Новый сладостный стиль - Аксенов Василий Павлович 48 стр.


Продолжаю. Вы, кажется, еще не смотрите на часы? В период испанско-арабско-еврейского «золотого века»… А, вы уже смотрите на часы! «Извините, Лайонел, Стенли ждет меня в аэропорту. Мы летим в Будапешт на выездную сессию фонда. К „золотому веку“, я надеюсь, мы вернемся позже».

Фухс вздохнул: «Что ж, возьмите на прощанье хотя бы это. – Он вытянул из принтера шестифутовой длины лист бумаги, на котором содержалась генеалогическая схема от Ге– дали до Эзры с ответвлениями и россыпью мужских и женских библейских имен. – В немецкой части вы найдете момент соединения Корбейтов с Фухсами», – печально произнес исследователь.

«Я очень рад считать вас родственником, Лайонел!» АЯ уже шел к выходу, петляя между компьютерными столиками, как будто выполняя задачу выхода из файла. В дверях оглянулся. Маленькая фигурка с трубкой (Фухс мог позволить себе ее извлечь из кармана, только когда его антиникотиновый коллектив расходился по домам) стояла на фоне застывающего западного окна. Пролетел момент какой-то острой тоски. Всегда Саша чурался гадалок, не желая узнавать своего будущего. Сейчас вдруг почувствовал что-то сходное с этим чуром перед человеком, который вытягивал из прошлого его столь далеких предков.

«Что вы так смотрите? Я смешон?» – спросил Фухс.

Саша пожал плечами: «Друг мой, а кто сейчас не смешон?» И вывалился из центра пристыженным, но не без облегчения.

10. Колоть орехи ублюдком

Я столько уже раз прокручивал этот фильм в своей башке без всяких «Путни продакшн». Кусками и вереницей кусков, мешаниной кадров и в строгом порядке, стихами и прозой, в джазе и под старые виолы, а однажды, начав на пляже Венис среди картонных ящиков бомжей и продолжив в самолете по дороге в Вашингтон, я прокрутил его от пролога до финала с симфоническим оркестром, с Норой в главной роли и со своей обезьяньей мордой вместо благородных ликов Данте и Блока.

Кажется, ни черта у меня не получится. Сокровенность этой темы не может воплотиться среди мельтешения лиц в киностудии, среди людей, которые намерены делать этот фильм со мной. Режиссер должен уметь защищать свое вдохновение, то есть в принципе он должен уметь его скрывать. Некоторые вещи я просто не могу сказать чужим. Я не могу сказать им, что вся эта история с «новым сладостным стилем» возникла во мне как предощущение того, что мы беспомощно называем «истинная любовь», что это предощущение живет во мне как странно задержавшееся юношеское девственное чувство, жажда невыразимой нежности. Я взрослел, матерел, развратничал, а себе казался все еще нецелованным, ну значит, неразъебанным мальчишкой. А без этого постоянно трепещущего фона я бы не подцепил эту метафору.

Как я могу рассказать тем, кто хочет и будет со мной делать этот фильм, о том, как с новой силой засветилась передо мной эта метафора после встречи с Норой? И как мы в нашей «истинной любви» немедленно переплелись с сексом, с конвульсиями, с ее и моей порочностью, со всем этим счастьем ебли, выпяченных поз, внедрений, слияний, с терзаниями похабной ревности?

А что теперь? Все мои любови разрушены. Меня больше не озаряет ни дантовский восход, ни блоковский закат, мне пятьдесят один год, я опоздал, поезд ушел, я никогда не смогу воплотить на экране то, о чем столько лет мечтал и что мне сейчас судьба, казалось бы, преподносит на блюде. В лучшем случае внесу свой вклад в entertainment,[200] завоюю золоченую фигурку ублюдка: колоть орехи, жрать, жиреть, засыпать все вокруг шелухой.

Если я еще хочу сохраниться как артист, мне надо выйти из игры, закрыть контракт и… И свести до минимума влияние моего любимого Стенли, всего этого корбаховского мира, его благодетельного лунатизма и сумасшедших цифр.

