Следующий день пришелся на воскресенье. Когда погода благоприятствует — вот как сегодня, — виолончелист имеет обыкновение проводить утренние часы в одном из городских парков, прихватив с собою пса и одну-две книги. Пес никогда не убегает далеко, Даже если инстинкт заставляет его носиться от дерева к дереву, проверяя метки, оставленные сородичами. Время от времени он задирает ногу, но в части удовлетворения естественных надобностей тем и ограничивается. Иные, более основательные, нужды дисциплинированно справляет он в садике возле дома, где живет, избавляя тем самым своего хозяина от необходимости идти за ним с пластикатовым мешочком и лопаткой, специально предназначенной для сбора собачьих какашек. Можно было бы восхититься столь отрадными результатами воспитания, если бы не одно необыкновенное обстоятельство, заключающееся в том, что это — добрая воля самого пса, придерживающегося того мнения, что музыкант, артист, виолончелист, бьющийся над достойным исполнением баховой сюиты опус тысяча двенадцать ре-мажор, да, так вот, мнения, что не за тем пришел в этот мир музыкант, артист, виолончелист, чтобы подбирать с земли еще дымящиеся фекалии своего или любого другого пса. Не пристало, сказал он однажды в беседе с хозяином, вот бах, к примеру, никогда такого не делал. Музыкант ответил на это, что с тех пор времена сильно изменились, но вынужден был признать, что вот бах, к примеру, и правда никогда такого не делал. Хотя он любит всякую литературу — достаточно окинуть взглядом его полки, — но особое предпочтение отдает книгам по астрономии и прочим наукам, естественным не менее, чем надобности его пса, а вот сегодня прихватил с собой учебник энтомологии. Поскольку виолончелисту не достает предварительной подготовки, он на многое и не рассчитывает, но развлекается сведениями о том, что на земле существует почти миллион разновидностей насекомых, каковые подразделяются на отряды крылатых и первичнобескрылых, а те, в свою очередь, — на таракановых, прямокрылых, сетчатокрылых, перепончатокрылых, двукрылых, грудохоботных, сеноедообразных. Вот на картинке изображена представительница подотряда лепидоптеров или чешуекрылых, известная под названием «мертвая голова», и если верить картинке, то это — бабочка, по-латыни звучно именуемая ахеронита атропос. Семейство ночных, на спинной части туловища имеется белое пятно, напоминающее человеческий череп, в длину достигает двенадцати сантиметров, окрас. — темный, задняя пара крыльев — черно-желтого цвета. И зовут ее — атропос, что значит — смерть. Виолончелист не знает и никогда бы даже не смог вообразить себе, что смерть из-за его плеча с интересом глядит на цветную фотографию бабочки. С интересом, но в замешательстве. Вспомним, что за переход насекомых из бытия в небытие, отвечает, то есть убивает их, не она, а другая парка, и, хотя modusoperandiу обеих одинаков, но и исключения довольно многочисленны: достаточно сказать, что насекомые не умирают по столь распространенным среди людей причинам, как, например, воспаление легких, туберкулез, рак, синдром приобретенного иммунодефицита, в просторечии — вич-инфекция, авиакатастрофа или сердечно-сосудистая недостаточность. Это-то всякому понятно. Гораздо труднее уразуметь то, что и привело в замешательство нашу смерть, из-за музыкантова плеча продолжающую смотреть на необыкновенно точное изображение человеческого черепа, невесть на каком этапе мироздания украсившее мохнатую спинку бражника. Ну да, у человека на теле тоже порою можно встретить изображения бабочек, но ведь человек с ними не рождается — это всего лишь обыкновенные татуировки. Быть может, размышляет смерть, были времена, когда все живые существа представляли собой нечто единое, а уж потом постепенно разделились на пять царств, а именно — монеров или одноклеточных, простейших, грибов, растений и животных, внутри которых — мы имеем в виду, разумеется, царства — началась и продолжилась на протяжении бесчисленных эпох бесконечная череда макро— и микроспециализаций, так что нечего удивляться, если в этой биологической сутолоке и сумятице кое-какие особенности одних видов проявились в других. Быть может, это и объясняет не только тревожащее присутствие белого черепа на спинке бабочки ахеронита атропос, в имени которой название реки в загробном царстве предваряет слово «смерть», но и не менее беспокоящее сходство корня мандрагоры с человеческим телом. Прямо не знаешь, что и думать, столкнувшись с таким чудом природы, со столь удивительным явлением. Впрочем, мысли смерти, по-прежнему взирающей из-за плеча виолончелиста, уже приняли другое направление — она грустит, оттого что не додумалась использовать бабочек, отмеченных знаком черепа, вместо этих глупых лиловых писем, которые поначалу казались ей такой удачной идеей. Бабочке никогда бы и в голову не пришло вернуться ни с чем, свое предназначение она тащит на спине и для него рождена. Да и воздействие, надо сказать, было бы не в пример мощнее, когда бы вместо обычного почтальона, вручающего нам письмо, запорхали над нашей головой двенадцать сантиметров бабочки, ангел тьмы распростер бы свои черно-желтые крыла и, на бреющем полете очертив круг, за пределы которого нам уж не выйти, взмыл вертикально прямо перед нами, поместив свой череп как раз перед нашим. Более чем очевидно, что мы не поскупились бы на аплодисменты при виде такой акробатической ловкости. Из всего вышесказанного следует, что смерти, попечению которой вверен род людской, нужно еще многому учиться. Ибо, как все мы знаем, бабочки — не в ее юрисдикции. Ни бабочки, ни какие иные представители животного царства, количество же их неисчислимо. Нашей смерти пришлось бы заключить договор с коллегой из зоологического департамента, ссудить у нее сколько-то бабочек ахеронита атропос, причем можно наперед сказать, не боясь ошибиться и приняв в расчет то, как соотносятся ареалы обитания и численность популяций, что ответит коллега надменным, неучтивым и недвусмысленным отказом, доказующим, что товарищеское поведение редко встретишь даже в ведомстве смерти. Вы вдумайтесь в почерпнутое из начального курса энтомологии сведение о том, что существует более миллиона видов насекомых, вы только попытайтесь себе представить количество особей в каждом из этих видов и скажите, не больше ли этих тварей на земле, чем звезд на небе, если заменить этим поэтическим понятием содрогающуюся в конвульсиях реальность вселенной, где мы — всего лишь ничтожное волоконце, бесконечно малая величина, стремящаяся к нулю. Смерть, ведающая человеками, которых к настоящему моменту насчитывается всего-то-навсего жалких семь миллиардов, размазанных по пяти континентам, — это смерть третьестепенная, подчиненная, более того — превосходно сознающая, какое ничтожное место она занимает в иерархии танатоса, о чем сама нашла в себе мужество честно заявить в письме, посланном в редакцию газеты, напечатавшей ее имя с заглавной буквы. И все же, занеся ногу над порогом мечты, смерть, которая уже перестала заглядывать за плечо виолончелисту, предалась сладостным думам о том, как поступила бы, получи она в свое распоряжение эскадрилью бабочек — вот выстроились они перед нею на поверхности стола, а она выкликает их по одной и отдает приказы: лети туда-то, найди такого-то, покажи ему череп и возвращайся. И когда музыкант подумал бы, что ахеронита атропос, изображенная на картинке, ожила и вспорхнула со страницы, это были бы последняя его мысль и последний отпечаток на сетчатке глаза, и возвестить ему о смерти не пришла бы ни тучная женщина в черном, как случилось, говорят, с марселем прустом, ни окутанный саваном скелет, представший зорким глазам других умирающих. Бабочка, бабочка, и ничего, кроме нежного шелкового шелеста крылышек большой черной бабочки с белым пятном на спине, очертаниями напоминающим череп.
