Она могла сделать гораздо больше, чем забрать назад свои вшивые шесть сотен зеленых. Она могла надеть на него намордник. И было вполне возможно маловероятно, но возможно - что он мог написать несколько более хороших стихов, прежде чем злодей, всунувший револьвер миру в задницу, решит нажать курок.
Поэтому доведи это до конца, - думал он. Он заказал в комнате обслуживания бутылку "Джонни Уокера" (Господи благослови общий счет, отныне и навеки, аминь), и теперь он наливал свою вторую порцию рукой, которая стала замечательно твердой. Доведу это до конца, и все.
Но пока тянулся день, он размышлял, как бы захватить грейха-ундский автобус на станции Стюарт Стрит и пятью часами позже выйти прямо перед пыльной маленькой аптекой в Юнити. Поймать там попутку до Трои. Позвать Бобби Андерсон по телефону и сказать: меня почти унесло ураганом, Бобби, но я вовремя нашел штормовое убежище. Отличная новость, а?
Насрать на это. Ты делаешь свою собственную судьбу. Если ты будешь сильным, Гард, ты будешь счастлив. Доведи это до конца, и все. Надо это сделать.
Он перевернул содержимое своего чемодана, ища лучшую одежду из того, что оставил, поскольку его костюм для выступлений уже было не спасти. Он выбросил выцветшие джинсы, простые белые шорты, рваные трусы и пару носков на покрывало (спасибо, мэм, но здесь не надо убирать комнату, я спал в ванной). Он оделся, съел еще немного печенья, выпил немного спиртного и еще съел немного печенья, и затем опять начал ворошить чемодан, отыскивая на этот раз аспирин. Он нашел его и принял немного того же самого. Он посмотрел на бутылку. Посмотрел вдаль. Пульсация в висках становилась ужасной. Он сел на подоконник с записной книжкой, пытаясь решить, что он будет читать этой ночью.
В этом страшном тоскливом дневном свете все его стихи выглядели так, будто они были написаны на древнекарфагенском. Вместо того чтобы изменить что-то к лучшему, аспирин, кажется, весьма усиливает головную боль: крас-трас-благодарю вас. Его голова раскалывалась с каждым ударом сердца. Это была та самая старая головная боль, та самая, которая ощущается как тупое стальное сверло, медленно входящее в его голову в месте немного выше и левее левого глаза. Он коснулся кончиками пальцев малозаметного шрама в этом месте и легко пробежал пальцами вдоль него. Там скрывалась под кожей стальная пластинка, результат неудачного катания на лыжах в юности. Он помнил, как доктор сказал: "Ты время от времени будешь испытывать головные боли, сынок. Когда они появятся, благодари Бога, что ты вообще что-то чувствуешь. Тебе повезло, что ты вообще выжил".
Но в такие моменты он удивлялся.
В такие моменты он очень удивлялся. Дрожащей рукой он отложил записные книжки в сторону и закрыл глаза.
Я не могу довести это до конца.
Ты можешь.
Я не могу. На луне кровь, я чувствую ее, я почти могу видеть ее.
Не надо мне твоих ирландских штучек! Будь твердым, ты, дерьмовая девчонка! Твердым!
- Я пытаюсь, - пробормотал он, не открывая глаз, и, когда пятнадцать минут спустя у него из носа слегка потекла кровь, он не заметил. Он заснул, сидя на стуле.
5
Перед выступлением он всегда ощущал страх сцены, даже если группа была маленькой (а группы, которые желали слушать современную поэзию, были именно такими). Ночью 27 июня, однако, страх перед выходом на сцену у Джима Гарденера был интенсифицирован головной болью. Когда он очнулся от дремоты на стуле в комнате отеля, толчки и волнение в желудке продолжались, но головная боль была просто невыносимой: это был Настоящий Ударник Класса А и Мировой Кузнец, казалось, она никогда так не болела.
Когда наконец пришла его очередь читать, ему казалось, что он слышит себя на большом расстоянии. Он чувствовал себя примерно как человек, слушающий самого себя в записи в коротковолновой передаче, пришедшей из Испании или Португалии. Затем его охватила волна головокружения, и в отдельные моменты он смог только притворяться будто ищет стихотворение, какое-то особое стихотворение, возможно, оно временно затерялось. Он тасовал бумаги слабыми безвольными пальцами и думал: "Пожалуй, я упаду в обморок. Прямо здесь, перед всеми. Упасть напротив кафедры и рухнуть вместе с ней в первые ряды. Может, я бы приземлился на эту блядь голубых кровей и прибил бы ее. Это сделало бы всю мою жизнь вполне стоящей".
Доведи это до конца, - отозвался неумолимый внутренний голос. Иногда этот голос звучал как отцовский; еще чаще он звучал как голос Бобби Андерсон. Доведи это до конца, и все. Надо это сделать.
