Новый сладостный стиль - Аксенов Василий Павлович 66 стр.


– Хей, Попси! – сказал он и прощебетал ей немного, как птица, или как ящерица, или кто там еще щебечет в этом мире. – Значит, ты убил Абрашку? – спросил он.

Дик кивнул со сдержанным рыданием.

– Фигурально? – спросил Алекс.

– Буквально, – всхлипнул Дик.

– В самом деле? – спросил Алекс по-светски.

Мадам Кригер-Накатоне прищурилась так, что глаза ее превратились в две горизонтальные морщины.

– Дику пришлось лишить Эйба жизни при помощи японского бамбукового пистолета семнадцатого столетия. Мы все под впечатлением его мужества и того послания, которое он адресовал этим поступком всему деловому миру. Весь наш директорат надеется, что и вы, Алекс, оцените жертву.

Все Путни, Путни-Кригеры и Риджуэй вздохнули: «О да, ведь это же драма библейских масштабов!»

В этот момент Попси проскользнул из внутренней сферы Дика во внутреннюю сферу Алекса, то есть в рукав пиджака и еще глубже, под майку. Удивительно, Алекс даже не вздрогнул. Он сидел без движения, мокрый и вялый, в то время как рептилия молниеносно носилась по его коже. Несколько раз она пересекла его грудь, ужалила малость сначала левый сосок, потом правый, повертухалась слегка в одной из его подмышек и только после этого спикировала через живот вниз, к гениталиям. Резинка трусов не оказалась для нее помехой.

Александр Яковлевич свободно падал в «бездну унижений», как это когда-то назвал поэт. Семья Путни тем временем заказала кофе. Когда их заказ прибыл, он расстегнул «молнию» на штанах и вытащил Попси за хвост. Талисман компании был оскорблен в своих лучших намерениях. Возмущенно стрекоча, он оставил свой хвост в пальцах АЯ и свалил обратно в безупречный рукав нового президента. Только после этого АЯ встал и удалился. Хвост Попси еще долго плясал на его ладони.

3. Стенли

Удивляюсь, почему дарвинская «теория эволюции» и идея Творения считаются такими непримиримыми и даже как бы взаимоотрицающими понятиями. Я бы осмелился сказать, Теофил, что эта непримиримость основана на до смешного простом недоразумении. Позволь мне на эту тему начать с тобой так называемый диалог из-за порога; некоторые считают, что я был довольно силен в этом жанре после кварты скотча. Все паузы между моими сентенциями я буду считать твоим мудрым вкладом в беседу, о Теофил. Или просто твою улыбку, Теофил, спасибо.

Мне кажется, что главное несоответствие в спорах между двумя лагерями оппонентов лежит в диспропорции временного отсчета. В Старом Завете время измеряется тысячелетиями – шесть с чем-то тысяч лет со дня Сотворения Мира по иудаистскому календарю, – в то время как теория эволюции оперирует миллионами и сотнями миллионов лет. Одна вещь при этом почему-то не принимается во внимание: библейские годы являются аллегорическими, то есть поэтическими по своей природе, в то время как эволюционистские строго относятся к физике, к отсчетам вращений Земли вокруг Солнца. Согласившись с этим, мы можем предположить, что библейские тысячи неизмеримо больше, чем физические миллионы.

Говоря «больше», я прибегаю к простейшему из упрощений. Понятие «лет», библейских и физических, было дано нам, живым, для того чтобы мы как-то приспособились к той периферии Непостижимого, в которой нам приходится существовать.

Творение, которое мы стараемся постичь (прости за скобки, Теофил, но, говоря «мы», я чаще всего имею в виду себя и своего четвероюродного брата Сашу Корбаха), произошло в «пространстве» (ну как мы тут можем обойтись без кавычек и скобок?), в пространстве, где не было ни времени, ни воздуха. Изначальный замысел был совершенно иным и совершенно непостижимым для нас, детей воздуха и времени. Этот замысел был оставлен для нас лишь в форме робкого воспоминания, которое мы обозначаем словом «рай».

