Тайные записки А. С. Пушкина. 1836-1837 - Михаил Армалинский 12 стр.


«Потерпи, моя красавица», – шептал я ей в горящее ушко, стараясь не двигаться резко. Из глаз ее потекли слезы, и тут я кончил.

«Тебе тоже больно?» – спросила моя участливая супруга, почувствовав мои содрогания. Мне было трудно убедить ее, что движения, принесшие ей боль, принесли наслаждение мне. Но когда я захотел ее снова, она уже не подпускала меня ни с какой стороны. Я хотел сесть на нее верхом, а она, защищаясь, согнула колени и хватила меня по яйцам. Я рассвирепел и решил ее проучить. Рано утром я ушел из квартиры и весь день провел с друзьями, оставив N. одну, чтоб впредь неповадно было отказывать мужу. Вечером я застал ее заплаканную, напуганную и покорную. Она была уверена, что я оставил ее навсегда, и так была счастлива моему возвращению, что отдалась мне безропотно, уверяя, что ей уже совсем не больно.

* * *

Всю свою жизнь я не мог найти в себе силы убить человека. На всех дуэлях я позволял противникам стрелять первыми, а потом я либо отказывался от выстрела, либо стрелял в воздух. Я верил, что Бог хранит меня, и ему я вверял свою жизнь. Пули миновали меня.

Если бы поединок можно было бы начинать сразу же после вызова, то тогда все было бы иначе. А то ко времени дуэли моя злоба проходила, и дуэль уже не представлялась мне отмщением за оскорбление, а была просто рискованной игрой. Умом я понимал, что врага надо убить, иначе он убьет тебя, но решиться на убийство мне не позволяло сердце. В бою есть жар, который увлекает стремительным движением, и ты убиваешь сгоряча. Дуэль же предприятие холодное, искусственное, с условиями и правилами, которые раздражают мысль, а не чувство. Убийство на дуэли для меня нетерпимо хладнокровно. Мое великодушие и прощение слаще, чем убийство по правилам.

Когда я вижу дымок из пистолета противника и чувствую, что пуля пролетела мимо, радость жизни окатывает меня с ног до головы, и я счастлив поделиться этой радостью с бывшим противником, пренебрегая своим выстрелом. Если бы пуля попала в меня, то, я уверен, ненависть бы снова вспыхнула во мне и я бы из последних сил прицелился и выстрелил во врага.

К моменту дуэли причины, ее вызвавшие, всегда начинали мне казаться ничтожными, и только боязнь бесчестия заставляла меня доводить дело до конца. Но упоение жизнью после дуэли бывало настолько сильным, что в периоды сплина я подумывал о дуэли как о лекарстве, которое хорошо бы принять. Так и получалось, что меня оскорбляли в дни моего мрачного расположения духа, и дуэль служила мне вместо кровопускания, но бескровного.

Я завидовал моим противникам, которые находили в себе силы стрелять в меня. Единственным желанием, которое я испытывал, являясь на место поединка, было желание, чтобы все поскорее закончилось. И теперь меня страшит это чувство. Никто мне так не мешал в жизни, как Дантес. Тут уже не может быть и речи о примирении, и кому-то из нас придется умереть. На этот раз я не поддамся своему дуэльному благодушию, и для этого я не даю своей злобе утихнуть. К счастью, Дантес заботится об этом даже больше, чем я.

Если б я убил кого-нибудь раньше, я бы чувствовал себя гораздо уверенней. Но я также знаю, что, если я убью человека, жизнь моя уже не будет прежней, ибо я обрету способность убивать хладнокровно. Впервые я понял это еще в Лицее, когда обнаружилось, что мой Сазонов совершил семь убийств. С тех пор меня занимала мысль о том, что за изменения происходят в человеке после убийства. До сих пор я сожалею, что не вызвал Сазонова на откровенный разговор. Я стал искать дуэлей, чтобы испытать себя, поставив перед необходимостью убить человека.

В «Онегине» я осмелился убить Ленского и воплотить в поэзии то, что, возможно, мне никогда не удастся в жизни.

Условия поединка с Дантесом должны быть беспощадными, и это должно вынудить меня на смертельный выстрел.

* * *

Панический страх находит на меня, если я вдруг оказываюсь без женщины, готовой для меня раздвинуть ноги. Чувство это подобно страху ныряльщика, который может лишь недолгие мгновенья находиться под водой и ощущать себя рыбой. Он спокоен, ибо знает, что, когда ему потребуется воздух, он всплывет на поверхность и вдохнет полной грудью. Но если какое-то препятствие помешает ему вынырнуть, он начинает задыхаться и смертельный страх пронзает его.

