любопытно, что все прочие письма из последней партии были вручены адресатам, а если с этим получилась осечка, то не иначе как по какой-то непредвиденной случайности в точности так же, как с неким любовным посланием, которое — один бог знает, каковы были последствия — пять лет добиралось до адресата, жившего в двух кварталах, то есть менее чем в четверти часа ходьбы, а возможно, что оно попало с одной ленты транспортера на другую, и никто этого не заметил, и вернулось в пункт отправления, подобно тому, как заблудившийся в пустыне может рассчитывать только на следы, им же самим и оставленные. Ну что ж, выход один — послать его вторично, промолвила смерть, обращаясь к своей косе: прислоненная к белой стене, та стояла рядышком. Не следует ждать от косы ответа — тут все оказалось в пределах нормы. Если бы я, продолжала смерть, послала тебя с твоим пристрастием к скоропалительным решениям, дело уже давно было бы в шляпе, но, знаешь ли, времена в последнее время сильно изменились, и нам с тобой тоже следует быть на уровне новейших течений и веяний и в курсе последних технологических разработок, пользоваться, к примеру, электронной почтой, слышала я, что это самое гигиеничное средство связи, кляксу не посадишь и пальцы не выпачкаешь, и потом это так быстро — не успеет человек открыть свой outlook express, как письмецо уже у него, можно сказать, в руках, плохо лишь, что мне в этом случае пришлось бы вести два архива: один для тех, кто умеет пользоваться компьютером, а другой — для тех, кто нет, но в любом случае время у нас в запасе еще есть, постоянно появляются новые, все более и более усовершенствованные модели, так что, может быть, когда-нибудь я и решусь попробовать, а пока будем по старинке, перышком, обмакнутым в чернила, да по бумаге, в этом есть очарование традиции, а традиция в деле умирания весит много и стоит дорого. Смерть пристально поглядела на лиловый конверт, двинула правой рукой — и письмо исчезло. Стало быть, теперь мы знаем, что вопреки расхожим и весьма распространенным мнениям на почту смерть свои письма не носит.
На столе — список из двухсот девяноста восьми имен, то есть он чуть короче, чем в среднем, сто пятьдесят два мужчины, сто сорок шесть женщин, равное количество конвертов и почтовой бумаги лилового цвета предназначено для предстоящей почтовой же операции, именуемой кончина-по-почте. Смерть добавила к списку имя человека, которому было отослано вернувшееся письмо, подчеркнула слова и спрятала ручку в пенал. Если бы у нее были нервы, мы могли бы сказать, что она слегка взвинчена — и не без оснований. Слишком долго живет она на свете, чтобы счесть возвращение письма маловажным эпизодом. При наличии малой толики воображения легко понять, что из всех работ, сколько ни есть их с тех пор, как исключительно по вине господа бога каин убил авеля, работа смерти — самая однообразная. И от того прискорбного случая, еще при начале времен показавшего, до чего же трудно жить в семье, и вплоть до наших дней, век за веком, год за годом, изо дня в день делает она одно и то же, без передышки, беспрерывно и бесперебойно, бесконечно варьируя, разумеется, способы перевода из бытия в небытие, но по сути — одно и то же, неотличимое от нее самой, ибо один и тот же получается результат. По правде говоря, ни разу еще не приходилось видеть, чтобы тот, кто должен умереть, не умер. А вот теперь посланное смертью, собственноручно написанное и ее именем подписанное уведомление, неумолимо сообщавшее о том, что конец настает и отсрочки не предвидится, наглейшим образом вернулось к своему истоку — в эту холодную комнату, где, с головой завернувшись в меланхолический саван — свою освященную веками форменную одежку, — сидит отправительница, размышляет о происшествии, покуда ее костлявые пальцы — или пальцевые кости — выбивают по столешнице дробь. Немного странно, что ей хочется, чтобы вторично отосланное письмо снова вернулось, и чтобы на конверте появилась, к примеру, пометка — адресат выбыл в неизвестном направлении, — и вот это уж точно ошеломило бы ту, которая неизменно умела определять, где ж это мы спрятались, если мы когда-нибудь таким ребяческим способом думали ускользнуть от нее. Смерть, впрочем, не верит, что на оборотной стороне