За столом нас бывало по меньшей мере человек тридцать. Добрый стол без излишеств, тон доброй компании, пристойные высказывания в отточенном стиле, без употребления слов двойного смысла с аллюзиями на любовную тематику, которые каждый мог бы понимать по-своему. Я заметил, что когда что-то такое выскальзывало из уст маркиза д'Аржанс, все женщины делали гримасу и отец-исповедник быстро перескакивал к другой теме. Я никогда не мог бы вообразить, чтобы этот человек был исповедником, либо иезуитом, потому что, одетый, как одевается аббат в сельской местности, он не имел ни соответствующего вида, ни воротничка. Это маркиз д'Аржанс меня просветил. Присутствие этого человека, между тем, не вносило никакого препятствия в мою природную веселость. Я рассказал в умеренных терминах историю образа Святой Девы, кормящей младенца Иисуса, перед которым испанцы теряли всю свою набожность, пока бдительный кюре не приказал прикрыть ей грудь густой вуалью. Не могу сказать, какой оборот я придал этому рассказу, но все женщины вынуждены были засмеяться. Этот смех не понравился иезуиту до такой степени, что он позволил себе заявить, что не следует публично рассказывать истории, допускающие двусмысленное толкование. Я поблагодарил его наклоном головы, и маркиз д'Аржанс, чтобы повернуть разговор, спросил у меня, как я назову по-итальянски большой пирог, который м-м д'Аржанс распределяла на столе, и который весь стол нашел превосходным. Я сказал, что мы называем его una crostata, но я не знаю, как назвать начинку, которой он нафарширован. В этой начинке были кусочки сладкой телятины, шампиньоны, донца артишоков, фуа гра [31] и не знаю что еще! Иезуит нашел, что называя все это начинкой [32], я глумлюсь над вечным блаженством. Я не мог сдержаться от громкого хохота, и г-н д'Эгий счел своим долгом стать на мою сторону, сказав, что на добром французском это родовое название всех этих вкусностей.
Высказавшись, таким образом, против властителя дум, умный человек счел своим долгом заговорить о чем-то другом, и, к несчастью, затронул опасную зону, спросив у меня, кто будет, по моему мнению, тот кардинал, которого изберут папой.
— Держу пари, — сказал я, — что это будет отец Ганганелли, потому что в этом конклаве это единственный кардинал, который является монахом.
— Что обязывает избрать папой монаха?
— Потому что только монах будет способен допустить эту крайность, которую Испания ожидает от нового понтифика.
— Вы ожидаете упразднения ордена иезуитов?
— Именно.
— Она ожидает этого напрасно.
— Мне бы этого хотелось, так как в иезуитах я люблю своих учителей; но я испытываю большой страх. Я видел ужасное письмо. Но независимо от этого, кардинал Ганганелли станет папой по одному соображению, которое заставит вас посмеяться, но которое, однако, важно.
— Какое это? Скажите, и мы посмеемся.
— Это единственный кардинал, у которого нет парика, и заметьте, что с тех пор, как существует Святой Престол, не было никогда папы, который носил бы парик.
Поскольку я придал всему этому видимость шутки, все посмеялись; но затем меня заставили говорить серьезно о запрещении Ордена и, высказав все, что я узнал от аббата Пинци, я увидел, что иезуит бледнеет.
— Папа, — сказал он, — не может упразднить этот Орден.
— Очевидно, месье аббат, вы не учились у иезуитов, потому что их главное утверждение гласит, что папа может все, et aliquid pluris [33].
Все решили, что я не умею разговаривать с иезуитом; он мне не ответил, и мы заговорили о других вещах. Хотели, чтобы я остался на представлении «Полиэвкта», но я уклонился. Я вернулся в Экс с Шускуским, который поведал мне всю историю своей сестры и информировал о характерах многих из компании г-на д'Эгий, настолько полно, что я увидел, что не смогу в ней адаптироваться. Если бы не этот молодой человек, который помог мне сделать весьма приятные знакомства, я бы уехал в Марсель. Ассамблеи, ужины, балы и красивые девушки заставили меня провести весь карнавал и часть поста в Эксе, все время с Шускуским, который приезжал почти каждый день из провинции и уезжал обратно, чтобы составить мне компанию по развлечениям.