Так и я ныряю в бесконечный океан забот. И я вдыхаю полной грудью, когда предо мной распахивается пизда. Если же ее нет, я начинаю задыхаться. Это происходит, когда я уезжаю от N. или когда она отлучается от меня. Одиночество делает из меня сатира.

Бляди – мои спасительницы в такую пору, и поэтому я не смею оказаться без денег.

* * *

Вот уже давно я не только не возражаю, а бываю рад, когда N. ездит на балы одна. Стоит ей выйти за порог, как я устремляюсь к свежей пизде и, ебя, представляю, как я буду дома поджидать N., раздевать ее, усталую и потную после танцев, а потом всуну ей пару раз, прежде чем дать хуй в рот, чтобы пиздяной запах, бывший на нем, казался ей своим.

Но однажды я поторопился, не сделал этой маскировки, а прямо приставил ей хуй ко рту. Она взяла его и тут же возмущенно отстранилась. «Ты пахнешь другой женщиной», – сказала она и подняла на меня загоревшиеся глаза.

Я, не давая разгореться гневу, повалил ее на спину.

– Это Азя, – соврал я, – вот ты и познакомилась с сестричкой.

N. поуспокоилась: Азя была дозволенным компромиссом. Но до конца смириться она, конечно, не могла и стала мстить мне, рассказывая, что в танце Дантес фантазировал, шепча ей на ухо, как произойдет их первое соитие.

Тут я взбесился и закричал, что буду стреляться с ним. N. ухмыльнулась.

– Ну, и по ком же ты будешь плакать? – ехидно спросил я.

– По том, кто будет убит, – ответила она серьезно.

– Это ответ не жены, а бляди, – произнес я беспощадно.

– Блядун – ты, – невозмутимо парировала она, – а я, дура, все еще верна тебе.

– То-то же, – успокоился я, вновь поверив ей.

* * *

Желание может рождаться от переполнения семенем, без всякой мысли о пизде. Желание может быть вызвано думами о пизде или, наконец, видом пизды. Я окружен желанием со всех сторон, и нет ему предела.

* * *

Дантес завидует мне. Женившись на К., он хочет, как я, добраться и до других сестричек. Он на вечере громогласно пил за здоровье N. Я подошел к К. и сказал во всеуслышание: «Пей и ты за мое здоровье». К. покраснела до ушей и выбежала из залы. Дантес вышел за ней, и я чувствовал себя отомщенным.

* * *

Чтобы иметь деньги, надо их любить, а я их лишь уважаю за власть. Они это чувствуют и не идут ко мне в руки. Я люблю женщин, и они отвечают мне взаимностью. Я люблю поэзию, и Муза от меня без памяти. Я люблю игру, и она приносит мне наслаждение, несмотря на проигрыши. Даже в них есть наслаждение, ибо они часть игры. Так что в моих проигрышах нет несправедливости: деньги ко мне по-прежнему не идут, а любимая игра дает радость. Мысль благословенная.

* * *

Я смотрел на покойную Смирнову и примерял, как бы я ее поставил раком, а руками упирался бы в горб для удобства. Уговорить ее мне было бы просто, но все случая не представлялось. А как было бы славно: она бы мужчину познала, а я бы – горбунью.

* * *

Когда я вижу горячие взгляды, которые государь направляет на N., я так же горячо смотрю на государыню, стараясь, чтобы он заметил. Я хочу, чтоб он связал в уме, что его страсть к чужой жене отзывается моей страстью к его жене. Бьюсь об заклад, что он заметил и потому перестал гневаться, когда я пренебрегал его приглашениями на балы.

У всех своих любовниц-фрейлин я допытывался, присутствовали ли они при раздевании императрицы, и выспрашивал подробности о ее теле. Царь доиграется со мной, и я ему выложу о ее шраме на правой груди.

Теперь и за это мне мстит судьба – Дантес расспрашивает К. о теле N.

* * *

Как увижу блондина подле N., так начинаю задирать его. Мной движет желание проверить предсказание: заставить его сбыться или отступить в безопасное прошлое.

Так и во всем я хочу доводить разрушение до конца, если оно не залечивается само. Если пуговица на одежде чуть ослабевает, я не даю ей висеть спокойно, я кручу и верчу ее, пока она не отрывается. Если у меня вскакивает прыщ, я выдавливаю его, не дожидаясь, пока он созреет. Если с кем-либо возникает спор, я непременно довожу его до дуэли.

* * *

Читая Де Сада, я понял истоки его извращения, которые в своем начале могут вызвать умиление, как маленький львенок. Но, упаси Бог, дождаться, когда он вырастет, и по-прежнему считать льва безопасным только потому, что ты видел его львенком.