Слушателей этой ночью было больше, чем обычно, может быть, человек сто, втиснувшихся за столы нортистернского лекционного зала. Их глаза казались такими большими. Бабушка, почему у тебя такие большие глаза? Как если бы они ели его своими глазами. Высасывали его душу, его "ка", его назовите это как хотите. Дух старого "Ти-Рекса" явился ему: "Девочка, я вампир твоей любви.., и я ВЫПЬЮ ТЕБЯ!"
Конечно, там был не только "Ти-Рекс". Марк Болан обернул свой спортивный автомобиль вокруг дерева и был счастлив не жить. Удар-в-Гонг, Марк, ты уверенно влезаешь внутрь. Или вылезаешь. Или что-нибудь еще. Группа под названием "АЭС" собирается прикрыть твою мелодию в 1986-м, и это будет действительно скверно, это.., это...
Он поднял нетвердую руку ко лбу, и тихий шепот пробежал по аудитории.
Лучше приготовься, Гард. Публика отдыхать не собирается.
Да, это был голос Бобби. Прекрасно.
Лампы дневного света, вделанные в серые прямоугольники над головой, казалось, пульсировали циклами, которые отлично согласовывались с циклами боли, движущейся в его голове. Он мог видеть Патрицию Маккардл. На ней было маленькое черное платье, явно стоившее сотни три долларов, ни пенни больше - с распродажи в одном из этих липких магазинчиков на Ньюберн-стрит. Ее лицо было таким же узким, бледным и непрощающим, как у любого из ее пуританских предков, тех замечательных жизнерадостных парней, которые были бы более чем счастливы запихнуть вас в вонючую тюрьму недели на три-четыре, если бы вам выпало скверное счастье быть замеченным в Субботний день выходящим на улицу без носового платка в кармане. Темные глаза Патриции давили на него, как камни, и Гард думал: "Она видит, что происходит, и она не могла бы быть удовлетворена больше. Посмотри на нее. Она ждет, когда я упаду. И когда это случится, ты знаешь, что она будет думать, не так ли? Конечно, так".
Это тебе за то, что назвал меня Пэтти, пьяный сукин сын. Это То, что она могла бы думать. Это тебе за то, что назвал меня Пэтти, это тебе за все, а особенно за то, что заставил меня встать на колени и просить. Поэтому продолжай, Гарденер. Может быть, я даже позволю тебе не возвращать аванс. Три сотни долларов - небольшая плата за изысканное удовольствие наблюдать, как ты рассыпаешься на глазах у всех этих людей. Продолжай. Продолжай и получи за все.
Некоторые слушатели теперь были заметно обеспокоены: пауза между стихотворениями слишком затянулась, чтобы ее можно было считать нормальной. Шепот перешел в глухое жужжание. Гарденер слышал, как сзади Рон Каммингс неловко прочищал свое горло.
Держись! - снова прозвучал крик Бобби, но сейчас голос был поблекший. Поблекший. Готовый раствориться. Он смотрел на их лица и видел только бледные пустые круги, нули, большие белые дыры в универсуме.
Жужжание возрастало. Он стоял на подиуме, теперь заметно покачиваясь, облизывая губы, глядя на свою аудиторию с каким-то оцепенелым страхом. И затем внезапно, вместо того чтобы услышать Бобби, он увидел ее. Этот образ имел всю силу видения.
Бобби была там, в Хэвене, там прямо сейчас. Он видел ее сидящей в качалке, одетую в шорты и лиф на небольшой груди. На ее ногах была пара старых промасленных мокасин, и крепко спящий Питер свернулся у них. У нее была книга, но она ее не читала.
Книга лежала на коленях открытая, страницами вниз (этот фрагмент видения был таким явным, что Гарденер мог даже прочесть заглавие "Наблюдатели" Дина Кунца), тогда как Бобби смотрела в окно, в темноту, занятая своими мыслями мыслями, которые следовали одна за другой так здраво и рационально, как, если хотите, звенья в цепочке мыслей. Никаких разрывов; никаких узелков; никаких хитросплетений. Бобби знала в этом толк.
Он даже знал, о чем она думает, ему открылось. Что-то в дровах. Что-то.., было что-то, что она нашла в дровах. Да. Бобби была в Хэвене, пытаясь донять, что это мог быть за предмет и почему она чувствует себя такой усталой. Она не думала о Джеймсе Эрике Гарденере, известном поэте, человеке протестующем и Благодарном женолюбе, который в настоящее время стоял в лекционном зале нортистернского университета под этими лампами с пятью остальными поэтами и этим жирным дерьмом по имени Трепл или Трептрепл или что-то в этом духе и был готов упасть в обморок. Здесь, в этом лекционном зале, стоял Мастер Несчастья. Господи, прости Бобби, которой как-то удавалось держать свое дерьмо при себе, тогда как все окружающие источали его, Бобби была там, в Хэвене, думая так, как должны бы думать люди...