Виолончелист взглянул на часы — время обеда давно прошло. Пес, который уже минут десять размышлял на эту же тему, сидел рядом с хозяином, положив ему голову на колено и терпеливо дожидаясь, когда тот вернется в этот мир. Неподалеку имеется ресторанчик, где можно получить сэндвич и тому подобную немудрящую и непритязательную снедь. Приходя по утрам в этот парк, виолончелист становится клиентом этого заведения и заказывает всякий раз одно и то же. Два сэндвича с тунцом под майонезом и бокал вина для себя, сэндвич со недожаренным мясом — для пса. Если погода благоприятствует — вот как сегодня — они садятся на землю, в тени дерева, закусывают и ведут беседу. Пес, распотрошив сэндвич, самое вкусное приберегает на потом, сначала проглотив ломтики хлеба и лишь затем, вдумчиво и неторопливо жуя, отдает должное сочному мясу. Виолончелист же ест рассеянно, размышляя о сюите ре-мажор баха, о прелюдии, где есть один окаянный пассаж, на котором ему уже несколько раз случалось застревать в сомнениях и колебаниях, а это — самое скверное, что может случиться в жизни музыканта. Покончив с едой, они растягиваются на траве: виолончелист ненадолго задремывает, а пес уснул минутой раньше. Потом проснулись, вернулись домой — и смерть с ними. Покуда пес бегал во дворик по большим собачьим делам, виолончелист поставил сюиту на пюпитр, открыл ее на этом заколдованном месте — ну, просто дьявольское пианиссимо — и вновь впал в неумолимые сомнения. Смерти стало жалко его: Бедняга, все равно не успеет добиться желаемого, впрочем, как и все прочие люди: даже когда они подходят совсем близко, все равно остаются вдали. И тут впервые она обратила внимание, что во всем доме нет ни единого изображения женщины, если не считать портрета пожилой дамы, которая имела все основания приходиться виолончелисту матерью и была сфотографирована об руку с господином, который наверняка был его отцом.
Виолончелист взглянул на часы — время обеда давно прошло. Пес, который уже минут десять размышлял на эту же тему, сидел рядом с хозяином, положив ему голову на колено и терпеливо дожидаясь, когда тот вернется в этот мир. Неподалеку имеется ресторанчик, где можно получить сэндвич и тому подобную немудрящую и непритязательную снедь. Приходя по утрам в этот парк, виолончелист становится клиентом этого заведения и заказывает всякий раз одно и то же. Два сэндвича с тунцом под майонезом и бокал вина для себя, сэндвич со недожаренным мясом — для пса. Если погода благоприятствует — вот как сегодня — они садятся на землю, в тени дерева, закусывают и ведут беседу. Пес, распотрошив сэндвич, самое вкусное приберегает на потом, сначала проглотив ломтики хлеба и лишь затем, вдумчиво и неторопливо жуя, отдает должное сочному мясу. Виолончелист же ест рассеянно, размышляя о сюите ре-мажор баха, о прелюдии, где есть один окаянный пассаж, на котором ему уже несколько раз случалось застревать в сомнениях и колебаниях, а это — самое скверное, что может случиться в жизни музыканта. Покончив с едой, они растягиваются на траве: виолончелист ненадолго задремывает, а пес уснул минутой раньше. Потом проснулись, вернулись домой — и смерть с ними. Покуда пес бегал во дворик по большим собачьим делам, виолончелист поставил сюиту на пюпитр, открыл ее на этом заколдованном месте — ну, просто дьявольское пианиссимо — и вновь впал в неумолимые сомнения. Смерти стало жалко его: Бедняга, все равно не успеет добиться желаемого, впрочем, как и все прочие люди: даже когда они подходят совсем близко, все равно остаются вдали. И тут впервые она обратила внимание, что во всем доме нет ни единого изображения женщины, если не считать портрета пожилой дамы, которая имела все основания приходиться виолончелисту матерью и была сфотографирована об руку с господином, который наверняка был его отцом.
