Вчера вечером, пробираясь к земельному комиссару Роктову, чтобы осведомиться о городских новостях, я повстречался с Антипом Грустным. Безлюдие в городе было полное, и я узнал нашего поэта издалека. Очертание его было более примечательно, чем обыкновенно, словно бы он падал ничком и торопился подставить под наклоненное вперед туловище короткие ножки, которые за ним не поспевали.
- Здравствуй, Игнатий, - сказал он, тряся мне руку, - что поделываешь?
- По-старому, - ответил я.
- А я погружен в творчество, - воскликнул Антип Грустный, не выпуская моей руки. - Написал нынче ночью торжественный гимн, очень удалось. Под утро я чуть не разрыдался, вот послушай как кончается:
А мы идем,
Мы все идем,
Идем, идем
Идем, идем!
Напоминает колокольный призыв, набат такой, понял? Бегу сейчас в редакцию, хочу поместить воззвание ко всем композиторам республики, чтобы, знаешь ли, изобразили мой гимн в музыке...
Антип Грустный передохнул, вытер губы и воскликнул с новой силой:
- Ах, Игнатий! Творчество! Что за упоительная и бескрайняя...
Но тут произошло обстоятельство, которое прервало течение нашего разговора. Антип Грустный вдруг содрогнулся и вперил свои глаза куда-то через мое плечо, привстав на цыпочки. Я обернулся и увидел стремительно шагавшего Афанасия Сергеевича. Он мчался прямо на нас, не в пример своему обычаю, по пустынному тротуару, а не по мостовой.
Вид его был вполне обыкновенен для воскресного дня. Но этот вид подействовал на Антипа Грустного, как красный флаг на разъяренного быка. Всегда довольно медлительный, Антип Грустный рванулся в сторону и преградил Афанасию Сергеевичу дорогу.
- Стой, стой! - крикнул он, хватая его за крылатку, - стой!
Волнение Антипа Грустного, его жестокий окрик и вся неожиданность сцены, вероятно, испугали Афанасия Сергеевича, и я видел, как его лицо покрылось смертной бледностью. Он стоял неподвижно. Боже, до чего велико было в эту минуту роковое сходство нашего Пушкина с его усопшим однофамильцем! Я не мог оторваться от его лица. Между тем Антип Грустный вцепился крепко в крылатку Афанасия Сергеевича и, не умея выговорить ни слова от необъяснимого гнева, рычал, подобно дикому зверю.
- Наконец-то ты мне попался, презренный авантюрист, - расслышал я чуть внятные сквозь рычание слова Антипа Грустного.
Он приблизил свое искаженное лицо к лицу Афанасия Сергеевича и вытаращил глаза.
- Молчи! - крикнул он на всю улицу, хотя жертва его непонятного исступления не думала что-либо произнести.
- Да знаешь ли ты, кто с тобой говорит, несчастный! - дрожа и потопывая ножками, вопросил Антип. - С тобой говорит народный поэт Антип Грустный, который написал много разных стихов и большой неувядаемый гимн! Меня на музыку будут перекладывать! Моими словами великий народ выскажет свои думы и заветные мечты! А ты что? Ты за всю жизнь ни одного стишка не написал, ничтожность. Как же ты в праве трепать по улицам облик знаменитости Пушкина? Как ты смеешь напоминать своей мерзкой рожей всеми уважаемое лицо стихотворца? Стыд и позор тебе...
Антип Грустный, опять зарычав малопонятное, начал трясти Афанасия Сергеевича так сильно, что у того запрыгала шляпа. Я же всматривался с болью в страдальческое выражение незабываемых черт Афанасия Сергеевича, не находя в себе сил побороть растерянность. И вдруг я заметил на глазах несчастного две крупных, готовых упасть слезы. Он как бы отсутствовал из действительности, созерцая нечто несказанно печальное и только телом своим отзываясь на тряску, которой подвергал его исступленный Антип. Сердце мое сжалось. Я поднял руки, чтобы вмешаться в бессмысленное дело, но Афанасий Сергеевич нежданно вырвался из рук мучителя, повернулся и побежал туда, откуда шел.
Вскоре сумерки скрыли развевающуюся от быстрого бега черную крылатку. Я подумал, что, может быть, впервые за всю жизнь Афанасий Сергеевич Пушкин изменил свой маршрут и не дошел до конца Главной улицы.
Не взглянув на дышавшего тяжко Антипа Грустного и не сказав ему ничего, я пошел за угол своею дорогой.