Нередко N. очень трудно кончить. Вот-вот желанные спазмы взорвутся в теле, но тело не выдерживает напряжения ожидания, и наслаждение опускается в низину, из которой мне опять приходится толкать ее вверх, к небесам. Чем дольше длятся потуги, тем наконец достигнутые судороги более похожи на боль, чем на наслаждение. Боль, приносящая облегчение – это ли не одно из определений наслаждения? N. тем не менее предпочитала такую боль прекращению моих усилий ее вызвать.

Читая Де Сада, я понял истоки его извращения, которые в своем начале могут вызвать умиление, как маленький львенок. Но, упаси Бог, дождаться, когда он вырастет, и по-прежнему считать льва безопасным только потому, что ты видел его львенком.

Нередко N. очень трудно кончить. Вот-вот желанные спазмы взорвутся в теле, но тело не выдерживает напряжения ожидания, и наслаждение опускается в низину, из которой мне опять приходится толкать ее вверх, к небесам. Чем дольше длятся потуги, тем наконец достигнутые судороги более похожи на боль, чем на наслаждение. Боль, приносящая облегчение – это ли не одно из определений наслаждения? N. тем не менее предпочитала такую боль прекращению моих усилий ее вызвать.

Если граница между болью и наслаждением у женщины так зыбка, то, приняв наслаждение за боль, она и боль сможет принять за наслаждение.

Однажды, когда N. мучилась дразнящей недоступностью судорог, я укусил ее в грудь, и она кончила. Следы моих зубов заставили ее около месяца носить закрытые платья, чем она вызывала неудовольствие всей мужской части света. Я же вошел во вкус и сильно щипаю ее. На днях я чуть переусердствовал. N. рассвирепела и ударила мне коленом по яйцам. Я согнулся пополам, и сквозь боль пронеслось воспоминание нашей первой ночи. Только теперь она ударила умышленно.

Она испугалась не на шутку и стала суетиться вокруг меня, плача, причитая, не зная, что предпринять. И тут N. приняла мудрое решение – она просунула голову между моими коленями, прижатыми к животу, схватила хуй в рот и стала его так ублажать, как никогда прежде. Сначала боль в яйцах довлела над всем, и я еле сдерживался, чтобы не отпихнуть N. Скоро боль пошла на убыль, подавляемая наслаждением, но все еще существуя и придавая ему новую окраску.

– Вот тебе и Де Сад, – промолвил я мечтательно.

– Что? – переспросила N., заложив хуй за щеку.

* * *

Женщины подчиняются власти желания, власти денег и власти силы. Многие женщины медлительны и вялы в своих желаниях, поэтому Бог дал мужчине в помощь силу и деньги. Сила и деньги, умело употребляемые, отдают тебе женщину, а тут тебе и карты в руки – ты теперь должен возбудить в ней желание, которое, возгоревшись, уже не будет нуждаться ни в силе, ни в деньгах.

Я вспоминаю своих дворовых девок, в особенности Оленьку. Когда я пригласил ее к себе в комнату, она жалась к стенке и шептала «пустите», но не смела не подчиниться барину. Я заставил ее выпить вина, она быстро захмелела. Я подарил ей бусы. Оленька так обрадовалась, что с готовностью бросилась меня целовать в благодарность. Но мне был нужен поцелуй желания, а не благодарности. Я сделал так, что наши языки встретились, и она затрепетала в моих руках. Однако, когда я хотел засунуть руку между ног, она схватилась за нее обеими руками, не пуская ни в какую. «Не смей противиться мне», – приказал я ей, и она явно почувствовала облегченье оттого, что сделала все, что могла, но теперь должна повиноваться.

Потом она сама прибегала ко мне по ночам, хватала мою руку и засовывала себе между ног, вместо приветствия. Вскоре она забрюхатела. Я хотел оставить ее в Михайловском и дать ей родить, но наш мудрый Вяземский уговорил меня отправить ее со двора, а потом и замуж выдать. Повезло Оленьке.

* * *

На Кавказе я часто подходил к краю пропасти и наблюдал за своим растущим желанием броситься в нее. Я не хотел смерти, я был счастлив, но что-то отчетливо толкало меня сделать смертельный шаг. До какой степени я мог быть уверен в той части себя, которая удерживала меня от этого шага? Откуда берется моя другая часть, которая ни с того ни с сего желает собственной смерти? Может быть, зрелище пропасти настолько прекрасно, а ощущение полета настолько захватывающе, что эта другая часть меня просто забывает о неминуемой смерти, упоенная чистой красотой природы. Меня тянет броситься в пропасть не желание смерти, а полное забвение о ней.

Любой необратимый шаг вызывает страх, который тем сильнее, чем менее этот шаг обычен среди людей. Мой страх перед женитьбой успокаивался повсеместным обычаем жениться при достижении определенного возраста. Если бы было принято в человеческом обществе бросаться со скалы в пропасть, я бы преодолел страх не с большим трудом, чем страх женитьбы. Мне часто снится, как я без страха подхожу к пропасти и бросаюсь в нее. Ощущение полета настолько сильное, что я просыпаюсь, так и не испытав его в полной мере.