*****У меня к тебе большая просьба, сказала смерть. Коса по своему обыкновению не ответила, а о том, что она слышала обращенные к ней слова, судить можно было лишь по чуть заметному подрагиванию, ставшему физическим выражением общего замешательства, ибо никогда еще уста ее владелицы не проранивали такие слова, как «просьба» да еще и большая. Неделю меня не будет, продолжала смерть, и мне нужно, чтобы ты отправляла мои письма, разумеется, я не прошу тебя их писать, нужно только отсылать, а для этого тебе придется отдать мысленный приказ, а потом какой-нибудь мыслью или чувством — все равно чем: лишь бы доказывало, что ты жива — заставить задрожать лезвие, и этого достаточно, чтобы письма отправились по назначению. Коса хранила молчание, носившее, впрочем, оттенок вопросительный. Я не могу ходить туда-сюда, занимаясь почтой, я должна полностью сосредоточиться на решении проблемы виолончелиста и найти способ все-таки вручить ему это проклятое письмо. Коса молчала — теперь уже выжидательно. Смерть продолжила свою мысль: Вот я и придумала — сяду да разом и сочиню все письма за неделю, что пробуду в отсутствии, и позволяю себе это лишь в связи с чрезвычайными обстоятельствами, ну, а на твою долю придется, как я сказала, лишь отправить их, тебе даже и выходить-то никуда не надо, и обрати внимание — я тебя прошу о дружеском одолжении, а ведь могла бы — и очень даже просто — приказать безо всяких, ибо если в последнее время я не пользовалась твоими услугами, это еще не значит, что ты больше не состоишь у меня в услужении. Молчание косы — на этот раз покорное — подтвердило последний тезис. Стало быть; договорились, заключила смерть, сегодня целый день буду сочинять письма, по моим подсчетам, должно получиться тысячи две с половиной, можешь себе представить, к концу работы буду без задних ног, и письма эти сложу на столе в восемь стопочек по дням, слева направо смотри не перепутай рассортировать их будет та еще морока не приведи бог если адресат получит причитающееся ему слишком рано или слишком поздно. Принято считать, что молчание — знак согласия. Коса молчала и, стало быть, не возражала. Запахнув свою простынку, сдвинув на затылок капюшон, чтоб не мешал, смерть уселась за работу. Много часов подряд писала, писала, писала: письма писала, конверты надписывала, а потом складывала, и вкладывала, и заклеивала, и кто-нибудь, пожалуй, вправе спросить, как ей это удавалось, если языка нет и неоткуда идти слюне, но так поступали в блаженно-кустарные времена, когда мы обитали в пещерах, и модернизация еще только чуть брезжила, а ныне конверты снабжены такой хитрой бумажной полосочкой: отодрал ее — и готово дело, так что можно сказать, что одна из бесчисленных функций языка ушла в историю. К концу этой изнурительной работы смерть не осталась без задних ног потому только, что их у нее и прежде не имелось. Впрочем, это ведь только так говорится, и даже после того, как подобные выражения давным-давно утратили свой первоначальный смысл, мы продолжаем употреблять их. А смерть прощальным жестом заставила исчезнуть двести восемьдесят с чем-то сегодняшних писем, ибо лишь с завтрашнего дня предстояло косе вступить в должность почтового экспедитора, о чьих обязанностях было ей не так давно рассказано. Не произнеся ни единого слова на прощанье, смерть поднялась со стула, направилась к единственной в этом помещении двери — той узкой дверке, о которой мы столько раз упоминали, не имея ни малейшего представления о ее возможном предназначении, — открыла ее и, перешагнув порог, закрыла за собой. Столь сильно было испытанное косой чувство, что трепет прошел по всему ее лезвию до самого кончика, до острия. Никогда еще, сколько помнила себя коса, этой дверью не пользовались.
А время шло, и прошло его достаточно для того, чтобы родилось солнце — где-то там снаружи, за стенами этой белой холодной комнаты, где никогда не гаснут тусклые лампы, предназначенные вроде бы для того, чтобы отгонять тени от покойника, которому страшно было бы лежать в темноте. Однако время исполнить приказ смерти и выпустить на волю сегодняшнюю стопку писем еще не настало — можно еще немного поспать. Эти слова произносят обычно страдающие бессонницей, ночь напролет не смыкавшие глаз, но, бедолаги, считают они, будто смогут обмануть сон тем лишь, что попросят его прийти еще совсем на немножко, на чуть-чуть — его, и минутки покоя не даровавшего им. И коса, в полном одиночестве коротавшая все эти часы, искала объяснение тому беспримерному факту, что смерть воспользовалась дверью, которой с того мига, как прорубили ее, суждено