Таким мыслям предавался Александр Яковлевич Корбах за одиноким ланчем в недавно облюбованном ресторанчике Джорджтауна. Шел март 1990. «La Belle Ruche»[201] предлагал салат из арагулы. Над каждым столом висела табличка какой-нибудь известной парижской улицы. Vin Maison здесь было отменного вкуса, хоть и подавалось в графинах. Ресторанчик нашел здешний приятель АЯ, журналист со «Свободы». Время от времени они тут собирались небольшой русской группой: АЯ, журналист, врач, джазист, торговец сувенирами. Иногда к ним присоединялся и автор романа. Сидел тихо, поглядывал с равнодушием, как будто он тут и ни при чем, говнюк.

Обсуждали, разумеется, умопомрачительные спирали советской актуальности: сотеннотысячные митинги и демонстрации за отмену шестой статьи, за изгнание КПСС, а также возникновение новых партий, фактическое крушение цензуры, раздувание войны на Кавказе, личность Горбачева. Кто он, столь круглоголовый, отмеченный на лбу загадочной комбинацией пигмента, – хитрющий коммуняга, спасающий свою стонущую, трещащую триеру, или, наоборот, хитрющий антисоветчик, триеру эту гребаную порешивший посадить на мель и развалить? Обсуждения эти нередко кончались скандалом, отшвыриванием стульев, швырянием долларов на стол и выбеганием, однако потом вся эта пятерка снова собиралась как ни в чем не бывало.

В обычные дни Саша заходил сюда просто пожрать. Горячая еда для него давно уже приобрела какой-то дополнительный смысл, став как бы философией «горячей еды». Каждый не до конца опустившийся человек должен раз в день получать «горячую еду», таково было его кредо, которого он придерживался, невзирая ни на что. К салату из арагулы (Бог знает, откуда взялось такое растение) он заказывал протертый суп с крабьим мясом и здоровый сектор пирога «киш» – иными словами настоящий хот-мил.[202] Жрать, больше не думать о киношных мегапроектах. Лишь несколько режиссеров в мире нашли способ самовыражаться и одновременно держать в кулаке студию, съемочный коллектив, даже тиранствовать. Тарковский мог прийти в Госкино со своими мучительными метафорами, и там хоть все и бздели партийной ответственности, но благоговели: никому не хотелось записываться в душители гения. В Голливуде ему вряд ли дали бы снимать «Сталкера», где главной темой была вода – медленно льющаяся, капающая, застаивающаяся, сочащаяся отовсюду прозрачная жидкость.

Саша уже собирался попросить счет, когда главный официант Паскаль, креол с Гваделупы, подошел к нему и сказал весьма значительным полушепотом:

– Алекс, вас там спрашивает леди. Подчеркиваю, настоящая леди, из сфер. Она спросила по-французски: «Могу я поговорить с месье Корбахом?» Я никогда не видел таких дам среди нашей клиентуры.

Саша обернулся и увидел Марджори Корбах. Она сидела в углу под фальшивой, но миловидной пальмой и выглядела столь же юной, сколь тонкой выглядела ее талия. Саша с его склонностью к неуместным мыслям немедленно начал думать о том, почему иные американки похожи на бегемотих, а другие – как козочки, даже сильно за полста.

Марджори была одна. Ни охраны, ни эскорта! Очень скромно одета, вовсе не «Шанель», просто скромнейший «Селин». Без драгоценностей, милостидари! В городских джунглях совсем не обязательно носить драгоценности. Член высшего общества тоже может идти в ногу со временем и понимать эгалитарные идеи. Все должно быть как у всех или хотя бы выглядеть как у всех, и ваш селиновский костюм должен выглядеть, как, ну я не знаю, как что.