Часто тяга пропасти становилась настолько сильной, что я заставлял себя уходить. Ведь, когда стоишь на краю пропасти, тяга растет с каждым мгновением. Если кто-то вздумает остаться у пропасти, она через какое-то время непременно затянет в себя.

Нечто подобное я чувствую, глядя в пизду. Я могу любоваться ею, но в конце концов брошусь в нее, и в ней желание найдет свою смерть. Но перед смертью оно испытает великий восторг полета. Разница лишь в том, что «полет» в пизде – не стремительное падение, а движение взад-вперед, позволяющее желанию не безвозвратно умереть, а умереть и воскреснуть.

Впрочем, при падении в настоящую пропасть разбивается тело, но воскресает душа. Воскресает ли? Из-за сомнения я боюсь смерти, а то прыгал бы и прыгал в пропасть.

Но остановило бы меня перед пиздой сомнение в том, что после ебли желание возродится вновь? Так меня в лицейские годы стращала М. С., пытаясь из последних сил устоять перед моим напором: мол, потом будет неинтересно. Но тяга к пизде дана мне такая сильная, что за один раз сейчас я отдам не только все разы потом, но и саму жизнь.

Хитрость этого безрассудства в том, что из-за него продлевается жизнь на Земле. Безрассудство желания броситься в пропасть тоже должно иметь свою «хитрость», которая скрыта от нас словом «смерть». Жизнь должна возрождаться в нас после смерти, как желание после ебли.

Когда летишь в пропасть, то живешь считанные мгновения, в которые ничто не влияет на твое подчинение Богу. Ты летишь в его власти, полностью освобожденный от людей и их законов. Это мгновения, когда находишься лицом к лицу с Богом еще при жизни и уже ничто не может приостановить приближение Истины.

Так и в ебле обретаешь великую свободу, и все людские правила, обычаи, нравы исчезают перед приближающейся судорожной Истиной. Разница лишь в чувствах: сильнейшая тяга к пизде и отталкивающий, хоть и манящий, ужас – от пропасти. Но разница не столь велика, если вспомнить страх, который охватывает при первой ебле тех юношей и девушек, которые не дрочили, которых застращали, что ебля – грех. Те же, которые, невзирая на запреты, как это было со мной, готовятся ко встрече с пиздой и обучаются кончать каждый день, кто любое слово о пизде воспринимает как глас Божий, для тех первое соитие заполнено такой жаждой познания и чувством собственной правоты, что первый страх оттесняется и подавляется.

Тем же занимались стоики в своей подготовке к смерти, утверждая, что философствовать значит учиться умирать. Постоянные размышления о смерти, о том, о чем обыкновенный человек старается не думать, приводили их к состоянию влюбленности в смерть как в избавительницу. Они были готовы умереть в любую минуту, призывали и принимали смерть со спокойствием, непостижимым для обычного смертного. Однако бесчувственность относилась только к страху смерти, и я подозреваю, что им было не избежать запретного восторга от предвкушения возлюбленной смерти, и тем самым они опять попадались в лапы чувств.

Итожа, могу сказать, что горная пропасть не совлечет меня в себя, пока пропасть пизды открыта передо мной. Любовь – это смерть в жизни. Отсутствие доступной пизды есть отсутствие «жизненной» смерти, и оно толкает на поиск смерти смертельной. Ибо человек не просто живет, а умирает и возрождается, как листья на дереве. И если ему это не удается «жизненным» способом, Бог заставляет его это делать способом смертельным.

Жизнь всячески намекает нам, что смерть не страшна, а, напротив, приятна. Нам дан сон прообразом смерти, к которому мы еженощно стремимся и который дает нам самое продолжительное забвение от жизни. Забвение нам не страшно, а желанно, ибо дает покой.

Ебля тоже намекает нам, как приятна должна быть смерть, но мы не обращаем на это внимания. Если бы нам дано было умереть дважды, то второй раз у нас уже не было бы страха. Так девственница, боявшаяся боли от вторжения хуя, но ощутившая наслаждение, второй раз уже будет гореть еблей и звать ее, не обращая внимания на ничтожность боли по сравнению с полученным наслаждением.

Потому нам и дана только одна смерть, чтобы, познав ее прелесть в первый раз, не тянуться к ней с большей силой, чем к жизни. Ведь тогда Богу было бы невозможно удержать нас в жизни, как ему не удалось удержать нас в невинности, и мы бы постоянно рвались покончить с собой. И ебля дана нам в замену многократной смерти. Чуть мы передохнем от одной сладкой смерти, как мы горим испытать ее вновь.

Назад Дальше