Евангелие от Палача - Вайнер Аркадий Александрович 26 стр.


— Не брюзжи, брудастый бурый буржуаз, не бурчи, дорогой мой Семен Гаврилыч, — сказал я ему задушевно и ласково взял его под руку, повлек за собой безоговорочно к бару. — Не стой, роднуля, как витязь на распутье над старыми черепами, плюнь, мы с тобой сейчас выпьем…

— Я днем не пью, — мрачно поведал Ковшук.

— Надо избавляться от старых пороков, — уверенно сказал я. — Не гордись, Сема, своими слабостями. Мы ведь с тобой люди — на все времена.

— Мне так много не надо, — усмехнулся Ковшук. — Свои бы годы изжить по-тихому…

— Перестань, Семен, и слушать не желаю! Нам ли стоять на месте — в своем движении всегда мы правы! Таким нас песням учили?

— Где они, эти учителя песельные?

— В нашем горячем сердце! — воскликнул я. — В нашей холодной голове и чистых руках беззаветных рыцарей из ВэЧиКаго…

Бросил подкатившемуся бармену десятку и велел дать два сухих мартини.

— Ничего Семён, что мартини? — спросил я, извиняясь. — Они ведь всё равно мне «сливок» не дадут, это твой специалитет…

Семен довольно кивнул брыластой мордой утопленника. Чокнулся я с ним своим бокалом, звякнули тоненько льдинки внутри, маслинки подпрыгнули, и потекла в меня душистая горьковатая живая вода из прозрачного цилиндрика, как камфора из шприца в умирающее от удушья тело. Допил до донышка, льдинки губы обожгли, долька лимонная на язык бабочкой опустилась, и фасолька Тумор, будто сверлившая непрерывно дырку в моей груди, захлебнулась мартини, утонула в нем, замолчала. Посмотрел я на Ковшука, а тот бокал свой пригубил, на стойку поставил, к бармену подвинул, кивнул важно адмиральской фуражкой, а тот — коктейльная муха липкая — понятливо залыбился, схватил мартини и захлопнул бокал в холодильник.

— Ты чего, Сем? — удивился я. — Мартини не нравится?

— Мне, Паша, что мартини, что «сливки» — один хрен. А Эдик, — он кивнул на бармена, — подаст его какому-нибудь фраеру вроде тебя, а мне трояшечку вернет. Мне — польза, тебе — радость от шикарной жизни, и Эдику заработок, рубль тридцать пять. Вот все и довольны…

И я как-то потускнел от его слов, скукожился, пропал мой азарт. В этом жестком злом големе — под многослойными напластованиями отечных складок, нелепых бровей, грязноватого сукна швейцарского мундира, далеко за желтыми галунами убогой униформы — было какое-то неведомое мне знание, большее, гораздо большее, чем в старых, сожженных мною накануне листочках, знание мне чуждое, опасное, страшащее. И очень далеким предчувствием, слабым тревожным ощущением ошибки мелькнула вялая мысль, что зря я доставал топор из-за порога. Столько лет пролежал — не надо было трогать, пускай и дальше валялся бы в небытии, пока ржа времени окончательно не источила бы его до истлевшего обуха. Может, и не надо было трогать, да только выхода другого у меня не было. Мне мой МОДУС ОПЕРАНДИ менять поздновато. Глядя, как бармен суетливо копошится со своими бутылками в дальнем конце стойки, я сказал Ковшуку:

— Жаль, Семен, книжек тебе читать некогда. Любопытно про тебя написал один поэт: «Кто знает, сколько скуки в искусстве палача!..»

Ковшук равнодушно пожал тяжелыми покатыми плечами, ответил лениво:

— Может быть. Я не знаю. Я ведь, Пашенька, не палач. Я был забойщиком — это совсем другое дело, ты должен понимать. Палач — это исполнитель приговоров, вроде служащего на бойне. А мы с тобой занимались делом живым, тонким — оперативной работой. Правильно я говорю?