Я застал земельного комиссара Роктова на грядках около дома, где он проживает с давних лет. В вечерней темноте он собирал наощупь огурцы. Я разглядел его, когда мы вошли в горницу, и он зажег лампу. Комиссар был в ситцевой рубахе, заправленной в штаны. Живот его стал еще больше, глаза... но что я могу сказать о глазах земельного комиссара Роктова? В прежние времена по престольным праздникам у нас в монастыре случалось великое скопление уродов, и я повидал множество человекопротивных глаз. Однако, столь омерзительного взгляда, как у Роктова, не запомню. Глаза у него не больше, думаю, чем у вороны, и такого же непроницаемого цвета, обведенные на самую малость кружочком белка. И это в то время, как другие части лица его более нежели крупны, а нос - так тот даже огромен. С тех пор, как я имел с комиссаром свидание по поводу монастырского бычка, он потучнел весьма значительно.
- Ну, что, блаженный, - спросил он, между тем как глаза его смотрели как-будто на меня, а как-будто и не на меня: совершенно как у птицы.
- Скоро бросишь обитель? Брось. Все одно - рясник да не монах, терять тебе нечего. А монастырь разгонят. Полегоньку, помаленьку.
- Слухи разве какие есть? - спросил я.
- Слухов нет. Известно, что вас скоро уплотнят. Лазарет у вас будет.
- Как так - лазарет?
- Не каркай, - ответствовал комиссар, - ты где живешь, в чьем государстве? Разве тебе не известно, что вокруг деется? Почему ты до сего часу не в Красной армии, лодырь?
- По причине плоской ступни, - возразил я, - освобожден за негодностью. Однако верно ли вы говорите насчет лазарета?
- А тебе какое дело? На-ка, выпей, - сказал комиссар, наливая темной жидкости из четверти в стакан. - Не хочешь? Зря дорожишься, все одно к этому придешь.
Он перелил в рот, точно в воронку, содержимое стакана так, что я не заметил, чтобы он хоть раз глотнул, затем покачался немного, закусил огурцом и осипшим голосом продолжал:
- Не могу взять в толк, что за напиток. Прислали из губернии для борьбы с вредителем. Крепкий. Хотя по ночам сильно блюешь, но голову держит в тумане. Ты вот что, приходи завтра к Симфориану, поговорим. Я тебе и про лазарет скажу, и про председателя - лютый! А теперь - пошел! Мне надо ложиться, сейчас рвать начнет. Ступай, ступай!
Он вытолкал меня, и я очутился на огороде.
В виду наступившего ночного часа, я пошел не прямым путем, а по Главной улице. Проходя мимо флигеля, в котором жительствует новый председатель совета, я остановился у окна. Оно было завешено белой материей, сквозь занавесь светилась лампа, и я различил недвижную человеческую тень в комнате. Наровчат наполовину уже опочил. Только в тоске подвывали собаки, и хотя я по природе не боязлив, мне стало не по себе, перед лицом тени неизвестного человека на занавеси окна. Тут чей-то голос придушенно раздался за моею спиной:
- То-ва-рищ Игна-тий!
Я оглянулся. Никого подле меня или где-либо поодаль не было. Я почувствовал трясение в коленях и побежал, творя молитву.
Сообщив отцу Рафаилу о намерении властей разместить в монастыре военный лазарет, я поверг его в тягчайшую заботу. Он опустился перед аналоем и прочитал благоговейно псалом Давидов: - Господи! Долго ли будешь смотреть на это? Отведи душу мою от злодейств их, от львов - одинокую мою...
Я положил три земных поклона и ждал, что скажет настоятель.
- И один волос не упадет с главы без его воли, - произнес он, вздохнув. - А ты, Игнатий, свершай назначенное тебе: ступай и не возвращайся, доколе не узнаешь с точностью, какая беда ожидает нашу обитель.
После того я собрал в узелок пищу и отправился в город.
Там повстречал я мать казначею Наровчатского женского монастыря. И тут я с ясностью уразумел всю необходимость постоянного прикосновения к мирским событиям текущего смутного времени. Оказывается, вот уже третий день благочестивые миряне Наровчата и причты городских церквей взволнованы несправедливостью, содеянной над нашими христолюбивыми сестрами. По рассказу матери казначеи, обстоятельства происшествия рисуются следующим образом.
В городском сосновом парке, что возле спиртового склада, военные власти соорудили летний открытый театр для воинов Красной армии и простого народа. Парк очень велик пространством, и в театральные перемены зрители расходятся по отдаленным дорожкам и даже по глухим местам, преимущественно парно, то есть мужчины с женщинами, что - по словам матери казначеи - особенно усугубляет трудность собрать народ к продолжению театра. Приходилось посылать людей во все концы парка с колокольцами, трещотками, или просто крикунов, чтобы они сзывали отвлекшуюся от представления публику. Из такого положения проистекало много неудобств для хода зрелища, и актеры придумали водрузить на особом столбе перед театром громкозвучный колокол.