Мы не можем вообразить Изначальный Замысел, но мы можем представить себе, что где-то на периферии произошло некоторое отклонение, быть может, как результат того, что мы называем «борьбой Добра и Зла». Момент Соблазна – любая аллегория здесь годится: змей, яблоко, нагота (одежда, возможно, была не нужна Адаму и Еве в субстанции иной, чем воздух) – произошел, и за ним последовали Первородный грех и Изгнание из Рая, то есть из Изначального Замысла. Произошло творение «из грязи» или «из праха», то есть из первичного замеса элементов с кислородом и углеродом.

Мы могли бы сказать, что Соблазн и Изгнание произошли в одно и то же время, если бы время существовало, но этого не было. Время и есть Изгнание, оно сотворило этот наш мир, сферу смертных. Время-Изгнание сотворило биологию – или, может быть, vice versa, а скорее всего, они сотворили друг друга, – и таким образом ДНК мы можем считать формулой изгнания из Рая. Разумеется, мир тварей не мог бы существовать, да и не мог бы быть сотворен без субстанции «воздух» и его производных, воды и земли. Воздух, вода и земля сформировали элементы всего живого, а стало быть, смертного. Сразу же пошло время. Пошел отсчет Изгнания.

Надеюсь, ты извинишь нас, Теофил, но к этим соображениям мы с Алексом пришли после бесконечных дискуссий по телефону за счет Фонда Корбахов, который, как русские говорят, приказал долго жить. Итак, есть Творение и есть периферийное отклонение от Изначального Замысла. И здесь, в ходе этого отклонения, миллионы и миллиарды лет эволюции могли пройти от первозданной амебы до человеческого существа, и это никак не может опровергнуть Всемогущего, поскольку в контексте Изначального Замысла продолжительность не означает ничего. Ни «долго», ни «коротко» там не существует, да и глагол «быть» там не в ходу; там какой-то иной глагол в ходу, нам неведомый и непостижимый. В попытке сделать это более понятным мы говорим, что и миллиард лет не может покрыть одного дюйма на пути изгнанного Адама, но даже и эта попытка звучит вздором, поскольку в Изначальном Замысле нет ни миллиарда, ни дюйма. Так что это не важно, произошел ли человек от обезьяны и как долог был этот процесс, поскольку это происходило в рамках Изгнания, а оно еще продолжается. Сейчас оно продолжается в виде человеческой истории и всего, что связано с нею, и будет продолжаться до конца истории, который, очевидно, и станет концом Изгнания.

Все эти Australopithecus Anamencis, Australopithecus Ramidus и другие «хоминады» Высшего Плиоцена и Низшего Плейстоцена, что жили пять с половиной миллионов лет назад, и даже Driopithecus, что жили двадцать пять миллионов лет назад, не могут опровергнуть и дюйма на пути Адама из Рая, а стало быть, обратно в Рай.

Эволюция видов существовала, существует и будет существовать как периферийное отклонение от Изначального Замысла и, очевидно, прекратит существовать только тогда, когда завершится Изгнание и все виды вернутся в непостижимый мир, где нет ни времени, ни воздуха, иными словами, когда биологическая жизнь завершит свой цикл.

Что касается современного человека, то мы немедленно после того, как приняли вертикальное положение, увидели звездное небо и были охвачены каким-то смутным воспоминанием об Изначальном Замысле. Это воспоминание, то есть то, что называется Духом Святым, привело нас к активности, скорее странной для чисто биологического организма, а именно к религии, чувству красоты, творческому воображению и склонности к легкой комической походке.