Я подарил «Илиаду» Гомера г-ну д'Арженс, который знал греческий, как французский, и роман «Арженис» на латыни его приемной дочери, которая знала латынь. Моя Илиада содержала схолиаст от Порфирия; это был редкий экземпляр и очень хорошо переплетенный. Он явился в Экс, чтобы меня поблагодарить, и я должен был поехать во второй раз обедать в провинцию. Возвращаясь в Экс в открытом портшезе против очень сильного северного ветра и без плаща, я возвратился, продрогший от холода, и, вместо того, чтобы идти спать, отправился вместе с Шоскуским к женщине, у которой была дочь четырнадцати лет, прекрасная как звезда, которая бросает свой свет всем любителям красоты. Шоскуский несколько раз предпринимал попытки и никогда не мог добиться успеха; я издевался над ним, потому что знал, что все это шутовские проделки кокетки, и пошел с ним в этот вечер, решив добиться успеха, как я проделывал это в Англии и в Метце. Я полагаю, что описал в своем месте эти две истории.
Мы вдвоем занялись этим делом, настроенные весьма по-боевому, имея в своем распоряжении девицу, которая, далекая от того, чтобы сопротивляться, говорила, что не желает ничего лучше, чем быть кем-нибудь избавленной от своего надоевшего груза. Догадавшись сразу, что наши затруднения проистекают оттого, что она плохо себя чувствует, я должен был бы либо сразиться с ней, как я поступил с одной из подобных ей в Венеции двадцать пять лет назад, либо уйти; но ничего подобного — я решился, как безумец, восторжествовать над ней с помощью силы, вообразив, что смогу ее изнасиловать. Возраст геройств такого рода прошел. Пробившись напрасно два часа подряд, я вернулся в свою гостиницу, оставив там своего друга. Я лег с весьма неприятным ощущением в правом боку, и, проспав шесть часов, проснулся в очень плохом состоянии. Налицо был плеврит. Старый врач, который заботился обо мне, не хотел пустить мне кровь. Меня стал беспокоить сильный кашель; на следующий день я начал кашлять кровью, и недуг настолько усилился в шесть или семь дней, что меня исповедали и соборовали. Это было на десятый день, после трех дней слабости, когда опытный старый врач стал вновь отвечать за мою жизнь и заверил всех, кто мной интересовался, что я возвращаюсь; но я перестал кашлять кровью лишь на восемнадцатый день. Началось выздоровление, которое длилось три недели, и которое я нашел более тягостным, чем саму болезнь, потому что болезнь приносит страдание, но не надоедает. Чтобы заниматься собой, ничего не делая, нужен ум, а у больного его нет совсем. Во все время острого протекания этой болезни при мне находилась и меня обслуживала женщина, которой я не знал и не знал, откуда она взялась. В состоянии апатии, в котором я находился, я ни разу не поинтересовался, откуда она приходит; я был прекрасно обихожен, и ожидал своего выздоровления, чтобы вознаградить ее и отпустить. Она была не старая, но не так скроена, чтобы вызвать у меня мысль с ней развлечься; она перестала спать в моей комнате, когда увидела, что я выздоравливаю, и после Пасхи, начав выходить, я подумал ей заплатить и расстаться с ней.
В тот момент, когда, хорошо ей заплатив, я попрощался с ней, я спросил, кто направил ее ко мне, и она ответила, что это был врач. Она ушла. Несколько дней спустя я стал благодарить врача за то, что он нашел мне эту женщину, которой я, может быть, обязан жизнью, и он мне ответил, что она меня обманула, потому что он ее не знает. Я спросил у хозяйки гостиницы, знает ли она ее, и она ответила, что нет. Никто не мог мне сказать, ни кто эта женщина, ни через кого она вышла на меня. Я выяснил это только при моем отъезде из Экса, и читатель узнает это через четверть часа.
После своего выздоровления я позаботился достать на почте мои письма, и вот странная новость, которую я извлек, читая письмо, которое мой брат написал мне из Парижа в ответ на то, что я написал ему из Перпиньяна. Он благодарил меня за письмо, что я ему написал, потому что из него он узнал, что я не был убит в пределах Каталонии.
«Тот, — писал он мне, — кто передал мне эту ужасную новость как вполне верную, — это один из твоих лучших друзей: граф де Мануччи, джентльмен из посольства Венеции».
Это письмо мне все разъяснило. Этот лучший из моих друзей простер свою месть до того, что нанял трех убийц, чтобы лишить меня жизни. Тут он совершил ошибку. Он был так уверен в успехе, что объявил об убийстве как о свершившемся факте; если бы он подождал, он увидел бы, что, объявляя об этом, не будучи уверенным в нем, он себя раскрывает. Когда я встретил его в Риме два года спустя и захотел уличить в его низости, он отрицал все, сказав, что он получил эту весть из Барселоны. Но мы поговорим об этом, когда будем в том времени.