конверта будет отмечено отсутствие адресата, ибо ее база данных обновляется автоматически при каждом нашем движении, фиксирует каждый наш шаг, регистрирует смену квартиры, страны, профессии, привычек и пристрастий — курит или нет, много ли ест, или мало, или вообще не ест, деятелен ли или любит негу, страдает ли головными болями или язвой, склонен ли к запорам или, напротив, к безутешному расстройству желудка, или к облысению, не тронут ли уже раковой клешней, для всех этих «да», «нет», «возможно» — достаточно выдвинуть соответствующий ящик картотеки, отыскать нужный формуляр, вот тебе и все. И не стоит удивляться, если в тот самый миг, когда мы погрузились бы в чтение этого нашего досье, появилась бы там запись о том, что внезапно от острейшей тоски каменеет все тело. Смерть знает о нас все, и потому, должно быть, она так печальна. И если она и впрямь никогда не улыбается, то уж не оттого, что нечем, и этот урок анатомии учит нас, что, вопреки мнению живых, улыбка не зависит от наличия или отсутствия зубов. Иные скажут — с юмором не столько кладбищенским, сколько просто сомнительного вкуса, — что у нее на лице — постоянная, будто приклеенная улыбка, но это не так: это — не улыбка, а страдальческая гримаса, ибо неотступно ее преследует воспоминание о том времени, когда был у нее рот, а во рту — язык, а на языке — слюна. Вот, коротко вздохнув, она придвинула к себе лист бумаги и начала писать первое за сегодня письмо: Многоуважаемая госпожа такая-то, с глубоким прискорбием извещаю вас о том, что срок вашей жизни неумолимо истекает через неделю, и желаю вам как можно лучше распорядиться остающимся временем, с совершенным почтением смерть. Двести девяносто восемь листков, двести девяносто восемь конвертов, двести девяносто восемь вычерков в списке — нельзя сказать, что работа уж прямо на износ, однако завершив ее, смерть чувствует изнеможение. Уже знакомым нам движением правой руки она заставляет двести девяносто восемь писем исчезнуть, а потом, сложив на столе бесплотные руки, опускает на них голову, но не затем, чтобы заснуть, ибо смерть не спит никогда, а — чтобы отдохнуть. Когда же через полчаса, уняв усталость, голову подняла, то вернувшееся и вторично отосланное письмо снова оказалось здесь, перед ее изумленными пустыми глазницами.
Если смерть лелеяла надежду на какой-нибудь сюрприз, могущий развлечь ее в тошнотворной рутине, то желаемое получила. Вот он — сюрприз, причем из самых лучших. Первый возврат мог возникнуть в результате технического сбоя либо скверной смазки, или из-за того, что какое-нибудь небесно-голубое письмецо так спешило по адресу, что вырвалось вперед, да мало ли что могло случиться внутри машины, которые — в точности как человеческое тело — опрокидывают порой самые выверенные расчеты. А вот второй отказ в системе — дело другое: он ясно показывает, что на каком-то участке пути, ведущем к дому получателя, имеется некое препятствие, столкнувшись с которым, письмо рикошетом отлетает назад. В первом случае, если вспомнить, что возврат произошел через день после отправки, еще можно было предположить, будто почтальон, не встретив получателя, вместо того, чтобы опустить письмо в почтовый ящик или подсунуть под дверь, вернул отправителю, забыв указать, по какой причине не было оно доставлено. Конечно, слишком много допущений, однако же — чем не объяснение случившегося. Теперь — не то. Между отсылкой и возвратом минуло не более получаса, а может, и того меньше, если вспомнить, что оно уже лежало на столе, когда смерть подняла голову с жесткой подушки скрещенных предплечий, то бишь сплетения лучевых и локтевых костей. Нет-нет, кажется, будто какая-то посторонняя, таинственная, непостижимая сила препятствует смерти этого человека, хоть дата ее, как и у всех представителей рода людского, определена со дня рождения. Но это невозможно, обратилась смерть к безмолвной косе, ни у кого в целом мире и за пределами его нет и не будет власти большей, чем у меня, я — смерть, все прочее — ничто. Она поднялась со стула, подошла к картотеке и вернулась с подозрительным формуляром. Да, несомненно, это было искомое: имя совпадало с тем, которое значилось на конверте, и адрес тоже, профессия — виолончелист, семейное положение — прочерк, означающий — не женат, не вдов, не разведен, ибо в формулярах смерти «холост» не пишется, полнейшей глупостью было бы при появлении ребенка на свет, когда и заводится на него карточка, указывать в ней не профессию, хоть он еще и сам не знает, куда его потянет, но что семейное положение новорожденного — холост. Что касается возраста, указанного в формуляре, зажатом в руке смерти, то написано там — сорок девять лет. И если нужны еще какие-либо доказательства того, как безупречно функционируют архивные службы, то мы эти доказательства получим сейчас же, когда скорее, чем в десятую долю секунды, прямо у нас на глазах — вытаращенных в изумлении — цифры четыре и девять сменятся пятеркой с ноликом. Стало быть, у виолончелиста этого сегодня — день рождения, и по такому случаю цветы бы ему послать, а не уведомление о кончине, имеющей быть через неделю. Смерть снова поднялась, принялась кружить по комнате, дважды останавливалась рядом с косой, всякий раз открывая рот, словно бы для того, чтобы поговорить с ней, осведомиться о ее мнении, отдать распоряжение или же просто сообщить, что несколько сбита с толку, в чем нет ничего удивительного, если вспомнить, что за все то время, что отправляет она свое ремесло, ни разу до сего дня не пришлось ей испытать ни малейшего признака неуважения со стороны человечьего стада, полновластным пастырем коего была она, есть и будет. И в этот миг ее посетило скорбное предчувствие — это происшествие может оказаться куда серьезней, чем показалось ей сперва. Снова присев к столу, она принялась листать смертные списки за последние восемь дней. И в первом же — то есть вчерашнем — перечне увидела, что имя виолончелиста не значится. Она продолжала листать — один, другой, еще другой и еще, и вот, наконец, в восьмом списке обрела искомое. Стало быть, она совершенно напрасно отыскивала его во вчерашнем и теперь оказалась перед лицом неслыханного скандала: тот, кому уже два дня полагалось быть покойником, по-прежнему оставался жив. И даже не в этом было дело. Чертов виолончелист, которому на роду было написано умереть относительно нестарым человеком, всего в сорок девять лет, взял да и наглейшим образом дожил до пятидесяти, поправ тем самым и выставив на посмешище судьбу, удел, жребий, рок, гороскоп и все прочие силы, призванные всеми возможными и невозможными средствами воспрепятствовать столь человечному нашему желанию жить. Это и в самом деле было полнейшей дискредитацией. Интересно бы знать, как же мне теперь вправлять этот вывих, которого быть не могло, не могло, ибо прецедентов не было, ибо ничего даже отдаленно подобного не предусмотрено в уставах и наставлениях, спрашивала себя смерть, главным образом потому, что виолончелист должен был умереть в сорок девять лет, а никак не в пятьдесят. Было видно и очевидно, что бедолага-смерть находится в полной растерянности, что до такой степени сбита с толку, что вот-вот начнет в отчаянии биться головой об стенку. За столько тысячелетий ее бесперебойной деятельности ни разу еще не случалось такого оперативного провала — и надо же, чтобы именно теперь, когда в классическую схему отношений смертных с единственной и неповторимой causa morftis она привнесла кое-какие новшества, по ее репутации, такими трудами завоеванной, был нанесен столь жестокий удар. Так что же делать-то, вопрошала она, ведь если представить себе, что он не помер, когда следовало, и таким образом оказался вне моей досягаемости, то как же прикажете сей финик раскусить. Смерть взглянула на косу, верную свою спутницу, непременную участницу множества кровавых расправ, но та притворилась, будто ничего не понимает — она вообще предпочитала помалкивать, а сейчас и вовсе стоит с видом полнейшего безразличия и глубокого омерзения ко всему миру, и клинок ее, сточенный, выщербленный и заржавелый, покоится на белой стене. И тут смерть осенило: Принято говорить, что где один — там и другой, а где другой — там и третий, потому что бог троицу любит, вот и поглядим, так ли это на самом деле. Она прощально взмахнула правой рукой, и дважды возвращавшееся письмо исчезло. Но не прошло и двух минут, как оно вновь оказалось на столе. Почтальон не позвонил снизу, не подсунул его под дверь, однако же оно было тут.