Шопенгауэр сказал, что чувство сострадания к товарищам по жизни – это единственное качество, которое отличает человека от других участников биологического цикла. Хорошо было бы к этому добавить еще и дар юмора, который чудесным образом живет в нас рядом с ощущением неизбежной смерти. Эти качества, что, возможно, странным образом соотносятся со странной жаждой бессмертия, иной раз, быть может, помогают человеку преодолеть шопенгауэровскую слепую «волю к жизни». Иными словами, смутные воспоминания помогают преодолеть бессмыслицу. Бог не покинул нас ввиду нашего возврата к Изначальному Замыслу. Эволюция видов – это просто временное отклонение от непостижимого Творения, не так ли, Теофил? Святой Дух не покидает нас, и для того чтобы человек не чувствовал себя жертвенным ягненком Вселенной, Господь посылает к нам своего Сына во плоти, показывая, что Он разделяет наши муки рождения, жизни и смерти. Рядом с Христом появляются и иные посланцы Святого Духа, аватары, как Магомет и Будда, чей спутник, нехищный лев, тоже, быть может, является неким промельком Изначального Замысла.

Иные поэты бывают избраны для попыток передать Непостижимое. Мы много говорили о Данте с моим четвероюродным братом. Алекс уверен, что тот побывал в непостижимых сферах. То ли под влиянием какого-нибудь состава, а скорее всего, в результате болезни он преодолел границу между Изгнанием и Изначальным Замыслом. По возвращении из этого «путешествия» он попытался в стихах передать свои ошеломляющие впечатления, но слов для этого недостаточно, какую бы силу ни придавал им его талант. Этот мучительный недостаток выразительной силы, те стены материи, в которых Данте снова был замкнут, быть может, и заставили его назвать свой опус комедией. И все-таки он проводит нас через муки корчащейся плоти в суровую очищающую сферу астрала и далее туда, где среди ослепительной флуктуации света, то есть радости, он встречает свой образ Беатриче и может прикоснуться к смыслу Изначальной Любви.

Послушай, Теофил, однажды Алекс прислал мне «Федеральным экспрессом» пингвиновское издание рассказов Достоевского. Я был тогда в Каире, а он вскоре позвонил мне из Хельсинки. Стен, сказал он, прочти рассказ «Сон смешного человека». Эту штуку обычно считают образцом «утопической сатиры», однако мне кажется, что даже великий Бахтин ошибался в этом определении. К счастью, мы были тогда с Алексом примерно на одном меридиане, так что можно было звонить, не боясь вытащить собеседника из глубокого сна. Несколько вечеров подряд мы обсуждали с ним этот странный рассказ.

Коротко, о чем там идет речь. Некий человек в Санкт-Петербурге решил покончить самоубийством. Он положил перед собой пистолет и заснул. Во сне он увидел, что самоубийство осуществилось. Он видел себя в могиле. Затем после его страстного обращения к Богу могила раскрылась, и некое темное существо повлекло его через Галактику к удаленной звезде.

Звезда эта напоминала Землю, но на ней царила аура какого-то высшего триумфа. Там жили идеальные существа, полные истинной любви ко всему окружающему. Там были мужчины и женщины, вспоминает он, они любили друг друга, но никогда он не замечал там взрывов жестокой чувственности, той, что является едва ли не единственным источником наших грехов. Это место не было осквернено грехопадением, существа эти не прошли через Первородный Грех. Многое там было за пределами его понимания и за пределами рационального научного подхода. Таким образом пред ним, очевидно, предстал Изначальный Замысел; так нам это представилось, о Теофил!

Далее там следует история, как он развратил идеальных людей своими земными пороками, но вот это как раз что-то вроде нравоучительной сатиры. Важнее другое. Когда герой проснулся, он понял, что никакими словами он не выразит того, что с ним на самом деле случилось во сне. И все-таки он чувствовал неотступный позыв хотя бы попытаться передать это словами, потому что, быть может, это был не сон, это было что-то ошеломляюще реальное.