Компания за табльдотом была превосходная, я обедал и ужинал там каждый день. Заговорили однажды за обедом о паломнике и паломнице, которые только что прибыли, которые были итальянцами и пришли из С.-Жак де Галис пешком, которые должны были быть персонами высокого ранга, потому что, войдя в город, они раздали много денег бедным. Паломница, как нам говорили, была очаровательная, молодая, в возрасте восемнадцати лет, которая, будучи очень усталой, сразу пошла спать. Они остановились в той же гостинице; мы все этим очень заинтересовались. Я как итальянец должен был вбить себе в голову нанести визит этим существам, которые должны были быть либо богомольцами, либо мошенниками.
Мы застали паломницу сидящей в кресле и выглядящей как человек, замученный усталостью, замечательный своей молодостью, своей красотой, которую ее грусть лишь усиливала, и распятием из желтого металла, шести дюймов длиной, которое она держала в руках. Она отложила его при нашем появлении и встала, чтобы оказать нам вежливый прием. Паломник, который поправлял ладанки на своей черной клеенчатой накидке, не двинулся; он, казалось, хотел нам сказать, переводя взгляд на свою жену, что нас должна интересовать только она. Ему на вид было на пять или шесть лет больше, чем ей, небольшого роста, довольно хорошо сложенный, с достаточно выразительным лицом, отражающим дерзость, наглость, насмешку и плутовство, в отличие от жены, лицо которой отражало благородство, скромность, наивность, нежность и целомудрие. Эти два существа, говорившие по-французски лишь настолько, чтобы с большим трудом быть понятыми, вздохнули с облегчением, когда я заговорил с ними по-итальянски.
Она сказала, что она римлянка, и ей не обязательно было это говорить, так как ее милый выговор сказал мне об этом; что до него, я решил, что он сицилиец, несмотря на то, что он сказал мне, что он неаполитанец. Его паспорт, помеченный Римом, называл его Бальзамо. Она называлась Серафиной Фелициани и никогда не меняла своего имени. Читатель еще встретит этого самого Бальзамо, ставшего через десять лет от этого времени Калиостро.
Она сказала нам, что возвращается в Рим со своим мужем, довольная тем, что выполнила свои обеты Св. — Якову Компостельскому и в Нотр-Дам Дель Пилар, идя туда пешком и так же возвращаясь, живя все время милостыней, напрасно желая нищеты, чтобы иметь и заслужить больше милости перед Богом, в которой она столь нуждалась в своей жизни.
— Было бы прекрасно, — говорила мне она, — получать милостыню в одно су, но мне все время дают серебро и золото, так что мы все время вынуждены, чтобы выполнять свой обет, раздавать бедным, заходя в города, все деньги, что остаются у нас, которые, если бы мы их сохранили, сделали бы нас повинными в нарушении доверия к нам Провидения.
Она сказала нам, что ее муж, очень сильный человек, не страдал, но что она испытала самые большие страдания, шагая все время пешком и ночуя на плохих кроватях, почти все время опасаясь контактов с кожными больными, отчего потом будет очень трудно излечиться.
Мне показалось, что она рассказывает нам об этом обстоятельстве лишь для того, чтобы пробудить наше любопытство убедиться в в чистоте ее кожи на плечах и руках, которые она между тем показывала нам, белые и совершенно чистые. В ее лице был только один недостаток: ее веки, слегка гноящиеся, вступали в противоречие с ее прекрасными голубыми глазами. Она сказала нам, что рассчитывает отдохнуть три дня и затем пойти в Рим, через Турин, чтобы выполнить свой обет — поклониться Святой Плащанице. Она знала, что таких есть несколько в Европе, но ее заверили, что настоящая это та, что хранится в Турине; это та, которой воспользовалась Св. Вероника, чтобы осушить покрытое потом лицо нашего Спасителя, и на котором запечатлелось его божественное лицо.
Мы ушли, очень довольные, от прелестной паломницы, сомневаясь, однако, в ее набожности. Что до меня, еще слабого от болезни, она не вызвала во мне никаких особых желаний, но все те, что были со мной, охотно бы с ней поужинали, если бы смогли завлечь ее в доброе приключение. На завтра паломник пришел ко мне спросить, не хочу ли я подняться, чтобы позавтракать с ним и его женой, либо, если хочу, чтобы они спустились ко мне; было бы невежливо ответить им, что ни то ни другое; я ответил, что они доставят мне удовольствие, спустившись. За этим завтраком паломник, расспрошенный относительно его профессии, сказал мне, что он рисовальщик пером в том жанре, который называют светло-темным [34]. Его наука состояла лишь в том, чтобы копировать эстамп, совершенно не придумывая нового; но он заверил меня, что он замечателен в своем искусстве, потому что может взяться скопировать весь эстамп настолько точно, что кому бы то ни было будет затруднительно найти разницу между оригиналом и копией.
— Я поздравляю вас с этим. Это прекрасный талант, с которым вы можете быть уверены, что, не разбогатев, будете всегда иметь достаточный кусок хлеба, где бы вы ни остановились.
— Все говорят мне это, и все ошибаются. С таким талантом, как у меня, умирают с голоду. Занимаясь этим ремеслом, я работаю целый день в Неаполе и в Риме и зарабатываю только пол-тестона; на это невозможно жить.
После этого разговора он показал мне сделанные им самим веера, и я не видел ничего более красивого. Они были расписаны пером, а казались гравированными. Чтобы убедить меня, он показал мне Рембрандта, скопированного им самим, более прекрасного, если это возможно, чем оригинал. Несмотря на это, этот человек, который, конечно, превосходил многих своим талантом, клялся мне, что ему не хватает на жизнь; но я ему не верил. Это был один из тех ленивых гениев, которые предпочитают жизнь бродяги трудовой. Я хотел дать ему луи за один из его вееров, и он отказался, попросив принять его задаром и оставить ему пожертвование на столе, потому что он хотел уйти назавтра. Я принял его подарок и пообещал оставить пожертвование.
Я пожертвовал пятьдесят или шестьдесят экю, которые паломница лично взяла со стола, за которым мы все еще сидели. Эта молодая женщина, далекая от того, чтобы проявлять распущенность, вела себя как сама добродетель. Приглашенная записать свое имя в лотерейной книжечке, она уклонилась от этого, сказав, что в Риме не учат грамоте девушек, которых хотят воспитать порядочными и добродетельными. Все над этим посмеялись, кроме меня, который, жалея ее, не захотел видеть ее униженной; но все-таки мне было ясно, что это, должно быть, крестьянка.
Она пришла в мою комнату на следующий день, чтобы попросить рекомендательное письмо в Авиньон, и я сразу написал ей два, одно — для г-на Одифре, банкира, другое — трактирщику С.-Омер. Она вернула мне одно — к г-ну Одифре — сказав, что ее муж сказал, что оно ей не нужно. В то же время она заставила меня хорошенько посмотреть, то ли это письмо, что я ей дал, и рассмотрев его, я сказал, что оно, вне сомнения, то же самое. Тогда она, засмеявшись, сказала мне, что я ошибаюсь, потому что это лишь копия… Я не поверил. Она позвала своего мужа, который, с моим письмом в руке, убедил меня в искусной имитации, которая намного сложнее, чем копия с эстампа. Я восхитился им, сказав, что он может далеко пойти со своим талантом; но при неразумном употреблении оно может стоить ему жизни.
Пара отбыла назавтра. Читатель узнает на своем месте, это будет через десять лет отсюда, где и как я снова увидел этого человека под именем графа Пеллегрини, с доброй Серафиной, его женой, преданной ему душой. Сейчас, когда я пишу это, он в тюрьме, откуда он не выйдет больше, и его жена счастлива, быть может, в монастыре. Мне сказали, что он уже умер.
Как только я увидел, что полностью восстановился, я направился попрощаться с маркизом д'Арженс, к Президенту д'Эгий. После обеда я провел три часа с этим мудрым старцем, который развлекал меня сотней историй, касающихся частной жизни короля Прусского, которые все станут анекдотами, если у меня будет время и желание их опубликовать. Это был монарх, который обладал большими достоинствами и большими слабостями, как почти все большие люди; но слабостей было меньше, по количеству и важности.
Король Шведский, который был убит, вызывал ненависть и ее провоцировал, следуя своим порывам. У него была душа деспота, и он испытывал потребность ей следовать, чтобы удовлетворить свою главную страсть — заставить говорить о себе и заслужить репутацию великого человека. Его враги пожертвовали собой, чтобы лишить его жизни. Кажется, что он должен был предвидеть свою судьбу, потому что его насилия приводили в отчаяние тех, кого он угнетал.
Маркиз д'Арженс подарил мне свои труды. Спросив у него, действительно ли смогу я получить в свое распоряжение их все, я получил ответ, что да, за исключением истории кусочка своей жизни, который он написал в юности и не стал печатать, потому что раскаялся, что написал его.