было, казалось, оставаться до скончания века лишь декорацией. И в конце концов перестала ломать себе голову, рассудив, что рано или поздно выяснится все же, что за дверью этой происходит, ибо практически невозможны тайны между смертью и косой, точно так же, как — между серпом и рукой, его сжимающей. И долго ждать не пришлось. Половину круга обежала минутная стрелка, и вот дверь отворилась, и в дверном проеме возникла женщина. Коса слыхала, что такое бывает, что смерть иногда принимает облик человека, обычно — женщины, исходя, должно быть, из грамматической однородности рода, но всегда считала это всего лишь выдумками, легендами, так сказать, и мифами, вроде того феникса, который возрождается из собственного пепла, или барона Мюнхгаузена, который самого себя с конем в придачу вытянул за волосы из болота, или дракулы трансильванского, которого, сколько ни убивай, не убьешь, пока не вонзишь ему в сердце осиновый кол, да и то, говорят, не всегда помогает, или знаменитого камня из ирландского поверья, который кричал, когда дотрагивался до него истинный, а не мнимый король, или того эпирского источника, который гасил горящие факелы и воспламенял незажженные[29], или тех женщин, которые менструальной кровью кропили возделанные поля в рассуждении повысить урожайность, или муравьев размером с собак и собак размерами с муравьев, или воскресение на третий день, ибо на второй его случиться не могло. Ты очень красива, заметила коса, и замечание это было более чем справедливо: смерть и в самом деле была очень красива и никак не старше тридцати шести-семи лет, как верно подсчитали антропологи. А-а, разверзла наконец уста, воскликнула смерть. Повод появился: не каждый день увидишь, как смерть превращается в существо враждебной ему породы. Иными словами — не потому, что ты пленилась моей красой. Отчасти и потому, но я заговорила бы даже в том случае, если бы мне, как и мосье марселю прусту, ты явилась в образе толстухи в черном. Я — не толстуха и не хожу в черном, а ты не имеешь ни малейшего понятия о том, кто такой марсель пруст. По совершенно очевидным причинам косы — и те, что предназначены косить людей, и те, что для травы, — не могут научиться читать, зато все мы — одни от травяного сока, а я вот от крови — одарены прекрасной памятью, и мне много раз приходилось слышать это имя, так что нетрудно было связать факты и уяснить себе, что это — великий писатель, возможно, даже один из самых великих, какие когда-либо жили на свете, и формуляр его должен быть где-нибудь в архивах. Только не в моих, не я его убивала. Так он что же — не местный, этот мосье марсель пруст, удивилась коса. Нет, он из страны под названием франция, ответила смерть, и в голосе ее явственно слышалась печаль. Ну, и что с того, что не ты его убила, пришла ей на помощь коса, не огорчайся, зато ты вон какая красивая. Я всегда знала, что ты — настоящий друг, но огорчаюсь я не из-за этого. А из-за чего. Не могу объяснить. Коса поглядела на нее несколько удивленно и сочла за лучшее заговорить о другом. А где же ты нашла все то, что на тебе надето. За этой дверью есть из чего выбрать: там нечто вроде магазина или огромной костюмерной, там сотни шкафов, сотни манекенов, тысячи вешалок. Своди меня как-нибудь, попросила коса. Что толку — ты ничего не понимаешь в стилях и модах. Да и ты, честно говоря, не сильно в этом разбираешься, стоит лишь взглянуть, как безвкусно подобраны разные части твоего наряда. Ты не выходишь из этой комнаты и потому не можешь знать, что сейчас носят. Тем не менее я вижу, что эта блуза очень похожа на те, какие носили в мое время. Мода — штука текучая, ходит по кругу, уйдет и вернется, а уж что я вижу на улицах, рассказать — не поверишь. Поверю даже без рассказа. И что же, по-твоему, блуза не подходит к этим брюкам и туфлям. Подходит, вынуждена была признать коса. А к этому берету, что у меня на голове. Тоже. А к этому кожаному жакету. Тоже. А к сумке на плече. Да я разве что говорю. А к серьгам, что у меня в ушах. Ладно, сдаюсь. Ну, признайся — я неотразима. Это зависит от типа мужчины, которого ты намерена обольстить. Во всяком случае, тебе кажется, что я — хороша. Я ведь с этого начала. Ну, если так — прощай, вернусь в воскресенье, самое позднее — в понедельник, не забывай ежедневно отсылать письма, не думаю, что это — такой уж тяжкий труд для той, кто круглые сутки стоит, приткнувшись к стене. Письмо-то не забыла, спросила коса, сделав вид, что не заметила насмешки. Здесь оно, ответила смерть, прикоснувшись к сумке кончиками тонких выхоленных пальцев, которые всякому бы захотелось поднести к губам.