— Нет веры евреям. Даже коммунистов-евреев мы должны рассматривать вроде выкрестов. А жид крещеный, что конь леченый, что вор прощеный, что недруг замиренный…
И повторял без устали:
— На всякого мирянина — двадцать два жидовина!
Грозил строго пальцем бывшему знаменитому педагогу, а ныне вредителю Гусятинеру:
— Не касайтесь, черти, к дворянам, а жиды — к самарянам…
Сочувственно качал головой, глядя на умирающего от голода генерала Исаака Франкфурта:
— Жид, как свинья, — и от сытости стонет.
Стыдил, совестил консула в Сан-Франциско Альтмана, завербованного японской разведкой:
— Жид, как воробей, — где сел, там и поел…
Мордовал свирепо уполномоченного по Новосибирской области полковника госбезопасности Берензона, приговаривал яростно:
— Жид, как ржа, — и железо прогрызет!
А я, проходя по кабинетам, все чаще слышал, как наши следователи и оперы орали на своих клиентов:
— Гони жида голодом, не поможет — молотом!
— Жид в деле — как пиявка на теле.
— Жид да поляк — чертов кулак…
— Жид, как пес, — от жадности собственных блох сожрет!
И Минька Рюмин, тыча мясницкий крутой кулак в нюх обезумевшему от ужаса академику медицины Моисею Когану, шипел:
— Правду народ наш говорит: жид от счастья скачет, значит, мужик плачет…
А Виктор Семеныч наш, незабвенной памяти министр и руководитель, эпически заметил:
— Не мы придумали — люди веками в душе выносили: жиду, как зверю, — нет веры…
И Лаврентий Павлович Берия, наш генеральный шеф и предстоятель перед лицом Пахановым, на установочном совещании сформулировал задачу окончательно:
— Товарищ Сталин рассказал мнэ вчера, что еще в молодости, в ссылке, говорили ему нэ один раз простые люди мудрость отцов: нэт рибы бэз кости, а еврэя бэз злости…
Я сразу догадался, что это Лютостанский еще в начале века, в туруханской ссылке, поведал Великому Пахану мудрость отцов. И оценил его в полной мере — насколько можно оценить такого воистину бесценного сотрудника. Делу радикального решения еврейского вопроса он был предан беззаветно: без Завета Ветхого, без Завета Нового, без всей этой псевдомилосердной, как бы добренькой чепухи.
Минька Рюмин, я и Лютостанский превратились в мощное всесильное триединство, где я был холодной головой, Лютостанский — пламенным сердцем, а Минька — могучими чистыми руками. И дела я теперь вел только вместе с Лютостанским. Где уж мне было записать протокол допроса таким неповторимо красивым почерком! Можно сказать, лучшим во всем министерстве или даже во всей стране! И подписью своей я старался не снижать, не портить художественного впечатления от этих замечательных документов, где кошмар и ужас содеянных изменниками злодеяний фиксировался навек букворисовальным способом. Чего мне было соваться со своей куриной подписью в эти скрижали законного возмездия, в священные манускрипты разразившейся наконец над нечестивыми головами грозы справедливости. И Лютостанский был счастлив, что благодаря моей скромности начальству заметнее его усердие. И Минька был доволен, что я не пру на первые роли, не суюсь поперёд батьки в пекло честолюбия, в ласкающий жар удовлетворенного тщеславия. Я представил Лютостанского к внеочередному производству в специальном воинском звании и вызвал к себе с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона.
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕТемное лицо Магнуста маячило перед глазами, двоилось, пухло и вырастало в гигантское — под самый потолок кабака — облако, накрывало мглой, заворачивало в черноту, крутило меня, безвольного и слабого. Еда на столе почти не тронута. И мясо филейное с грибами остыло, ссохлось. И мороженое растаяло. А бутылка — почти пустая. Оглоушил я ее, гуляя далеко отсюда, с вернувшимся после долгой отлучки Владиславом Ипполитовичем. Все качается, плывет передо мной. Головокружение. Кружение головы. Кажущееся вращение в разных плоскостях. Кажущееся. Вот именно — не на самом деле, а кажущееся.
Как кажется мне сидящий напротив, не существующий на самом деле Магнуст. Как кажется мне мое прошлое, которого не было. Все выдумал. Кружение головы. А у меня и не голова больше — это только кажется. У меня теперь — головогрудь.