Нет, она не думает. Она не делает этого вообще.
Тогда, в первый момент, мысль возникла без звукопоглощающей оболочки; она возникла громко и настоятельно, как молния в ночи:
Бобби в беде! Бобби в НАСТОЯЩЕЙ БЕДЕ!
Эта уверенность ударила его, как пощечина грузчика, и сразу исчезло головокружение. Он вдруг ощутил себя, услышал глухой стук, бывший, как ему показалось, стуком его зубов. Боль сверлом ввинчивалась в голову, но даже это было к месту: если он чувствовал боль, значит, он был снова здесь, здесь а не дрейфующим вокруг чего-то в озоне.
И в один загадочный момент он увидел новую картину, очень короткую, очень ясную, очень зловещую: это была Бобби в подвале фермы, оставшейся ей от дяди. Она разбирала какую-то часть механизма.., или нет? Казалось, было темно, и Бобби не хватало рук, чтобы влезть в механизм. Но она уверенно что-то делала, так как легкий голубой огонь прыгал и мерцал между ее пальцами, когда она возилась со спутанными проводами внутри.., внутри.., но было слишком темно, чтобы увидеть, чем была эта темная цилиндрическая форма. Она была знакомой, что-то такое он раньше видел, но...
Затем он смог слышать так же хорошо, как и видеть, хотя то, что он услышал, было гораздо менее комфортно, чем таинственный голубой огонь. Это был Питер. Питер выл. Бобби не обращала внимания, и это было крайне непохоже на нее. Она продолжала возиться с проводами, дергая их так, что они могли бы что-нибудь натворить в пахнущем землей темном подвале...
Видение прерывалось усиливающимися голосами.
Лица, которые появились вместе с этими голосами, не были больше белыми дырами в пространстве, это были лица реальных людей: некоторые забавлялись (но немногие), некоторые были смущены, но в большинстве люди казались встревоженными или огорченными. Большинство искало, другими словами, пути помочь ему вернуться в нормальное состояние. Боялся ли он их? Боялся ли он? Если да, то почему?
Только Патриция Маккардл не волновалась. Она смотрела на него с тихим, спокойным удовлетворением, которое восстановило для него всю ситуацию.
Гарденер вдруг начал говорить в зал, удивляясь, как естественно и приятно звучит его голос.
- Прошу прощения. Извините меня, пожалуйста. У меня здесь некоторое количество новых стихов, и я рассеялся, витая в них. Прошу прощения.
Пауза. Улыбка. Теперь он мог видеть, как успокоились встревоженные, вздохнув с облегчением. Раздался легкий смех, но он был сочувствующим. Он мог, однако, видеть гневно краснеющие щеки Патриции Маккардл, что сделало его головную боль восхитительной.
- Действительно, - продолжал он - даже если это не правда. В самом деле, я пытался решить, читать ли вам некоторые из этих новых вещей. После свирепой борьбы между такими весомыми аргументами, как Авторская Гордость и Благоразумие, Благоразумие настояло на компромиссном решении. Авторское Право поклялось обжаловать решение...
Еще смех, сердечнее. Теперь щеки старой Пэтти выглядели как его кухонная плита сквозь маленькие заледеневшие окошки холодной зимней ночью. Ее руки были сложены вместе, суставы белы. Ее зубы были стиснуты не совсем, но почти, друзья и соседи, почти.
- Между тем я собираюсь закончить это опасной процедурой: я собираюсь прочесть довольно длинный кусок из моей первой книги, "Grimoir".
Он подмигнул в направлении Патриции Маккардл, затем шутливо оглядел всех взглядом сообщника.
- Ведь Бог не жалует трусов, верно?
Рон фыркнул позади него, и тогда они все засмеялись, и на миг он действительно увидел блеск ее зубов за сжатыми, гневными губами, и, мама родная, это было замечательно, не так ли?
Остерегайся ее. Гард. Ты думаешь, что ты сейчас поставил свой ботинок ей на горло. И даже если сейчас это так, остерегайся ее. Она не забудет.
Но это на потом. Сейчас он открыл потрепанную копию своей первой книги стихов. Ему не надо было искать "Лейтон-стрит"; книга открылась сама в полном согласии с ним. Его глаза нашли надпись. Посвящается Бобби, первой почувствовавшей в Нью-Йорке мудрость.
"Лейтон-стрит" было написано в год, когда он встретил ее. Это была, конечно, улица в Ютике, где она выросла, улица, из которой ей надо было бы вырваться прежде чем она могла даже начать быть тем, кем она хотела быть простым писателем простых рассказов. Она могла это делать; она могла это делать легко и ярко. Гард узнал это почти сразу. После того года он почувствовал, что она способна на большее: преодолеть беззаботность, распутную легкость, с которой она писала, и делать веши если не великие, то смелые. Но сначала ей надо было уехать с Лейтон-стрит. Нереально, но Лейтон-стрит была у нее в голове, этот демон географии, населенный притонами, ее больной любящий отец, ее слабая любящая мать и ее сестра с вызывающими манерами, которая заездила их всех, как всесильный дьявол.