Она сидела с бутылочкой пива и с некоторым страхом думала, что сейчас придется заказывать что-то еще, а она не знает, что и как заказывают в подобных местах. В некотором смысле так чувствовали себя дамы из высшей кремлевской номенклатуры, когда они оказывались «в городе», как они называли пугающий внешний мир. Министр советской культуры Екатерина Фурцева – кстати, Марджори слегка напоминала Саше Корбаху этого министра своим затаенно-страдальческим, а чаще просто недоумевающим взглядом, – решив однажды показать на собрании деятелей искусства свою близость к жизни, начала было произносить фразу: «В любом троллейбусе вы платите свой рубль и едете…» – и была прервана бурными аплодисментами: не знала, бедная, что троллейбусный билет стоит пять копеек, то есть в двадцать раз меньше, чем она думала.

Нынче в Америке, конечно, больше нетипичных толстух, чем типичных англостройняшек, продолжал АЯ продумывать свою абсолютно неуместную мысль, пока подходил к мачехе своей убежавшей в Ирак возлюбленной. В этом «плавильном котле» слишком жарко и влажно. Телеса разбухают из поколения в поколение. Только в Новой Англии да вдоль канадской границы потомкам пионеров еще удается сохранять стройность. Марджори, конечно, относится к этому числу. Довольно паршивый юмор, думал он, подходя. Не хватает вспомнить советское «сзади пионерка, спереди пенсионерка». И подошел.

– Марджори!

– Ой, это вы!

Вспыхнувшие глаза швыряют ее в ряды вневозрастной модельной молодежи. Просто классная баба. Очаровательная кукла-леди. Он сел напротив и оказался под уличным знаком «Boulevard Saint-Michеl».

– Марджори!

– Ой, это вы!

Вспыхнувшие глаза швыряют ее в ряды вневозрастной модельной молодежи. Просто классная баба. Очаровательная кукла-леди. Он сел напротив и оказался под уличным знаком «Boulevard Saint-Michеl».

– Я вам, знаете ли, хотела сказать нечто важное, – торопливо проговорила она.

– Простите, Марджори, но как вы меня здесь нашли?

Не вполне уверен, каким покажется этот вопрос просвещенному читателю: притянутым за уши, чисто информативным, сугубо сверхнормативным? С упорством, однако, не откажусь от него. Будь вы, читатель, англичанином, вы бы удивились, увидев какую-нибудь из букингемских принцесс в тавернах Ковент-Гардена? Будь вы русским, вы бы удивились, увидев Аллу Пугачеву в толпе пассажиров электрички на Казанском вокзале? Ну, американцу и так все понятно.

Она улыбнулась не без лукавства, а оно ей было к лицу:

– Неужели вы думаете, Алекс, что вам легко скрыться при вашей популярности?

– При моей популярности?

– При вашей популярности у дам определенного возраста.

Он подумал, почему она употребляет плюрал? Может, она еще и Нору имеет в виду? Считает, что она уже соединилась с падчерицей в своей победе над возрастом. Не нужно придираться к сухоньким пальчикам и слегка запекшейся коже над ключицами; Марджори Корбах – чудо природы!

– Ну, хорошо, что же вы хотели сказать такое важное, что даже решились прийти в эту забегаловку?

– Мы развелись со Стенли.

– Вот это действительно новость!

– Теперь мой муж – Норман Бламсдейл. Человек, которого вы ненавидите.

– Ну, это слишком сильно сказано.

– Теперь вы можете его наказать весьма серьезным образом и каким угодно способом.

– Марджи, я старый человек.

– Вы старый? Смешно!

– Марджи, ну что вы на мне заклинились? Найдите себе жиголо помоложе. У меня даже есть один на примете, идеальный стад.

Она по-дурацки округлила глаза. Он подумал, что кукольный бессмысленный вид всю жизнь был для нее маскировкой.

– Это интересно! Можете мне записать имя и телефон этого хуя?

Он написал на салфетке: «Матт Шурофф, 213-инфо, район Венис». Она взяла салфетку и встала:

– Ну пойдемте! Не сидеть же нам здесь весь век.

