Абакумов мрачно раздумывал о чем-то, наверное, о предстоящей посадке ленинградских командиров, маленковских сук, хотя со стороны казалось, что он прислушивается к певичке, и я его сразу понял, когда он неожиданно сказал.
— Голос — как в жопе волос — тонок и нечист… — подумал и добавил: — Но в койке она пляшет неплохо…
Я засмеялся, подхватил лениво катящийся по полю мяч и решил начать свой прорыв к воротам.
— Это важнее. По мне — пусть совсем немая, лишь бы в койке хорошо выступала…
Мне надо было успеть забросить мяч до того, как мы приедем в цирк. Абакумов слишком часто ходил в свою ложу — не могло того быть, чтобы там не подбросили пару микрофонов.
— Я одну такую знаю… — начал я нашептывать со сплетническим азартом. — Вот это действительно гроссмейстерша! И молчит. Из-за нее наш Сергей Павлович совсем обезумел…
— Крутованов? — удивился Абакумов. И сразу же сделал стойку: — Ну-ка, ну-ка!..
— Он этой бабе подарил алмаз «Саксония»…
— Что за алмаз?
— Его Пашка Мешик выковырнул из короны саксонских королей. В Дрездене дело было…
— Чего-чего-о?!
— Точно, в сорок седьмом, он его на моих глазах отверткой выковырнул!
— И что?
— И велел мне передать только что назначенному замминистра Крутованову.
— Зачем?
— Чтобы вправить алмаз в рукоять кинжала и подарить его от имени работающих в Германии чекистов Иосифу Виссарионовичу.
— Ай-яй-яй! — застонал от предчувствия счастья Абакумов. — А почему Крутованов?
Я доброжелательно посмеялся:
— Вы же Пашку Мешика знаете — он на всех стульях сразу посидеть хочет. Сам-то он на верхние уровни не выходит, а через Крутованова и его свояка запросто можно поднести такой презент и их благоволением заручиться кстати…
— Так-так-так… — зацокал языком Абакумов, башкой замотал от восторга. — Ах, молодцы! Ах, умники!.. Но ведь не вручили?..
Я покивал огорченно.
— Ну и как же всплыл этот камешек вновь?
— У меня агент есть, ювелир. Он много лет выполняет заказы Анны Ивановны Колокольцевой, жены нашего известного писателя Колокольцева…
— Надо же, ядрена вошь! — искренне возмутился Абакумов. — Писатели — сортирных стен маратели! Сроду я не слыхал, не читал такого писателя, а своих ювелиров держат!
Я усмехнулся:
— Наверное, читали, Виктор Семеныч! Забыли просто. Он ведь помимо книг, подробные романы пишет нам. Агентурная кличка Барсук…
— Да-а?.. Черт его знает, всех не упомнишь!.. Так что с ювелиром? И с бабой этой?
— А у бабы этой, у Колокольцевой, видать, промеж ляжек медом намазано: во всяком случае, Крутованов шесть лет с ней живёт, дорогие подарки делает. А она его тетюшкает и нежит, любовь у них неземная, и баба эта — жох, потихоньку, молча, с подарками гешефты проворачивает…
— Продает, что ли?
— Ну да! Продает! Она ничего не продает — она только покупает! Драгоценности у нее невероятные…
— Откуда?
— Штука в том, что у нее, кроме мужа и Сергея Павловича, есть еще один хахаль.
— Вот блядь какая! — рассердился Абакумов. — Сколько же ей садунов надо?
— Нет, Виктор Семеныч, она не от похоти кувыркается — интерес, можно сказать, возвышенный у нее. Любовник этот — Лившиц, Арон Лившиц…
— Скрипач?
— Да, скрипач. Главный наш скрипач. И мадам крутит им всем троим рога, как киргиз барану…
— Ага. Ну и что ювелир-то?..
— Ювелир донес мне на днях, что привезла она камень в оправе — оценить. Невиданной красоты камешек и размера тоже. Я не поленился, подъехал. И — обомлел: этот самый камень я три года назад отдал Крутованову.