Однажды, в том году она заснула на занятиях - это был Конкурс Фрешмена. Он был мягок с ней, потому что уже тогда немного любил ее, и еще он видел огромные круги у нее под глазами.
- У меня проблемы с ночным сном, - сказала она, когда он после занятий задержал ее на минуту. Она еще была полусонной, иначе ни за что не стала бы продолжать; это было сильное влияние Энн, которое было влиянием Лейтон-стрит. Но она была как под наркозом и существовала одной ногой в сонной темноте, как за стеной. - Я почти засыпаю, а потом я слышу ее.
- Кого? - спросил он мягко.
- Сисси.., мою сестру Энн то есть. Она скрежещет зубами, и это звучит как к-к-к...
Кости, - хотела сказать она, но потом у нее начался приступ истерического плача, который напугал его очень сильно.
Энн.
Больше чем что-либо еще, Энн была Лейтон-стрит.
Энн стала
(стукнул в дверь)
Кляпом для нужд и амбиций Бобби.
О'кей, думал Гард. Для тебя, Бобби. Только для тебя. И начал читать "Лейтон-стрит" так гладко, как будто он проводил у себя в комнате дневную репетицию.
Эти улицы идут оттуда, где камни
Торчат из битума, словно головы
Детей, не закопанных до конца...
Читал Гарденер.
"Что за миф это?" - спрашиваем мы, но дети
Играющие в мяч, играющие в лошадки,
Бегают вокруг и только смеются.
Это не миф, - отвечают они, - не миф,
Эй, - говорят они, - еб твою мать,
Здесь нет ничего, кроме Лейтон-стрит,
Здесь нет ничего, кроме маленьких домиков,
Ничего, лишь подъезды, где наши матери
Перемывают косточки своим соседям.
Где-то дни становятся все горячее,
А на Лейтон-стрит слушают радио,
И птеродактили реют между антеннами
И там говорят эй, еб твою мать!
Говорят эй, еб твою мать!
Это не миф, - отвечают они, - не миф,
Эй, - говорят они, - еб твою мать,
Здесь нет вокруг ничего, кроме Лейтон-стрит.
Это, - они говорят, - как если б ты смолк
В вечном безмолвии дней. Еб твою мать.
Когда мы уходим от этих пыльных дорог,
Магазинов с рожицами на кирпичных стенах,
Когда ты говоришь: "Я достигла конца
Всего, что можно, и даже слышала
Скрежет зубов, скрежет зубов в ночи..."
И хотя он читал стихотворение очень долго даже для себя самого, он совсем не "играл" его (он обнаружил, что некоторые вещи почти невозможно не делать в конце такого тура): он заново осознал его. Большинство из тех, кто пришел этой ночью на чтения в Нортистерн, даже те, кто был свидетелем грязного, отвратительного конца вечера, были согласны, что выступление Гарденера было лучшим той ночью. Довольно многие из них утверждали, что это было лучшее, что они когда-либо слышали.
Так как это было последнее выступление, которое Джим Гарденер давал в своей жизни, это был, пожалуй, неплохой способ развлечься.
6
Ему понадобилось около двенадцати минут чтобы прочесть все это, и когда он закончил, он выжидающе всмотрелся в глубокий и четкий колодец тишины. У него было время подумать, что он вообще никогда не читал эту проклятую вещь, что это была только яркая галлюцинация за секунду или две до потери сознания.
Затем кто-то встал и начал равномерно и тяжело хлопать. Это был молодой человек со слезами на щеках. Девушка рядом с ним тоже встала и начала хлопать, и еще она кричала. Потом они все стояли и аплодировали, да, они кричали ему бесконечно долгое "О-о-о", и на их лицах он видел то, что каждый поэт или мнящий себя поэтом надеется увидеть, когда он или она оканчивает чтение: лица людей вдруг пробудились от грез ярче любой реальности. Они выглядели ошеломленными, не вполне уяснившими, где они находятся.
Он видел: они не все стояли и аплодировали; Патриция Маккардл сидела чопорно и прямой в своем третьем ряду, ее руки плотно сжались на коленях поверх вечерней сумочки. Ее губы были стиснуты. Зубы теперь не блестели; ее рот превратился в маленькую бескровную рану. Гард утомленно забавлялся.
Что касается вас, Пэтти, настоящая пуританская этика заключается не в том, чтобы паршивая овца бралась судить выше отведенного ей уровня посредственности, верно? Но в вашем контракте нет пункта о непосредственности, не так ли?