Шофера в «роллс-ройсе» не было, неужели она сама приехала? Она прошла мимо машины, даже не взглянув на нее и уж тем более на розовый штрафной тикет под дворником. Давайте прогуляемся немного вдоль этого мутного илистого канала. Чуть-чуть романтизма, Алекс. Вы же прекрасно знаете о моей любви, безжалостная обезьяна. Сашу Корбаха вдруг пронизало желание отступить в сторону и исчезнуть под одной из гнилых арок узенькой и горбатой набережной с двумя-тремя жалкими фонариками едален и сапожной мастерской.

– Как чудесно, – шептала Марджори. – Я понятия не имела, что Вашингтон может быть таким романтичным, таким зовущим к чему-то безумному. Посмотрите на этот темный угол под огромными вязами! Что там за говно стоит с такой подкупающей скромностью?

– Это кормушка для мулов, мэм.

– Алекс, ваш русский акцент кружит мне голову. Кормушка для кого?

– Для м-у-л-о-в, мэдам, для ослино-лошадных бастардов. Они тут бурлачат на ржавой трухлявой барже восемнадцатого века. Это лучший туристский аттракцион в Старом городе.

Она подошла к кормушкам и даже облокотилась на них, выставив попку. Селиновский туалет почти, но не совсем, слился с сумерками, так что получалась идеальная фигура au Bout de la Nuit.[203] Ну, Алекс, что вы тут сейчас сделали бы со мной, будь вы чуть помоложе? Как раз то, о чем вы меня спрашиваете, мэм. Она задохнулась. Вот здесь, у кормушки для мулов? Нет, в самой кормушке. Как-как-как, это так по-русски? Я посадил бы вас задом прямо в эту прослюнявленную мулами кормушку. Представляю, сколько овса прилипло бы к вашим ягодицам. Она застонала. Да уж немало, ей-ей, овса прилипнет к моим ягодицам, с которых бы вы стащили трусики, сорвали бы их двумя рывками. Одним рывком, мэм. Вы умеете одним? Что делать, жизнь научила. Ну а потом? Начали бы меня таранить? Именно так, мэм, подходящее слово, таранить! Как-как-как? Так, словно в этом заключается смысл моей жизни – таранить пожилых красоток, мэм. Марджи вцепилась ему в пиджак. А руками, Алекс, что бы вы делали руками? Ну, вытаскивал бы ваши неплохо сохранившиеся титьки. А дальше, дальше? Ну, Марджори, вот уж не думал, что так разыграетесь. Хотите палец в свой анус, что ли? Обеими ладонями она заглушила свой вопль, но он, даже неслышный, не менее минуты сотрясал ее тело. Потом она обвисла на АЯ, глядя вокруг бессмысленным взглядом, как бы проходя мглистую зону между воображением и реальностью. Сильно запахло жженым волосом. Так, должно быть, случается и с мулами, когда хвосты их не в силах отгонять слепней и животные начинают тереться о стенки.

Через несколько минут респектабельная парочка вышла из зоны словесного мрака и жжения и проследовала к более цивилизованному участку набережной джорджтаунского канала, а именно к небольшому торговому центру «Фоундри» с его витринами антикварного магазина и картинной галереи.

– Ну, вот, Алекс, мы теперь не чужие люди, и потому я хочу вас предостеречь, – с тихой грустью произнесла дама. – Дело в том, что война между Стенли и Норманом вступает в решающую фазу, и похоже, что у Стенли остается очень мало шансов.

– Тем более что он, по всей вероятности, и не замечает этой войны, – сказал Саша Корбах.

Некоторое время она молчала, вынула откуда-то маленькие очки и склонилась к витрине, как будто разглядывая цену. Как будто она что-то понимала в ценах.

– Вот именно, – наконец продолжила она. – Он не за-мечает, а между тем готовится главный удар с неожиданной стороны.

– Ваш муж, должно быть, Наполеон, мэм? – Он остановился возле банкомата.

– Что это? – спросила она, с неподдельным интересом разглядывая слабо светящуюся штуку с ее экраном, кибордом[204] и разными щелями для вынимания и засовывания денег.