Острая головная боль в груди. Сверлящее пронзительное вращение в головогруди. Нет силы, твердости в ногах — встать и уйти. Эх-ма, ребята, мы не так злые, как глупые — головоногие. Наклонилось, приблизилось ко мне сизое облако лица несуществующего Магнуста и сказало мне увещевающе:
— Лютостанский был вашим подчиненным и убить Нанноса без вашего согласия не мог…
— Мог, — ответил я вяло. — Он тогда уже многое мог…
Засмеялся зло кажущийся мне Магнуст и сказал тихо:
— Я предлагаю вам рассказать правду. Я не могу и не хочу жечь вам лицо зажигалкой, как Лютостанский сжег бороду Элиэйзеру Нанносу. Но у меня есть средства заставить вас говорить правду…
И сразу же из облака дохнуло на меня, остро потянуло из прошлого вонью паленых волос и подгорающего мяса, мелькнуло в разрыве серой пелены горбоносое лицо. Голубые глаза блаженного, истекавшие крупными каплями слез. Нелепость плачущих стариков…
— Какие же это, интересно знать, есть у вас средства? — спросил я громко и неожиданно для себя икнул. И качнулся сильно на стуле. А жидюка зловредный мне ответил:
— Свидетельские показания против вас, данные Аркадием Мерзоном.
— И где же он вам их дал? В нарсуде Фрунзенского района?
— Нет. Он дал их под присягой в Государственной прокуратуре в Иерусалиме.
— Мерзо-он? В Иерусалиме?
— Да, Мерзон. В Иерусалиме. Ваши компетентные органы разрешили ему эмиграцию в Израиль и обещали молчать о его прошлом в обмен на определенные поручения…
— Ай да Мерзон! И вы его раскололи? — подкинул я Магнусту петелечку. Он спокойно пожал плечами:
— Я в израильской прокуратуре не служу и «колоть» Мерзона не мог.
— А где ж вы служите — в МОССАДе? Или в «Шин-бет»?
Он не спеша закурил, посмотрел на меня из-под приподнятой брови и хладнокровно отрезал:
— Я не служу ни в МОССАДе, ни в «Шин-бет». Когда надо будет — я вам сообщу, где я работаю. Или вы догадаетесь сами.
— Воля ваша, — развел я руками.
Если он из ЦРУ или из армейской разведки, я за одну только самовольную встречу с ним сгорел дотла. Нет, другого выхода не существует, единственный МОДУС ОПЕРАНДИ — Ковшук с его кухонным тесаком. И присохнет тогда дело, как-нибудь это все рассосется. Ведь рассосался же однажды тумор у меня в груди! И спросил с настоящим интересом:
— А что с Мерзоном-то произошло?
— С Мерзоном? Он прожил очень тихо несколько месяцев, потом пришел в прокуратуру и рассказал всё, что знал. Вернулся домой и повесился.
Я покачал сочувственно головой и расхохотался:
— И вы грозитесь мне показаниями не просто эмигранта, а покойника? Дохляка? Самоубийцы? Его же свидетельствам — хрен цена?
А Магнуст одобрительно дотронулся до моего плеча, улыбнулся:
— Превосходно! В наших переговорах наметился серьезный сдвиг. Вы уже воспринимаете меня как суд. Это хорошо. Но — рано. По всем человеческим законам один человек никого судить не может.
— Тогда чего же ты хочешь? — в ярости выкрикнул я.
— Правды. Как вы убили Нанноса…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ…вызвал с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона… Пикантная подробность ситуации заключалась в том, что в центральном аппарате Конторы и на местах еще служили много евреев. Ох уж эта еврейская страсть к полицейской работе! Со времен первого русского обер-полицмейстера, которым был еврей Дивьер, они хотят надзирать за правопорядком и нравственностью российского населения. А уж при советской власти они слетелись в Контору, как воронье на падаль. Уж очень эта работа пришлась им по сердцу, национальный характер раскрылся в полной мере. Ну и, конечно, сладко небось было вчерашнему вшивому пейсатому парии сменить заплатанный лапсердак на габардиновую гимнастерку с кожаной ловкой портупеей, скрипящие хромовые сапожки, разъезжать в легковой машине и пользоваться властью над согражданами, доселе невиданной и неслыханной.
КОНФИТЭОР — Я ПРИЗНАЮ: работники они были хорошие. Повторяю, это не их заслуга, а удачное приложение национального характера к завитку истории. То, за что их веками презирали и ненавидели другие народы, в Конторе сделало их лучшими и незаменимыми. До поры, до времени. Ибо в быстротекущих наших ТЕМПОРА МУТАМУР они понесли самые большие потери. Волны чисток — одна за другой — вымывали их из несокрушимого бастиона Конторы. Их выгоняли, сажали и расстреливали как ягодовских выкормышей, потом как окружение Дзержинского и Менжинского, потом как ежовцев, потом как абакумовцев. И только уж потом просто как евреев. Смешно, что смерть Пахана спасла их от полного уничтожения, но сразу же за этим поднялась заключительная волна их изгнания и посадок: подгребали бериевских последышей. И — конец. Больше, насколько я знаю, их к нам не берут.