Смерть, ясное дело, не заслуживает жалости. Слишком многочисленны и оправданны были наши пени, чтобы сейчас мы опустились до сострадания, ею-то по отношению к нам не проявляемого никогда, ибо она с нами не миндальничала, хоть и знала лучше, чем кто-либо еще, с каким губительным и убийственным упорством неизменно и во что бы то ни стало добивается своего. И все же, все же, пусть хоть на краткий миг, но оказавшаяся перед нами фигура больше напоминает аллегорическую статую отчаянья, нежели то зловещее существо, что — если верить умирающим, обладавшим зорким глазом — возникает в изножье нашей кровати на исходе последнего срока и легким движением руки, подобным тому, каким отсылает она письма, подает нам знак, только знак этот, так сказать, с обратным знаком: не ступай прочь, но — иди сюда. Из-за какого-то загадочного оптического эффекта, реального или умопостигаемого, смерть кажется гораздо меньше ростом и щуплее, словно костяк у нее ужался, хотя, быть может, он всегда таким и был, а казался крупнее лишь в вытаращенных глазах страха, которые, как известно, велики. Бедняжка смерть. Даже как-то тянет положить ей руку на жесткое костяное плечо и прошептать на ухо — вернее в то место чуть ниже теменной кости, где оно раньше помещалось — что-нибудь ласковое: Не убивайтесь, госпожа смерть, всякое бывает, у нас, у здешних, у людей то есть, накоплен огромный опыт неудач, провалов, разочарований, а мы — глядите-ка — не опускаем руки, и вспомните-ка лучше времена давние, когда вы косили нас во цвете лет, и недавние, можно сказать теперешние, когда вы с таким же беспощадным жестокосердием продолжаете поступать так же по отношению к людям, напрочь лишенным всего, что необходимо для жизни, и не исключено, что пришла пора посмотреть, кто раньше выдохнется — вы, сударыня, или мы — и мы понимаем, понимаем, как горько у вас на душе, первое поражение больней всего, дай бог, не в обиду вам будь сказано, не последнее, постепенно привыкнете, притерпитесь и, поверьте, я говорю это не в отместку, ибо слишком уж убогая вышла бы месть, все равно как показать язык палачу, собирающемуся отрубить нам голову, и, должно быть, поэтому мне страшно любопытно, как вы сумеете выпутаться из этой передряги с письмом, которое ходит взад-вперед, и с виолончелистом, который не может умереть в сорок девять лет, потому что ему уже исполнилось пятьдесят. Смерть нетерпеливо дернула плечиком, стряхивая руку дружеского участия, и поднялась со стула. Сейчас она опять кажется крупнее и выше, что вы хотите — владетельная особа, и когда пойдет, взвихривая пыль краем свисающего савана, от поступи ее содрогнется земля. Смерть рассержена. Сейчас самое время показать ей язык.