— Ошибиться не мог? — быстро спросил Абакумов, и по его прищуренным глазкам, наморщенному лбу было отчетливо видно, как он начинает заплетать будущую гениальную интригу.
— Ошибиться трудно, Виктор Семеныч, — там на оправе, в платиновой розочке, написано «Rex Saksonia».
— Ясно. Давай дальше, — заторопил Абакумов.
— Ну, ювелир ей сказал: камень должен стоить триста пятьдесят — четыреста тысяч. Она подумала, что-то прикинула, посчитала и говорит: к вам, мол, завтра с этим камнем придет человек, вы скажите, что вещь стоит двести пятьдесят тысяч, не меньше.
— Понял, — кивнул Абакумов. — Назавтра муж явился прицениваться.
— Не совсем. Назавтра явился Лившиц — ювелир его сразу узнал: личность известная, фотографии во всех газетах… А муж явился еще через день.
— Значит, эта сучара слупила за дареный камень с них обоих? — восхитился министр.
— Выходит…
— А зачем ей такие деньги? — с искренним интересом спросил Абакумов. — Чего она с ними делает?
— Оборотный капитал. Другие камни покупает. У нее коллекция будь-будь! Алмазный фонд!
— Ах, друг Сережа мой прекрасный! — тихо стонал от охотничьего восторга Абакумов, ощущавший непередаваемую радость: силок затягивался на шее врага! — И Пашка Мешик-то, тоже орел! Друг ситный, сидит в Киеве, жрет галушки и помалкивает, мне ни гугу…
«Линкольн» затормозил плавно у ярко освещенного подъезда цирка, и мы не успели привстать с сидений, а уж комиссар охраны, дымящийся потным паром, маячил снаружи, дожидаясь команды нажимать на ручку, распахивать дверь. Но Абакумов не торопился в свою ложу, а удобнее уселся на черном шевровом сиденье, смотрел на меня — сквозь меня, как на снегопад за синеватым бронированным стеклом. Потом отвел взляд в сторону, сказал грустно:
— И ты тоже помалкиваешь… гамбиты свои разыгрываешь… Почему?!
— Я должен был собственными глазами на камешек глянуть, — внушительно сказал я. — Дело-то серьезное, Виктор Семеныч.
— Ну, глянул… и…
— И позавчера к вам записался на прием. А вы только сегодня появились.
— Верно… — задумчиво сказал Абакумов, хлопнул легонько меня по плечу и тихо похвалил: — Молодец, Пашка. Удружил…
И я решился скинуть последнюю карту, козырную шестерочку:
— Если эту Колокольцеву нежно взять за вымечко, само собой, в надлежащей обстановке, мы там и другие интересные вещички выудим…
— Думаешь?
— Уверен. Он ей конфискованные драгоценности дарил.
— Хорошо, — кивнул министр. — Займись этим незамедлительно. Аккуратно все обставь, без шухера, чтобы Крут ни о чем не догадался, пока досье не будет готово.
— Слушаюсь, товарищ генерал-полковник, — кивнул я, глядя, как переминается на морозе комиссар охраны. — Но вы же велели собираться в Ленинград?
Абакумов посмотрел на меня искоса, усмехнулся и отрубил:
— Отставить! Не надо… Досье на пострела нашего мне сейчас нужнее. А в Ленинграде авось и без тебя справятся…
Да, в Ленинграде и без меня неплохо справились — всех партийных командиров перебили! Боже мой, на какой риск я пошел тогда, сдав Крутованова министру! Только чтобы не поехать в Питер! Может быть, именно тогда и родился, проснулся, ожил во мне тайный распорядитель моих поступков, безошибочно дававший мне команды «можно!» или «нельзя!». Ведь, сделав ставку на заговор врачей и отбиваясь изо всех сил от ленинградского дела, не мог я тогда предвидеть, что через несколько лет новые хозяева, прикидывая, как избавиться от Абакумова и при этом не слишком сильно измараться, решили в конце концов навесить на него ленинградское дело. И всех причастных казнили.