Достоевский, как известно, был эпилептиком. Эта болезнь мучила его с детства в течение всей жизни. Были периоды, когда он изнемогал от бешеных затемнений сознания и конвульсий, и все-таки, как он признавался, иногда он предвкушал очередной приступ, потому что там часто возникал некий ускользающий момент, когда ему казалось, что он с немыслимой остротой понимает все внутри себя и вокруг и постигает причинность происходящего. После припадка, однако, он ничего не помнил – ничего не оставалось, кроме темной прорвы. Не исключено, что однажды «момент причинности» оставил более глубокий отпечаток в его душе и вот тогда он, как и Данте, попытался передать словами свое видение, ту «не-жизнь», что была неизмеримо выше биологического существования. Так или иначе, ему удалось сказать, что в течение ускользающего момента он ощутил некую непостижимую реальность, без времени и воздуха, в которой тлеет и не может не тлеть все живое. Вот к чему мы пришли с Алексом, а также мы решили, что появившиеся к концу образы разврата и самоотрицания были не чем иным, как признаками пробуждения «Смешного человека», его возврата к земному сознанию.


Просим прощения, но мы забыли сказать в начале этой главы, что Стенли Корбах проводил свой «диалог-через-порог», сидя в «Международном Доме Блинов» на углу бульвара Бонавентура и 1056-й стрит в густонаселенной долине Сан-Теофила штата Очичорния. К этому моменту он уже управился с тридцать третьей стопкой овсяных блинов, всякий раз сопровождаемых кувшинчиками кленового сиропа. Вкусно, думал он в несколько шаловливом отступлении от своих философских упражнений. Чертовски аппетитно! Только подумать, не будь я свергнут со своего президентского трона, я бы никогда не попробовал такой славной жратвы, не говоря уже об уникальной международной атмосфере этого блинного рая! Уютно. Пронизывающе уютное местечко. Уютно и тепло. Весь штат Очичорния попал под ледяной циклон, за стеклянными стенами МДБ по небу несутся длиннохвостые тощие хищницы тучи, а здесь тепло, как будто мы действительно в «Солнечной Очичорнии». Народ за стенами, впрочем, тоже не унывает. Толпами шествуют по Бонавентуре в шортах и майках, упорно полагая это место именно тем, за которое было заплачено в туристических агентствах. Все течет на курортный лад: катятся открытые машины и кондиционированные до арктического уже холода автобусы, в толпе царствует беззаботность, без какого-либо дела и направления шествуют и люди и собаки, в частности вот эта парочка, немецкий овчар и золотистый ретривер.

Стенли заметил, что эти «друзья человека» прогуливаются без друга, то есть сами по себе, будучи соединены одним поводком. Похоже было, что они сами себя таким образом прогуливают, вернее, один из них, широкогрудый мощный овчар с несколько сардонической усмешкой в углах убедительной пасти, прогуливает экзальтированного и порывистого блондина, чей хвост без конца колышется над ним, демонстрируя радость жизни и неограниченное дружелюбие. Например, если «блонд» видит на другой стороне улицы какую-нибудь интересную личность, особенно женского пола вне зависимости от ее породы и размера, и немедленно собирается рвануть к ней через улицу, «брюн» упирается всеми лапами в асфальт и таким образом подсекает романтический порыв в самой основе.

Еще некоторое время Стенли Корбах наблюдал перекресток, полный машин, людей, собак, вывесок, флагов, пальм и облаков, пока вдруг чуть не задохнулся от любви. Послушай, Теофил, я понимаю тщетность нашего мира и все-таки не могу не восхищаться его разнообразием. Мой четвероюродный Алекс время от времени, как бы желая проверить самого себя, напоминает мне шопенгауэровский удушающий концепт бесконечного повтора. Признаться, меня этим не убедишь. Я тоскую по Изначальному Замыслу и надеюсь, что когда-нибудь двери к Непостижимому откроются для всех смертных, но, увы, я, грешный, несмотря на мой возраст, все еще так увлечен этим периферийным, усеченным, жалким, развращенным и сластолюбивым миром отклонения со всей его историей и густым пузырящимся варевом, которое я сейчас наблюдаю из «Международного Дома Блинов», что не могу себя представить за его пределами.