Начальник наровчатского красного войска, в просторечии - военком, к которому актеры обратились за таким колоколом, не думая долго, приказал социализировать один колокол с колокольни женского монастыря. Так как в монастыре квартирует гарнизонная полурота, то дело за исполнением приказа начальника не стало. Четвертого дня явившиеся в монастырь как бы по служебному делу воины Красной армии сняли со звонницы альтовый колокол весом в два с половиною пуда и отвезли на двуколке в парк.
Этим неслыханным деянием не только причинено разорение монастырской казне, но нанесен вред самой нетленной красоте, гармонии колокольной гаммы, нарушенной изъятием неизъемлемого тона.
В день социализации колокола мать казначея поспешила к новому секретарю совета с прошением о возврате собственности монастыря. Тогда разразилась великая пря между начальствующими Наровчата, нисколько не утихшая по сей день.
Секретарь совета отправил военкому бумагу с требованием возвратить монастырю колокол, ибо, по смыслу декрета об отделении церкви от государства, первая в своих обрядах не утесняется. На эту бумагу военком ответил, что секретарь, обеспокоенный неутеснением церкви, запамятовал-де трудящихся города Наровчата, интересы которых он призван соблюдать и коим надобен громкозвучный колокол для сигнализации в театре. Секретарь возразил на это, что военком обязан был для достижения совершенства в театральной сигнализации согласовать свои действия с отделом юстиции, и тогда не получилось бы беззакония, волнующего граждан. Тогда военком ответил, что он и подчиненные ему воины Красной армии не волнуются, что волнуется секретарь, как видно по тому, что ему - секретарю совета - близки идеалы попов и буржуев. После этого секретарь доложил переписку самому председателю, который приказал позвать к себе военкома для личного объяснения.
Чем дело окончится - сказать невозможно, но в городе только и разговору, что о колоколе, и даже о том, что скоро все колокола снимут и препроводят в Москву, где, будто бы, так много театров и увеселений, что своих колоколов не хватило и туда везут со всей России. И еще говорят, что военком в полной силе и никогда не пойдет к председателю, хотя все же малая надежда есть, потому что председатель - матрос.
Выслушав рассказ матери казначеи, я значительно оробел. Страшно стало подумать, от каких случайностей зависит религиозная жизнь православных христиан и, может быть, сама история нашей церкви. От робости я не нашел ничего сказать в утешение матери казначеи.
- Вот вам, матушка, довелось по колокольному случаю бывать в присутствиях совета. Не слыхали ли вы там об уплотнении нашего монастыря военным лазаретом? - спросил я.
- Не слыхала.
- Не можете ли вы тогда сказать, каков по обращению секретарь, с которым вы говорили, и доступен ли он жалости?
- По обращению, - отвечала мать казначея, - он вполне деликатный, но жалости вряд ли доступен. Все, говорит, будет введено в рамки. В какие такие рамки я - прости господи - не посмела спросить, но слезы у меня словно рукой сняло.
Я поклонился матери казначеи в пояс, и мы расстались.
Как ни старался я разузнать что-нибудь о занимавшем меня деле, никто в городе ничего не мог мне сказать. Так что я уже начал подумывать, не подшутил ли надо мной земельный комиссар Роктов. Но к вечеру я добрался до Симфориана Бесполезного, и у него пришлось удостовериться в печальной истине и сверх того пережить чувства, многопамятные на всю мою жизнь.
Едва я приблизился к собственному дому Симфориана, что в Затоне, как до меня донесся шум голосов. Я замедлил шаги, но продолжал подвигаться вперед, уже различая, что шум исходит из сеней Симфорианова дома. Вскоре дверь распахнулась, и я признал в кричавших самого хозяина и бывшего диакона Истукария.
- Я эти твои увертки знаю - кричал Истукарий, - ты к чему назвался Бесполезным? Кого ты этим уязвить хотел? На что намекаешь, когда каждому сознательному гражданину известно, что Симфориан-имя - означает как-раз наоборот - полезный?
- А тебе досадно, досадно, - старался перекричать Симфориан, - досадно, что имя Истукарий вовсе ничего не означает, дегенерат ты этакий!
- От деренегада слышу!
Именно такое искаженное слово прокричал Истукарий, когда Симфориан вытолкал его на волю, взяв за плечи. Я собирался укрыться, чувствуя, что пришел не ко времени, но хозяин заметил меня и втащил в дом, хлопнув сенной дверью перед самым носом бранившегося Истукария.