Господи! Ведь и меня бы замели обязательно! И казнили бы. Меня. Но странный распорядитель моих поступков приказал мне в абакумовском «линкольне»: «Сдай Крутованова! Рискни! Можно!» Я и сдал его. На коротком министерском проезде от Лубянки до цирка на Цветном бульваре. И выжил.
— Пошли, — сказал Абакумов, приподнялся с сиденья, и комиссар охраны мгновенно распахнул тяжелую блиндированную дверцу лимузина, вытянулся «смирно», ел глазами министра. Может, это и был тот Орлов, что с доброжелательной откровенностью идиота поведал на процессе про абакумовский патефон с выпивкой и закуской? Не знаю. Прелесть мимолетных встреч. Как прекрасно, что он со мной не был знаком и не ехал с нами вместе! Он был на суде и обо мне мог припомнить много интересного. А так — совесть охранника была чиста, как и его память.
Он внес за нами в ложу чемоданчик-поставец, щелкнул никелированными замками, извлек бутылку «Наполеона», лимонад «Кахетинский» и «Лагидзе», хрустальные бокалы и рюмки, вынырнул на миг за дверь, вернулся с вазой душистых мандаринов и сливочно-жёлтых груш дюшес, воткнул в розетку шнур телефона — и исчез.
Над нашими головами бился-заходился в туше цирковой оркестр. Метались разноцветные огни, раскачивалась рябой маской безликая морда амфитеатра, скачущий в петле манежа человек гортанно выкрикивал: «А-ал-ле-е… го-оп!» И запах цирка бил мне в нос — пронзительный, испуганный и наглый. Тяжелый дух звериной шкуры, визжащий смрад мочи, вонь лошадиного пота, острый аромат мандариновых корок, дубовое амбре старого коньяка — все это было запахом мрачно сопящего рядом со мной министра, это было живое благовоние Абакумова. А он с огромным любопытством наблюдал нанайскую борьбу. Смешной номер: двое укутанных в шкуру мальчишек отчаянно боролись, перекувыркивались, становились «на мост», выполняли подсечки, и… упала шкура, а из нее выскочил один-единственный долговязый акробат.
Над нашими головами бился-заходился в туше цирковой оркестр. Метались разноцветные огни, раскачивалась рябой маской безликая морда амфитеатра, скачущий в петле манежа человек гортанно выкрикивал: «А-ал-ле-е… го-оп!» И запах цирка бил мне в нос — пронзительный, испуганный и наглый. Тяжелый дух звериной шкуры, визжащий смрад мочи, вонь лошадиного пота, острый аромат мандариновых корок, дубовое амбре старого коньяка — все это было запахом мрачно сопящего рядом со мной министра, это было живое благовоние Абакумова. А он с огромным любопытством наблюдал нанайскую борьбу. Смешной номер: двое укутанных в шкуру мальчишек отчаянно боролись, перекувыркивались, становились «на мост», выполняли подсечки, и… упала шкура, а из нее выскочил один-единственный долговязый акробат.
Абакумов засмеялся, пригубил из рюмки, погонял коньяк за щекой, сглотнул, поморщился и сказал с усмешкой:
— Вот так же Лаврентий Палыч с Маленковым-сукой борется… Когда шкуры спустят друг с друга — ОН выйдет…
Я был нем и неподвижен. Из приближенных я рукополагался в посвященные. Это была удивительная хиротония — под выкрики клоунов, в цирковом зловонии, в лязге устанавливаемых на опилках решеток, в скачущем темпе циркового марша, под возвещение инспектора манежа: «Ирина-а Бугримова-а с дрессированными-и хи-ищниками-и!»… Абакумов невесело чокнулся со мной:
— В трудное время живем, брат Паша…
Отвернулся от меня, с интересом понаблюдал, как дрессировщица лавирует между львами и тиграми, скачущими по тумбам, заметил рассеянно:
— Дрессировщику главное — спину зверью не показывать… Это есть, Пашка, вечный принцип нашей жизни: оглянись вокруг себя — не гребет ли кто тебя…
Я подхалимски подсунулся:
— Виктор Семеныч, я ведь на вашу широкую спину надеюсь.