— Ты, Сема, всегда правильно говоришь. Теперь слушай меня, сейчас придет мой клиент, мы с ним обедать будем. Ты присмотрись к нему повнимательнее, он парень крутой. Приезжий он, иностранец. Запомни личность. Я тебе потом объясню, где сыскать его, и тогда уж посоветуемся, прикинем, спланируем, как с ним разобраться получше…

Ковшук согласно кивал головой, что-то соображал, потом раззявил свой длинный безгубый рот:

— Не надо ничего планировать. И советоваться нам не о чем…

— Это как? — не понял я.

— А вот так! Пока ты книжки про палачей читал, планировал и выхитривался, я вот этой рукой… — он сунул мне под нос огромную белую отечную ладонь — …вот этой рукой версты две народу уложил! Так что мне с тобой советоваться не о чем…

— Боишься сглазу, что ли?

— Не сглазишь ты меня. Но и не присоветуешь… Ты — прирожденный опер, комбинатор, значит. Интриган. Ты думаешь сложно. А бить людей надо коротко, просто. Вся придумка должна быть с хренову душу: кольнул ножиком под яремную вену — и исчез. И лишнего мудрить нечего: тебя послушать — такие турусы на колесах разведешь, в два счета напортачишь…

Конечно, в принципе этот живорез, не очень хорошо представлявший, чем я занимался в Конторе последние годы, был прав. Сценарий убийства должен быть предельно прост. Сложно готовят убийства в кино. А в жизни это делается примитивно. И естественно, грамотно. Грамотно убиваемый человек умирает удивительно тихо, быстро, покорно, он будто помогает забойщику.

— Ладно, Семен, делай как знаешь. Ученого учить… — махнул я рукой и пошел в зал.

Меня маленько беспокоило опоздание Магнуста — было уже пятнадцать минут четвертого. Я, собственно, и в баре уселся потому, что через стеклянные двери был хорошо виден проход из вестибюля в ресторанный зал. И я собирался не спеша понаблюдать за Магнустом, пока он будет в зале крутиться, меня разыскивать. А он, собака, опоздал — вот она, хваленая немецкая точность, и встреча наша в итоге начнется, как лобовая атака.

Уселся я за столик у окна, поближе к эстраде, под огромным торшером. Взял карточку и задумался над заказом. Собственно, там думать особенно не над чем было, но, подняв перед собой здоровенную папку меню, я мог незаметно рассматривать вход. Наверное, долго ещё прикрывался бы я дурацкой картой и глазел в стеклянный проём дверей, если бы вдруг не услышал за своей спиной тихое шипение, едва слышный треск, торопливый шорох словно быстро прогорал бикфордов шнур, и нервы мои, раскровавленые и раздерганные, как ползущий из мясорубки фарш, напряглись тугим пульсирующим комом, и не успел я обернутся — ударил по этому воспаленному кому пронзительный резкий хохот, визгливый, скрипучий, задыхающийся. Голова сама по себе влезла в плечи, не было сил обернуться, а хохот не замолкал, сипел и надрывался, перхал и плевался, и на лицах сидящих неподалеку за столиками людей растеклось удивление. Неукротимый пропоицкий хохот старого Гуинплена. Над чем смеешься?

Собрал все силы и рывком оборотился. Магнуст. Сидит за столиком, за моей спиной. Молча рассматривает меня. Глаза строгие, губы поджаты. А на столе — серый мешочек с бантиком, надписью английской — «Хи-ха-ха!». Механическая игрушка — искусственный смех. Мы внимательно смотрели друг на друга, а мешок прыгал на столе от своего механического веселья, заливался, взвизгивал, давился хохотом, хрипел и хихикал. Мы дожидались терпеливо, пока иссякнет его заводное ликование.

Как же ты, сволочь, незаметно прошел мне в тыл? Ай-яй-яй, маленький зверь, выходит, что ты явился еще раньше меня и наблюдал за моими маневрами? Мешок еще раз булькнул, хрюкнул, зашипел негромко и умолк. Ну-ну. Великий Пахан говаривал: хорошо смеется тот, кто смеется последним. Магнуст ласково заулыбался, встал, взял мешочек со стола и пошел мне навстречу, широко распахивая объятия:

— Дорогой папа! Вы показались мне вчера очень веселым человеком. Я решил сделать вам маленький презент, его веселье тоже не зависит от обстоятельств…

Молодец. Просто бандит какой-то. Настоящий террорист. И я заулыбался изо всех сил. Я натягивал на лицо, будто противогаз, приветливую улыбку, томление радостного нетерпеливого ожидания, восторг простого русского папаньки от встречи с долгожданным зятьком, оттого, что он тоже необычайный весельчак и шутник, от предвкушения нашей совместной пьянки, которая, при таком составе игроков, должна превратиться в незабываемую фиесту.

Обнял Магнуста горячо, облобызал троекратно, и было у меня ощущение, что я обжимаюсь с высоковольтной мачтой, такой он был жесткий, холодный, весь из торчащих углов и железных ребер. Может быть, за границей растят каких-то других евреев? У нас они жиже, жирнее, жалобнее.

— Ну-кось, сынок, садись, Магнустик мой дорогой, обсудим не спеша, что будем кушать, чем запивать…

— Мне все равно, — лениво заметил Магнуст.

— Ну уж, не выдумывай! Давай икорки черной возьмем, очень это популярная еда в нашем народе…

Магнуст усмехнулся:

— Боюсь, что эта еда по карману только коммунистам. Я беспартийный, могу есть что-нибудь проще…

— Да ты за мошну свою не тужи, я тебя угощаю, не жидись, ешь от пуза. У нас не то что в вашей Скопидомии: коли пригласил гостя, тем более родственника, корми его до отвалу!

— Это верно. Немецкий счет не так красиво. Но при этот счет нет гостей и нет хозяев. Оба равны. Оба свободны. Обедают и ведут переговоры. Это удобно.

— Это верно. Немецкий счет не так красиво. Но при этот счет нет гостей и нет хозяев. Оба равны. Оба свободны. Обедают и ведут переговоры. Это удобно.

Не знаю уж, то ли он так тщательно подбирал слова и выражения, то ли еще почему, но даже акцента в его разговоре почти не было. И развел я горестно руки:

— Как тебя, такого педанта, немца, прости Господи, моя медхен, дорогая моя тохтер полюбила? Все у тебя по форме, по параграфу. Я ведь хочу по-нашему, по-простому, чтоб как лучше было. Смотри, захочешь потом родственных чувств, абер дудки. Поздно. И я на тебя осерчаю…

Он покивал добродушно:

— Больше, чем сейчас, вы не будете сердитым…

— Ну гляди, тебе жить! Хочешь, закажу тебе чечевичного супа, очень, говорят, любимое блюдо в вашем народе?

Магнуст снисходительно улыбнулся:

— И это угощение я не могу принять от вас, дорогой папа. Я не сомневаюсь в вашей мудрости Иакова, но уверяю, я не красный Исав. Мы вообще не едим чечевицу…

— Кто это «мы»? — быстро поинтересовался я.

Магнуст смотрел на меня мягко, добродушно-задумчиво.

— Мы? — переспросил он, неопределенно помахал рукой. — Те, для кого каждый родившийся первороден, и потому жизнь его священна, неповторима и неприкосновенна.

Я это слышал уже где-то, когда-то я уже слышал эти слова.

— И много вас, таких?

— Вы хотите знать, трудно ли вам будет справиться?

Я пожал плечами, а Магнуст подмигнул мне заговорщицки, почти товарищески:

— Много. Достаточно много. И вам не справиться.

— Ох, сынок, что это ты меня все пужаешь, в угол загнать стараешься? Ты меня, похоже, за кого-то другого принимаешь!

Магнуст покачал головой и упер в меня мягкий, задумчиво-внимательный взгляд удава, а я с отвращением ощутил, как быстро удлиняются, растут мои уши, наливаются кровью глаза и переполняет меня рабья инсультная неподвижность, жестокая связанность чужой волей.

— Нет, я не ошибся. Вы — это вы. И вы даже лучше, дорогой папа, чем я вас представлял по рассказам.

— Вот и вижу я, Магнустик, что чересчур много рассказов ты обо мне наслушался.

— Это правда. Много. Вот столько… — и раздвинул большой и указательный пальцы сантиметров на пять, будто держал между ними сигаретную пачку или стакан.

Или папку уголовного дела.

— Брось, сынок, не слушай глупостей — мы же с тобой интеллигентные люди!

— Нет! — засмеялся Магнуст и снова замотал башкой: — Вы — нет, дорогой папа…

— Это почему еще? — вздыбился я.

— Потому что русские интеллигенты — это плохо образованные люди, которые сострадают народу. А вы — уважаемый профессор, следовательно, человек, хорошо образованный. И народу не сострадаете.

Он, еврейская морда, откровенно смеялся надо мной. Ладно, раз пока не удается атака, то и я посмеюсь. Он же сразу понял, что я небывалый весельчак. И доверительно хлопнул его по плечу, а ощущение осталось такое, будто ладонью о косяк рубанул.

— Льстишь ты мне, чертушка! Какое уж там образование — по ночам между работой и сном научные премудрости постигал! Как говорят — на медные деньги учился.

— Надеюсь, не переплатили? — сочувственно спросил Магнуст.

— Кто его знает, может быть… — пропустил я и эту плюху промеж глаз. — А скажи мне, сынок, откуда ты язык наш так хорошо знаешь?

— А я учился на настоящие деньги. На золотые, — серьезно заверил Магнуст.

Он сидел передо мной, удобно развалясь на стуле, Магнуст Беркович, иудейский гость, и пел не спеша свою нахальную арию про их богатство и силу, и в его фигуре, позе, выражении лица было ощущение гибкой мощи, очень большой дозволенности и сознания моей беспомощности. А развязности в нем все-таки не было.

Развязность — всегда от неуверенности и слабости. Развязность — извращенная мольба о близости, визгливая просьба трусов и ничтожеств о снисхождении. И вдруг с щемящей сердце остротой вспомнил, что когда-то, много лет назад, я сидел вот так же, слегка развалясь, за своим огромным столом на шестом этаже Конторы и беседовал с людьми, для которых я был велик, как архангел Гавриил, потому что держал в руках ниточку их жизни и в моей власти было — только ли подтянуть ее чуть потуже, подергать сильнее или оборвать ее вовсе. Мне не было нужды в развязности. Развязным был Минька Рюмин. А мы, с моим зятьком дорогим, Магнустом Берковичем, родственничком моим пришлым, — нет! Мы другой закваски ребята, иного розлива бойцы. Наклонился он ко мне ближе, облокотился о столешницу, заскрипели жалобно ножки, и мелькнула почему-то быстрая мысль, что была на Руси в старину мера такая — берковец. Берковец — десять пудов. Какие там пуды. Нет больше в мире никаких пудов. Это только мы свой нищенский урожай на пуды мерим. Берковец теперь называется баррелем. В слове «баррель» — бормотание нефтяных струй, бойкий рокот золотишка. Настоящих денег. В Магнусте — десять пудов силы, берковец уверенности, баррель ненависти. Не отпустит меня живым, подлюга.

— Насчет денег — это ты правильно заметил, сынок: хорошая учеба любого золота стоит, — сказал я горячо. — Народ наш бедный от неучености вековечной…

Он криво, зло усмехнулся. А я думал о том, что выкрутиться могу только благодаря парадоксу поддавков — там побеждаешь, проигрывая свои шашки. И для японского рукопашного боя это основа: атака возникает только из отступления.