Еще будучи в сенях, я почуял благовоние, подобное мироуханью плащаницы. Но как только я переступил порог горницы, благовоние это затуманило мою голову едва ни до бесчувствия. Причина такого явления была неясна, однако в горнице благовоние напомнило мне скорее душистое мыло для туалета, чем мироуханные масти. На столе я увидел стаканы с молоком и очищенный вареный картофель в тарелке. В комнате, кроме хозяина, находился земельный комиссар Роктов. Он сидел, выпятив поверх брюк свое чрево, прикрытое ситцем, и зажмурив глаза. В соседней комнате, проходя, я различил в уголке супругу Симфориана - бывшую матушку Авдотью Ивановну. Больше в доме никого не было.
- Выгнал? - вопросил Роктов, отчего живот его дрогнул.
- Прогнал, - сказал Симфориан, пододвигая мне стул и садясь сам. Лицо его блестело от поту, взор был мутен и блуждал мрачно. Он обратился ко мне: - Истукарий пришел меня нравственной чистоте обучать, видишь ли. Зачем, говорит, я в Эльдорадо девочек гулять вожу, это, говорит, оскорбляет раскрепощенное сознание моей жены. А та, дура, конечно, в рев - обидно. Мне, говорит Истукарий, следует с женой развестись, а не угнетать ее своим распутством. У него по столу разводов безработица, боится начальства, каналья! Потянут за бездеятельность. А может, и впрямь развестись, а? Дуня, - закричал Симфориан, - Дуняша, хочешь завтра развод? Не реви, распустила нюни!
- Я пришел за справочкой, - начал я, опасаясь возможных неприятностей.
- Насчет лазарета, - сказал Роктов, - и пускай уходит: я хочу одиночества.
Мне показалось, что земельный комиссар говорил во сне, потому что глаз его вовсе не стало видно и голова валилась на плечо. Я встал, но Симфориан усадил меня снова.
- Ну, пускай остается, - сквозь сон пробормотал Роктов, - я общество люблю.
Вдруг он дернулся, открыл глаза и стукнул обеими руками по столу, так что картошка посыпалась с тарелки в разные стороны.
- Давай! - прохрипел он, наваливаясь на стол.
- Давай! - отозвался Симфориан.
Тут я сделался свидетелем человеческого умопомрачения. Симфориан и Роктов поднялись и взяли стаканы с молоком. Потом они крепко зажали пальцами носы, зажмурились и мигом опрокинули содержимое стаканов в широко раскрытые рты. После того поспешно выдыхнули из себя воздух, набрали заново, опять выдыхнули и так раз до пяти. Видно, напиток был очень крепок, потому что Симфориан корчился, точно проглотив пригоршню живых червей и ощущая во внутренностях шевеленье, а у Роктова запало чрево, как от удара. Наконец оба они отошли и принялись за картошку.
Симфориан вспомнил Истукария:
- Поди, когда надо было поступать на службу - в ноги кланялся, чтобы я его преданность удостоверил. Как прикажете быть, если в человеке нет благодарности?
- Никакой, - согласился Роктов и продолжал: - обидно проявлять активность. В прежнее время, когда я в управе городским садоводом состоял, вот были люди! Как сейчас помню, врастил я в полбутылку огурец. Получилось, будто положен в полбутылку огурец, а как положен - неизвестно, вынуть его ни-ни! Чудо! Преподнес его офицерскому собранию. Мне за это благодарность приказом объявили. А нынче что? Ну, обсадил я резедою могилу нашей жертвы на бульваре, вензелями пустил, с серпом, с молотом, с лозунгами. И хоть бы кто икнул! Ни мур-мур! Руки опускаются!
- Ты насчет лазарета? - спросил меня Симфориан. - Лазарет у вас будет, верно.
- Неужели не окажут снисхождения, - воскликнул я, - и к какому начальству следует обратиться, присоветуйте, ради господа!
Симфориан взглянул на меня столь мрачно, что я прикусил язык.
- Обращайся, куда знаешь. Я для вашего брата пальцем о палец не ударю. Нету мне на земле спокойной жизни, покуда не перевелись святые. Не люблю святых.
Он вдруг рванул себя за ворот и прокричал страшно:
- Ой, тоска, тоска! Целый город людей, и ни единой живой души! Куда ни глянь - все рыла. Может, один человек, один единственный на весь Наровчат, да и тому нет места, затравили.
- О ком говоришь? - спросил Роктов.
- Не о тебе, ты тоже - рыло.
- Согласен, - сказал Роктов.
- Единственный человек в Наровчате - Пушкин, - прочувствованно объявил Симфориан.
- Этот - просто дурак, - отвечал Роктов.
- Дурак? - Симфориан вскочил от негодования. - Дурак? Эх, что с тобой говорить! Игнатий, разве Пушкин - дурак?
- Я не считаю Афанасия Сергеевича глупым человеком, - сказал я, - мне кажется, в нем сильная игра воображения.