— Зря, — махнул он рукой. — Дом у нас огромный, и никто в нем тебе не поможет, а насрать хочет каждый… Это уж у нас правило такое: убиваем мы вместе, а умираем все врозь…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ…Виктор Семеныч! Да что с вами со всеми?! Неужели у всех действительно память напрочь отшибло? Да напрягитесь вы, припомните! Припомните, как вы спросили меня рассеянно-доброжелательно:
— А как личная-то жизнь у тебя?..
Напрягся я весь, и сердце тревожно заныло, как под швом незажившая рана, а сказал я небрежно, весело:
— Да ничего, устраиваюсь! Как-никак баб в стране на восемь миллионов больше, чем нас, грешных…
— Ну-у? — удивился Абакумов. — А мне-то показалось, что тебе из всех этих мильенов только одна и пришлась по сердцу…
С треском разлетелись швы на тайной моей ране, глубоко упрятанной, мозжащей, незарастающей, как трофическая язва. И страх полоснул холодом. Знает! Рука непроизвольно легла на карман кителя, где всегда лежал загодя приготовленный лист с грифом:
«СЕКРЕТНО. ЛИЧНО 261 МИНИСТРУ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКУ АБАКУМОВУ В.С.».
— Да ведь с бабами сроду не угадаешь, которой попадешь под ярем! — все еще шутя, как бы посмеиваясь, пытался я отпихнуться.
— Это-то верно, — охотно подтвердил министр. — И что — сладкий ярем у твоей евреечки?..
Знает. И ведь тоже — ни гугу! Пока не посчитал, что пора. Пора.
* * * РАПОРТ«Настоящим докладываю Вам, что некоторое время назад я вступил в интимную связь с гр-кой ЛУРЬЕ Р. Л. Отец упомянутой гр-ки — бывший профессор ЛУРЬЕ Л.С. арестован органами госбезопасности по подозрению во вредительской контрреволюционной деятельности, но вина его не доказана в связи с тем, что он скоропостижно скончался от сердечной недостаточности во время следствия…»
* * *— Чего молчишь, Пашуня? — ухмылялся Абакумов, но я видел, как его беловзорое лицо наливалось холодной жестокостью. — Или еще не разобрался?..
* * *«…однако считаю, что допустил в известной мере потерю бдительности, и готов любой ценой искупить свое упущение перед Коммунистической партией и органами государственной безопасности.
Старший оперуполномоченный по особо важным поручениям подполковник ХВАТКИН П.Е.» * * *Неловкими цепенеющими пальцами отогнул клапан кармана кителя, достал рапорт и протянул Абакумову. Министр аккуратно расправил сложенный лист, разгладил его на красноплюшевом барьере ложи и, картинно воздев правую бровь, принялся за чтение. А на манеже озверевшие от страха хищники прыгали сквозь горящие обручи, с треском пробивали напуганными усатыми харями бумажные круги, хлестал с визгом бич, горлово покрикивала дрессировщица и пулеметом бил в висок барабанный брэк. Большая дрессура. Окончательная. Абакумов посмотрел на меня с усмешкой, сложил лист и помахал им в воздухе:
— А дату почему не поставил, шахматист? Число-то чего не прописал?
— На ваше усмотрение оставил, товарищ генерал-полковник. Когда сочтете нужным — тогда и поставите…
— Ну что ж, правильно ты решил… Поставлю — если сочту нужным… А пока — старайся, работай изо всех силенок… Раз уж ты у меня — вот здесь, на сердце… — и спрятал сложенный рапорт в нагрудный карман гимнастерки.
Римма, напрасно ты ненавидела меня. Никто из нас не виноват, потому что мы виновны все, именно эта общая виновность и становится с годами людской правотой. Видишь, я взял у тебя в залог отца, а пришлось за это заложить себя. И тебя, конечно. По одной залоговой квитанции положил нас Абакумов в темный ломбард своего нагрудного кармана…
— Виктор Семеныч… — обратился я к нему, а он ответил мне скрипучим голосом Магнуста:
— Что же вы задумались, уважаемый господин полковник?..
Глянь — нет цирка, нет беснующегося на манеже зверья, нет Абакумова. Только Магнуст — неотвратимый, омерзительный, как конец судьбы — смотрит мне в лицо налитыми буркалами.
— Что не веселитесь, многоуважаемый фатер? — спросил он грустно. А я ответил искренне:
— Прошла охота.
Странное дело — заядлые весельчаки часто умирают от чёрной меланхолии… Не сон, не бред, не обморок. Кольцевая река времени оторвала меня от надежного твердого берега, на котором провел я столько тихих беззаботных лет, и поволокла меня вспять, в прошлое, к бездонной прорве, в которую я смотрел всю жизнь.
А теперь бездна заглянула в меня.
Глава 15 Татарский подарок
На закраине прорвы, над откосом бездны, на срубе черного колодца, уходящего в сердцевину земли — до кипящего красно-черного ада магмы, — сидел жирненький блондинчик в форме майора государственной безопасности. Избранник судьбы. Сверхчеловек Минька Рюмин — торжество нашей действительности над мелодраматическими пошлостями безумного онаниста Ницше. Эх, кабы довелось этому базельскому профессору хоть глазком взглянуть на сбывшуюся его мечту — прорастание «сильной личности» в идеал «человека будущего»! Он бы, наверное, снова окочурился от счастья… Потому что Минька, слыхом не слыхавший о Ницше, был настоящим сверхчеловеком. По ту сторону добра и зла. И говорил он, как Заратустра:
— Сними пенсню, с-сыка, — говорил он доктору Розенбауму, ассистенту академика Моисея Когана. И ширял его под ребра своим знаменитым брелоком-кастетом — бронзовым человечком с огромным острым членом, торчащим между сжатыми Минькиными пальцами. — У тебя же вид один чего стоит, вонючий ты Разъебаум, — убеждал он доктора. — Ты бы взглянул на себя со стороны: харкнуть тебе в рожу охота! Ну, скажи сам, зачем тебе эта пенсня и бороденка с пейсами? На Троцкого, на учителя своего, хочешь быть похожим? Ну, скажи мне по совести, почему ты, с-сыка продажная, не хотел быть похожим на товарища Молотова? Или на Клима Ворошилова? Эх ты, Разъебаум противный…
Противный Розенбаум, которому хотелось в рожу харкнуть, протяжно икал, и на лице его была невыразимая тоска от невозможности стать похожим на товарища Молотова.
Как физиолог-материалист, Розенбаум догадывался, что это идея ненаучная, практически так же неосуществимая, как намерение сделать какаду похожим на поросенка. Но как еврей-идеалист он надеялся, что, может быть, в шестой день творения Саваоф, по-ихнему — Иегова, не навсегда разделил все живое на классы, роды и виды, и если удастся, то доктор еще докажет Миньке свою готовность и свое стремление стать даже внешне похожим на товарища Ворошилова.
А пока он екал ушибленной селезенкой и с ужасом смотрел на Миньку, который вернулся к своему ореховому столу, взял с сукна — пронзительно-зеленого, как майская трава, — кнут и посоветовал:
— Не вздумай врать, прохвост пархатый. Кнут, как дьявол, правду сыщет!
А мне предложил:
— Идем в буфет, подзаправимся, поштефкаем…
* * *Умерло хорошее слово — штефкать. То есть жрать. И Минька давно умер. Даже сверхчеловеки смертны. Бессмертна только высокая идея — хорошо штефкать.