Он вытащил пачку гибких, пощелкивающих деньжат. «Бедное дитя номенклатуры, – улыбнулся он этой совсем в общем-то неплохой бабе. – Сколько открытий за один вечер!»

11. Нора во время ее отсутствия

Известно, что от любви немало произошло несчастных случаев, как в жизни, так и в художественной литературе. Были сильные, впечатляющие случаи, но рядом с ними проходили случаи жалкие, нелепые, курьезные, достойные разве что «минималистского стиля». Наши нынешние записи, хоть и отвлеченно, хоть и через систему зеркал, как идеальных, так и искривленных, все-таки отражают иной стиль, заявленный еще в XIII веке как «новый и сладостный», а потому мы стараемся хотя бы не ставить наших влюбленных в совсем уж идиотские положения. С другой стороны, мы, конечно, не можем забыть, что смешное, сбивающее с высоких тонов течение бежит вблизи любого, даже самого грандиозного симфонизма и нередко оказывает влияние на интерпретацию любовных событий.

Позвольте напомнить, что произошло однажды с одним из певцов нашего российского «сладостного стиля», перекликнувшимся через шестьсот пятьдесят лет с флорентийским, юношей Борей Бугаевым т.и.к. (также известным как) Андрей Белый. Отвергнутый Любовью Блок после череды изнуряющих сердце свиданий – некоторые их отблески разбросаны по первой половине романа «Петербург», этого нашего «Улисса», – потерявший сразу все, чем дорожил среди бренного мира: друга-крестоносца, попутчика на мистических полях, а также и жену друга, воплощение Софии – увы, слишком плотское, слишком румяное воплощение, чтобы удержаться от карнавального соблазна, он шел среди хлябей петербургских, где лишь чугун стоит достойно, а все остальное ослизняется занудной влагой, и направлялся к Неве, что уже тогда, еще до того, как акмеисты набрали силу, связывалась с одной из рек печального Аида, чаще всего с Летой. Трудно было не догадаться о его намерениях, глядя на этот нервный проход с проваливающимися внутрь коленками, с руками, которые то взмахивали, как у морского сигнальщика, объявляющего артиллерийскую атаку, то, как у слепца, щупали впереди безнадежный питерский воздух, с глазами Адама, вдруг осознавшего, что изгнан навеки, в вихре крылатки, равнодушной к мукам хозяина, ибо жила своим собственным хлопающим на ветру драматизмом, трудно было не догадаться, но городовые делали вид, что не догадываются, поскольку им-то, ментам паршивым, было наплевать, что наш «Улисс» еще даже не был зачат и через несколько минут может оказаться, что он никогда и не будет зачат, а просто в незачатом еще виде пройдет мимо планеты и исчезнет в черной дыре; ну и фраза!

На Николаевском, кажется, мосту, а может быть, и на Троицком занесена была уже над перилами нога в английском ботинке, взор в последний раз очертил дугу над колоннами и шпилями миражного града, секунду задержался он на нечитаемом заявлении угасающего заката, в последнем ужасе упал на жестяную рябь всепоглощающей воды. Рябь вдруг померкла. Прямо под мост проходило большое безобразное судно, груженное то ли углем, то ли еще чем похуже. Не падать же в это! Не на посмешище же шел! Ведь кануть же просто хотел, ведь в Лету ж! Нога рефлекторно вернулась назад, на прохожую часть моста. В эту же секунду идея романа вошла в сознание Бориса-Андрея-Котика Бугаева-Белого-Летаева, и он застыл на мосту, над «кишащей бациллами» влагой, и к закату поднял уже не свое лицо, а бледную маску Коленьки Аблеухова. Так вот инстинкт творчества преодолел зловещее смехотворчество, отвратил смертоносный кич любовной драмы, спас для нас уйму замечательных страниц нашего «Улисса». Я был бы плохим русским филологом, если бы здесь не заметил, что «наш Улисс» появился в печати на девять лет раньше «ихнего».

Назад Дальше