Алекс обычно усмехается, когда я ему говорю об этом. Слушай, Стен, шутит он, похоже, ты боишься заскучать в мире Непостижимого. Конечно, это наивно, но я все-таки считаю, что Господу Создателю нужен каждый миг нашего жалкого существования, даже и сорок минут, что я тут убираю горки блинов, сначала с икрой, по-русски, потом с баклажанами, по-мексикански, etc, etc, ну и в заключение тридцать три кувшинчика с кленовым сиропом, на отечественный манер.

Он попросил счет и под столом запустил руку в свой мешок с деньгами. Этот мешок появился у него в одну прекрасную ночь, в тот период, когда все его счета были заморожены, а его самого стали засыпать всякими сабпенами, то есть повестками в суд. Тогда дворецкий Енох Агасф под покровом темноты зазвал его в парк «Галифакс фарм», к тому павильончику, под которым они когда-то прятали бутылки крепленой бузы.

– Засунь-ка туда руку поглубже, сынок, – предложил он. – Нащупал что-то мягкое? А теперь сожми пальцы и тащи! – Извлечен был довольно увесистый мешок довольно замшелой кожи. – Там несколько миллионов, сколько, точно не знаю, – сказал Вечный Жид. – Когда кончатся, скажи, еще где-нибудь поищем.

Больше всего Стенли боялся вытащить из мешка не сотенную, а тысячную или даже десятитысячную банкноту. Недавно такое случилось в драгсторе,[245] и он очень был смущен паникой, которая воцарилась в учреждении вследствие такой простой ошибки.

К счастью, его никто теперь не узнавал в Соединенных Штатах Америки. Удивительно, насколько небрежен наш народ даже в отношении своих любимых знаменитостей. Еще недавно все пачкающие пальцы таблоиды печатали его фотографии на первой полосе под броскими заголовками: «Неожиданное крушение империи Стенли Корбаха», «Финальное исчезновение Большого Стена» и тэдэ. Стоило ему, однако, отрастить белую бороду и прикрыть ею свой знаменитый пеликаний зоб, как все его перестали узнавать в упор.

Он вышел из храма блинов, смешался с толпой и медленно двинулся по бульвару Бонавентура в северном направлении. Он не знал, чем заняться. Фактически он не знал, чем заняться, со времен краха империи, вот разве что мыслить о тайнах бытия. Вообще-то совсем неплохо думать о тайнах бытия, особенно когда ты близок к завершению седьмого десятилетия жизни и тебе нечем больше заняться.

Слабо одетый, частенько подрагивающий от холода, но все еще предпочитающий по-летнему наслаждаться «Солнечной Очичорнией», народ бросал на него любопытные взгляды, хотя никто не узнавал в нем Большого Стена. Просто он был «нечто», гигантский пророк с пушистой белой бородой и, что самое удивительное, облаченный в теплое твидовое пальто.

На углу 1059-й его взгляд привлек странный экипаж, полулимо-полуфургон лазурного цвета. Он стоял на широченном паркинге возле «Сейфвея». Две собаки сидели на его крыше, немецкий овчар и золотистый ретривер, похоже, те самые, что гуляли недавно по бульвару сами по себе. Из фургона вылез и потянулся, как со сна, любопытный малый. У него была достойная описания внешность. Он был высок, хоть и не так высок, как Стенли. Зато его борода была намного длиннее. Что касается его гривы, то она сейчас под холодным ветром трепетала над его головой, как плюмаж неведомой птицы. Он не был таким седым, как Стенли, и походил не столько на пророка, сколько на дервиша в восточном бурнусе. На груди у него висели массивный православный крест, весомая звезда Давида, а также разные языческие амулеты, включая несколько птичьих лапок. Чтобы не забыть: у него был большой и костистый нос, а его пупок, хоть и невидимый под бурнусом, размером и твердостью напоминал шахматную ладью. Ух-ух-у – под резким порывом ветра что-то похожее на крылья поднялось за его плечами.

Назад Дальше