Сочтено нецелесообразным использовать их на работе в Конторе. А тогда они еще служили. В ежедневном ужасе, в непреходящей тоске яростно и добросовестно трудились. И жалобно, потерянно улыбались, когда в буфете Лютостанский объяснял полковнику Маркусу:
— Я вам, Осип Наумыч, так скажу: есть евреи и есть жиды. Вот вы хоть и еврей, а приличный человек, наш, можно сказать… А жидам, сионистам мы спуску не дадим!..
Или, поглаживая трясущимися наманикюренными пальцами свое бледное пудреное лицо, рассуждал озабоченно с Семеном Котляром:
— Еврей — это ничего, это полбеды, и среди них встречаются люди нормальные. И главное, на виду он у нас — мы его и поддержать, и придержать, и вразумить можем. А что с еврейками прикажете делать? Вот от кого все зло! Окрутит простого русского человека, партийца, честного товарища, заморочит, оженит на себе и давай его переучивать, переделывать, мозги ему фаршировать, как щуку на Пасху. Чуть времени прошло — а у него уже вся сердцевина сгнила, продался он еврейскому кагалу, и не товарищ он нам больше, а готовый кандидат на вербовку, завтрашний перебежчик и шпион.
Полковник Коднер не выдержал и написал заявление в партком. Его дернули в Управление кадров и за узкий национализм в самосознании уволили, не дали дослужить до двадцати пяти лет полной пенсии три месяца. Я думаю, многие евреи из Конторы ему завидовали: они бы и сами мечтали вырваться. Но кочегар уходить с вахты самовольно не может. Он должен ждать смены. Как в песне поется: «…ты вахты, не кончив, не смеешь бросать…».
Одних медленно, но верно выгоняли, других отсылали служить к черту на кулички, а третьих сажали. Но они все еще рьяно трудились, хотя надежда на спасение из-за принадлежности к святая святых становилась все призрачнее, и постепенно их сковывало оцепенение близкой муки, предстоящего позора и неминуемой погибели. Все меньше ощущали они себя кочегарами, все отчетливее — просто на глазах — превращались они в топливо.
* * *…А я рассеянно слушал доклад Мерзона, который вел дело фотокорреспондента Шнейдерова. Пушкарь-фотограф, видимо, ополоумев, на дне рождения у шурина, а может, деверя — короче говоря, мужа сестры, — напившись, стал с заведомым антисоветским умыслом доказывать, что знаменитая фотография «Ленин и Сталин в Горках» является фальшивкой, подделкой, что, мол, любой мало-мальски грамотный пушкарь сразу догадается, что это монтаж. И он, мол, сам видел негатив — сидит там в обнимку с вождем не Пахан Джо, а ленинский любимчик Бухарин. И была бы его, Шнейдерова, воля, он бы лучше изготовил снимок, на котором сидят в обнимку Иосиф Виссарионович Джугашвили и Адольф Алоизович Шикльгрубер, — эта парочка посильнее и поуместнее, на одной бы им скамейке — судебной — и сидеть.
Гости с вечеринки мигом слиняли, а шурин, или деверь, или как-его-там, решил на их скромность не полагаться и сдал нам родственника сам. Вот и тряс теперь Шнейдерова Мерзон, допытываясь, от кого он услышал о фальсификации фотографии, где видел негатив, зачем болтал, и все остальное узнавал, что в таких случаях полагается. Но мне его доклад был неинтересен. Сейчас мне было абсолютно наплевать, с кем там сидел основоположник на лавочке — с Паханом, Бухариным или Адольфом.
Я дождался, пока он кончил, показал ему на свой симменсовский телефонный аппарат с красной табличкой на диске: «ВЕДЕНИЕ СЕКРЕТНЫХ ПЕРЕГОВОРОВ СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО», постучал себя пальцем по уху и протянул ему, не выпуская из рук, записку: «Сегодня в 21 час будь на террасе ресторана в Химках». Он прочел, перевел на меня зачумленный взгляд и медленно затёк бледностью. Я чиркнул спичкой, поджег записку, дождался пока в пепельнице опало пламя, растер пепел и тогда скомандовал:
— Вы свободны. Будете докладывать дело по мере получения новых материалов…
Оперуполномоченный Аркадий Мерзон, лобастое тяжелоносое существо, похожее на бобра, сидел на террасе летнего ресторана «Речной вокзал» в Химках, пил большими рюмками водку и сосредоточенно читал газету «Правда». Я наблюдал за ним с обзорной площадки, откуда хорошо просматривалась вся полупустая терраса, и прикидывал, нет ли за ним наружки, не тащит ли он за собой «хвоста». Мне совершенно не нужно было, чтобы топтуны из Особой Инспекции Свинилупова засекли меня здесь с Мерзоном.