— Ты не смейся, сынок, ты человек здесь чужой, про нас плохо понимаешь. А главная наша беда — темнота духовная. Горе-горькое наше в том, что никогда в России не чтили пророков и Бога не боялись, а верили исключительно в приметы и суеверные знаки и страшились только черта!

— Значит, я правильно угадал, что вы народу не сострадаете? — серьезно спросил Магнуст. Но тут пришел официант, молодой человек в грязном белом смокинге, с лицом красивым и бессмысленным, как у царского рынды.

— Чего заказывать будете? — спросил он с легким отвращением к нам.

— Вот глянь на него, сынок, — показал я на официанта пальцем. — Взгляни на этого прекрасного кнабе, что по-вашему значит «мальчуган». Разве он нуждается в сострадании? Вот скажи сам, обормот: тебе разве нужно наше сострадание?

Рында нахмурился. Его матовые щеки манекена налились еле заменю краской — на нем хорошо было бы показывать студентам, что мозгу для работы необходим прилив крови. Но приливная волна схлынула, оставив на каменистом берегу две четкие мыслишки.

— На кой мне ваше сострадание? — обиженно сказал он. — Вас, слава Богу, ничем не хуже… А будете обзываться, хулиганить, я вас враз доставлю куда следует. Вам за оскорбление личности при исполнении служебных — знаете, как там вправят?

Магнуст с интересом смотрел на нас, и то, что он объединял взглядом меня с этим кретином, означало мою крошечную победу — я вырвался ненадолго из клинча, из его жуткого захвата, из непереносимого противостояния грудь в грудь, один на один. Кухонный рында возник, как случайный прохожий на пустынной улице, где затевается убийство. Он стал мне враз дорог и симпатичен.

— Да ты не сердись, дурашка, я же ведь любя, а не для обиды. Ты, значит, беги на кухню и принеси нам по-быстрому икры, осетрины, белужьего бока, маслин, овощей, салатов, жульена, филе с грибами, мороженого, кофе. И бутылку водки…

Официант снова порозовел: приток крови принес ему весть обо мне как о хорошем клиенте. Он торопливо записывал заказ в блокнотик.

— И постарайся, чтобы мы остались тобою довольны, — напутствовал я его, а потом повернулся к Магнусту: — Видишь, сынок, не нужно ему сострадания.

— Вижу, — согласился Магнуст, а на харе его злостной было написано, что готовит он мне какую-то ужасную подлянку, и всячески я старался оттянуть этот палящий миг удара, хотел глубже поднырнуть, крепче окопаться в словах, заморочить, заговорить, сбить с толку.

— …А почему не нужно? — спросишь ты меня. От гордости? От высокого своего сознания? От ума? А я тебе отвечу: потому ему не нужно сострадания, что не страдает он вовсе! Это вы все за рубежами своими выдумали про народ наш, будто он страдает.

— А на самом деле он счастлив? — вежливо спросил Магнуст.

— Конечно, счастлив! Это вы дурость себе в головы вбили, что мается тяжело наш народ без свободы. И от этого несчастлив. А нам свободы ваши — как козе баян, как зайцу триппер! Да где ж в мире ты сыщешь такую свободу, как у нас, — годами бездельничать, воровать что ни попадя и пьянствовать каждый день! На кой, рассуди сам, нам другая свобода?.. Знаешь, Магнустик, хотя ты и смахиваешь сильно на шпиона, но, по близости душ наших и родству возникшему, открою тебе одну заветную тайну, а ты уж береги ее, носи на сердце, никому не открывай…

— Тогда, пожалуйста, наклонитесь поближе и говорите отчетливее, — попросил Магнуст.

— Зачем? — не понял я.

— Чтобы магнитофон, вмонтированный в центр стола, записал лучше, — серьезно ответил бес из Топника.

Назад Дальше