Потому что дело у меня было к нему хоть служебное, но интерес я выкручивал личный. А Мерзон изучал газету. Он ее не читал, а прорабатывал. Может быть он хотел найти в ней тайные указания или какие-нибудь намёки на своё будущее, а может, просто готовился к завтрашней политинформации. Сейчас мы на ежедневных политинформациях очень горячо обсуждали судебный произвол во Франции, где следователь Жакино, сука недорезанная, изъял беззаконно у Жака Дюкло записную книжку и не хотел отдавать ее ни в какую. До того дошло нарушение капиталистической законности, что редактора «Юманите» Андре Стиля окунули на три дня в тюрьму «Сантэ».
Ну, правда, прогрессивные силы всего мира дали просраться служителям их слепой Фемиды! Такая буря протеста поднялась во всем мире, что в два счета, заразы, выпустили наших славных единоверцев, книжку с записями — от кого сколько получено — возвратили, и стиль «Юманите» признали подходящим. А Дюкло подал в суд на Жакино. Мы тем временем на политинформациях обсуждали трудности юридического крючкотворства, которое преодолевают наши товарищи во Франции. А в Англии что творилось! Стыдно сказать, журналисты продажные, нехристи, организовали бешеную травлю в печати архиепископа Кентерберийского Хьюлета Джонсона.
Святого человека обвинили в том, что он как бы наш агент. Следователь Зацаренный всех нас рассмешил: велел влезть на стул епископу Андрею, бывшему князю Ухтомскому, и распевать акафистом письмо советских трудящихся в защиту честного англиканского духовенства. А сам Зацаренный дирижировал пением, как регент, своей резиновой палкой… Так что, скорее всего, Мерзон штудировал газету, готовясь к завтрашней партийной пятиминутке: им всем сейчас надо было проявлять самую высокую сознательность и политическую грамотность.
Топтунов я не обнаружил и спустился к Мерзону на террасу.
— Ну как, подкормишь маленько, друг Аркадий? — спросил я весело.
— О чем разговор, Павел Егорович! — оживленно приветствовал он меня.
Потом он распоряжался, заказывал, старался выглядеть тоже веселым, но я видел, что, несмотря на графин выпитой водки, Мерзон совершенно трезв. Только липкая испарина выползала на лоб из-под жестких мелкокурчавых волос, которые Лютостанский называл «парховизмом».
Мерзон догадывался, что, назначив сегодняшнюю встречу, я уготовил ему или скорую смерть, или какое-то туманно-отдаленное спасение. Я не спешил, со вкусом выпивал, с удовольствием закусывал, пошучивал, между копченой лососиной и грибами спросил:
— О чем пресса сообщает?
— Народы мира празднуют историческую победу: завершение сооружения Волго-Донского канала, — отрапортовал Мерзон.
— Еще чего?
— Король Фарук в Египте отрекся, власть захватил генерал Нагиб…
— Еще?..
— Иран трясет сильно, похоже, Моссадык совсем шаха выкинет…
— Прекрасно… А чего-нибудь к нам поближе?
Мерзон моргнул тяжелыми складчатыми еврейскими веками, медленно сказал:
— В Чехословакии вскрыт заговор инженеров-угольщиков, которые создали фашистскую сельскохозяйственную партию…
— Да, это очень здорово! Я рад за наших чешских коллег. Ты представляешь, какую они трудную работку провернули — изобличить горняков, руководящих аграрным подпольем?
— Наверное! — горячо согласился Мерзон. — Империализм, как спрут, просовывает щупальца…
Я прервал его:
— Еще что-нибудь на эту тему есть?
— В ГДР осудили террористов, скрывавшихся под вывеской Общественного следственного комитета свободных юристов.
— А в Польше кого-нибудь поймали?
Растерянный и напуганный Мерзон обреченно вздохнул:
— Бандитов из Армии Крайовой и кулаков.
Я принялся за суп, спросив перед этим:
— А вчера что-нибудь этакое было в газете?
— В Румынии арестованы вредители на строительстве канала Дунай — Черное море.
— Слава Богу! — облегченно воздохнул я и посмотрел за реку, вдаль, в лениво темнеющее летнее небо. Там, над Тушинским ипподромом, тренировались, готовились к воздушному параду летчики, неутомимо, в сотый раз выстраивавшие своими «Яками» в голубовато-зеленом предвечерье гигантские буквы: «СЛАВА СТАЛИНУ!». — А позавчера что-нибудь сообщали? Ты мне расскажи, Аркадий, а то я по занятости не всегда успеваю прессу почитать. Есть у меня такой грешок, — доверительно сообщил я.
— Позавчера в Албании расстреляли убийц, готовивших покушение на товарища Энвера Ходжу…
Тот незначительный хмелек, что был в Мерзоне, окончательно и бесследно улетучился. Я же, прихлёбывал суп, неутомимо продолжал повышать свою политическую грамотность: