Виталий Кржишталович Целинный батальон (повесть)
Всякий, побывавший в русской степи, помнит ее всю жизнь и всю жизнь хранит личные свои представления об этих местах. К моей памяти степь пристала шматком жирной и на удивление липкой грязи.
За окном висел ноябрь, из неба на землю отвесно и безо всякого перерыва падала вода и день отличался от ночи только тем, что был сер, тогда как ночи плыли темные. И еще грязь. Повсюду черная, въедающаяся в мельчайшие поры и трещины грязь. Ее невозможно было счистить, смыть, отскоблить. Она оставалась темнеющими пятнами на высушенном х/б и приводила в ярость нашего материально ответственного старшину. Грязь была везде: на заборах, машинах, домах, деревьях. Она проникла в колхозную столовую и в варочном цехе поварихи скользили на заляпанном дорожной грязью цементном полу и визгливо матерились. Наш батальон ежедневно и трудолюбиво расталкивал по кюветам орловские дороги, колол в деревнях престарелым пенсионеркам и дичающим в одиночестве молодухам дрова, реализовывал магарыч и как белых ангелов ждал белых мух и приказа убираться восвояси. Так и застрял этот край в моей памяти нескончаемым дождем, грязью да еще запахом самогонки, которую местные умелицы изрядно сдабривали одеколоном и птичьим пометом — для крепости.
Уезжая оттуда и стараясь заспать на вагонной полке свежие впечатления походной жизни, я и в бреду не смог бы представить, что когда-нибудь придет время и я примусь вытаскивать из памяти слежавшиеся картинки былого и перебирать малейшие подробности тех действительно памятных дней.
Летучка разучилась летать. Она забыла, что такое скорость свыше двадцати километров в час с тех пор, как два месяца назад, замыкая колонну, свернула с Тамбовского шоссе и направила лучи своих фар сквозь занавесь дождя в глубь степи. Туда, где в ближайшие месяцы предстояло ей, пробираясь мимо балок и карабкаясь на косогоры, обслуживать раскиданные по деревням и хуторам роты «целинного батальона», как называют такие части в армии.
А свернув с асфальта на степной проселок, летучка тут же и села на задний мост, продавив своим многотонным крупом сгнивший и задрапированный грязью мосток.
За время, прошедшее с того случая, хозяева летучки научились распознавать подобные дорожные каверзы и лебедкой пользоваться больше не приходилось. Да и как не научиться, когда практики хватало с избытком: выездное отделение ремонтников шаталось по степи, снабжая ротные склады и взводные парки запчастями и свежими батальонными сплетнями.
Штаб сборного передвижного автомобильного батальона со всеми своими службами, складами, радийной машиной, бензовозами, водовозкой, легковыми штабными вездеходами — «козлами», несколькими бортовыми машинами и спецмашинами передвижной авторемонтной мастерской — ПАРМ расположился на окраине средних размеров городка, где в реку одного с городом названия сбрасывали отходы сразу три завода, один из которых имел всесоюзное значение.
Местные власти отвели для управления батальона мастерские районного отделения «Сельхозтехники». Одноэтажный домик во дворе заняло офицерское общежитие. Во втором, побольше, с широким крыльцом, расположился штаб. Летний Красный уголок мастерских, прилепленный к корпусу тракторного цеха на уровне третьего этажа и представлявший собой длинный узкий коридор из стальных двутавровых балок с бетонным полом, железным потолком и стеклянными стенами, отдали под солдатскую казарму.
В последних числах сентября, что-то около двух часов пополудни тусклого, но теплого четверга, во двор въехала запыленная короткая колонна из десяти спецмашин и двух вездеходных газиков. Третий, со вздернутым усиленной рессорой передним крылом, ждал колонну во дворе. Облокотясь о водительскую дверку, стоял и разглядывал въезжавшие машины высокий и толстый парень со стриженной ежиком головой, большими, на выкате глазами и бесформенными жирными губами. Они выделялись своим ярким сочным цветом на сером бескровном лице парня. На его погонах желтели лычки ефрейтора. Никто в управлении батальона не знал ни имени, ни фамилии этого парня. Во всех, даже самых отдаленных взводах его знали по прозвищу. Это был водитель комбата Мурлик. Кличку своему шоферу придумал сам комбат, подполковник бронетанковых войск Арнольд Степанович Самохин.
Сам он теперь стоял на крыльце штаба и, расставив короткие мощные ноги, заложив руки за спину и набычив голову, смотрел туда же, куда и его верный Мурлик, — на прибывающих. Внешностью комбат обладал выдающейся, особенно благодаря животу. Это был резервуар уникальных размеров, про который слесарь из первой выездной Малеха воскликнул, увидев впервые: «Батюшки, сколько ж туда пива влезет!». Но шутки в сторону, у Самохина было кое-что, способное поразить воображение посильнее. Во-первых — голос. Голосом комбат обладал необыкновенно мощным. Это было что-то не совсем человеческое, что-то машинное, усиленное спрятанными под кителем динамиками. Он никогда не кричал, но, говоря вполголоса, Самохин производил такой грохот, при котором плохо воспринимались отдельные слова, но суть доходила отчетливо. Во-вторых — сила. Обычно, когда солдаты в рассказе о своем комбате хотели передать всю полноту впечатлений о его воловьей силе, они вспоминали давний случай, происшедший неизвестно когда и неизвестно где, но в достоверности которого была уверена вся дивизия, а уж о целинном батальоне и говорить нечего. Шла как-то по дороге армейская колонна и вел ее наш подполковник, впрочем, он тогда, возможно, еще не был подполковником. И увидел Самохин, как одна машина в колонне хулиганит — то отстанет, то начнет обгонять другие машины. Как видно, шоферу надоело плестись с постоянной средней скоростью и он решил слегка встряхнуться. Остановил Самохин колонну, скомандовал построение и вызвал из строя того шофера. «Скажи-ка нам, сынок, — пророкотал он ласково, — с какой ты скоростью шел?». «Пятьдесят километров в час, товарищ подполковник», — ответил солдат. Подошел тогда к нему Самохин и взял своей бурой кистью солдата за руку повыше запястья. «С какой скоростью, сынок?» Побледнел солдат и сказал с натугой: «Шестьдесят километров». Посмотрел ему в глаза Самохин и опять спрашивает: «С какой скоростью шел?» Солдат хрипит: «Семьдесят километров», — а сам аж сгибается к руке Самохина. В третий раз спросил Самохин: «Я не понял, с какой скоростью ты шел?». И не выдержал солдат, закричал: «Восемьдесят, восемьдесят километров, товарищ подполковник!». Отпустил его руку подполковник Самохин и сказал такие слова: «Подойдешь к своему старшине, сукин сын, и скажешь ему, что подполковник Самохин Арнольд Степанович объявил тебе пять суток гауптической вахты от имени командира полка, — и добавил: — за то, что терпеть не умеешь». Рассказывали, что закатал потом солдат рукав гимнастерки и все ахнули — рука синяя.
Под стать голосу и силе был и самохинский нрав. Вообще довольно нелепо и неестественно выглядели на его плечах подполковничьи погоны. Маршальские звезды к его характеру подошли бы больше. Самохин не знал, что такое возражения, не допускал никаких пререканий и совершенно не представлял, как может выглядеть неподчинение.
Самохин окинул взглядом колонну и ушел в штаб. Мурлик зевнул и забрался в свой газик. Машины остановились.
Из кабин и фургонов повыпрыгивали прапорщики и молодые офицеры; вслед за ними к штабу потянулись гуськом офицеры постарше. Минут через десять на крыльцо вышел помощник начальника штаба, именуемый по-армейски начальником штаба по второму штату, и, напрягая голос, прокричал:
— Управление батальона, стройся!
Колонна управления только что преодолела переход в полторы тысячи километров. Весь батальон, пять рот по сто машин в каждой, в течение двух недель петлял, плутал и буксовал на пензенских, тамбовских и липецких дорогах. Шла переброска частей, занятых на уборке урожая, из зерносеющих районов в свеклосеющие. Это были не самые лучшие времена для деревень, через которые они шли, и дни тяжелых испытаний для инспекторов ГАИ и ВАИ.
Личный состав управления состоял из шестидесяти солдат, причем наполовину из «партизан», то есть призванных с гражданки запасников. Построившись и выслушав речь комбата о новом решительном броске в битве за урожай, солдаты пошли смотреть новую казарму. Об этой казарме ходили слухи давно. Рассказывали, что им дают громадную бревенчатую избу с русской печью и погребом. Последние дни под Саратовом дались особенно тяжко. Сплошные дожди еще не начались, но температура по ночам падала до нуля. Теперь даже закалки срочников не хватало и дневальным приходилось постоянно поддерживать возле палаток костер. Не было такого солдата, кто хотя бы дважды за ночь не выскакивал из палатки погреться у огня. Взвода в ротах жили по деревням в теплых домах и романтики палаточной жизни не знали. Во время перехода на стоянках и ночевках вокруг полевой кухни кружили неизвестно откуда появлявшиеся слухи о новой казарме, что ждала впереди. Все знали, что это будет теплый дом. Либо клуб, либо школа. Каждый таил мечту о русской печи.
Подойдя к зданию тракторного цеха, солдаты остановились в недоумении. Перед ними шагала аршинными ступенями вверх железная лестница и скрывалась под крышей в ржавом тамбуре. За тамбуром виднелся вытянутый вдоль стены стеклянный скворечник с железным днищем. Шедший впереди всех молодой партизан Санька Белоусов, крепыш, бабник и задира, посмотрел вверх и неуверенно сказал:
— Что-то не видно печной трубы.
Тут же кто-то возразил:
— Видать, паровое из цеха проведено.
Начали осторожно, словно боясь чего-то, подниматься. А поднявшись, обошли весь «уголок», но не обнаружили ни малейшего намека на какое-нибудь обогревательное устройство. Все стояли растерянные и ошеломленные. Кто-то потопал по звонкому бетону и нерешительно предложил:
— А на земле, пожалуй, спать теплее.
— Хорош! — хрипло заорал Белоусов и швырнул свою постель на пол. — Ложись, мужики, лежачая забастовка! Будет над людьми измываться. Всем лежать, пока не поселят в теплом доме. — И напоследок пообещал: — Если кто-нибудь встанет на построение, с тем сам разберусь.
Все побросали постели на пол и уселись на них с независимым и напряженным видом. Последним в новую казарму вошел Мурлик. Поднимаясь по крутой лестнице, он запыхался и теперь его лицо раскраснелось и шумно дышало. Увидев угрюмые лица товарищей, приготовившихся к драке, он усмехнулся и сказал:
— Здесь бунтовать можно. Сюда Самохин ни за что не заберется. Живот не даст — в ступеньки упираться будет.
Солдаты рассмеялись, но Мурлик опять только усмехнулся и, не спеша положив свою постель под стену, сел и задумался. Вообще это был немногословный парень, со всеми вежливый и к старшим почтительный. Никому за всю целину он не сказал ни одного грубого слова. Поначалу к нему относились с опаской, подозревая в наушничестве. Но, во-первых, не было ни одного случая, подтвердившего опасения, во-вторых, его уживчивый, покладистый нрав располагал к взаимному дружескому отношению, в-третьих, Мурлик завоевал доверие к себе тем, что нет-нет да соглашался сгонять за водкой. Постепенно настороженное отношение к нему прошло и рискованные разговоры больше не прерывались при его появлении.
Мурлик помолчал, а потом спросил у сидевшего справа от него командира первой выездной бригады младшего сержанта срочной службы Устюгова:
— Петька, это чего, опять бастуем?
Устюгов сидел с закрытыми глазами и, как видно, дремал. Не дождавшись ответа, Мурлик повернулся к сидевшему слева пожилому партизану, которого все срочники и молодые партизаны уважительно называли дядей Сережей. Был он не по годам морщинист, сутул и дряхл.
— Дядя Сережа, из-за чего сыр-бор? Чего требуем?
— Избу теплую требуем, — охотно отозвался дядя Сережа, — осень на дворе. Сколько мерзли в палатках. Нам говорили, что лето. Теперь лето кончилось. А это помещение, видимое дело, холоднее палаток. Разве с людями можно так обращаться? Санька правильно сказал: издевательство да и только. Я такого обращения на фронте и то не видел.
— Это что ж, Белоусов все затеял? — опять спросил Мурлик.
— Отчего один Белоусов, — обиделся дядя Сережа, — а мы что, бессловесные организмы? Все порешили. Видимое дело.
Его слова прервались цокотом каблуков по гулкой железной лестнице, и в казарму вбежал дежурный офицер — молодой лейтенант, обязанности которого при штабе были не совсем ясны. Чаще всего его видели дежурным по части или парку. Так лейтенанта за глаза и звали: Хронический дежурный. Запыхавшийся Хронический дежурный крикнул с порога:
— Повара! Живо в столовую. Нам гражданские половину кухни отдали. Ужин пора варить.
Ему никто не ответил и никакие повара не поспешили выполнить его распоряжение. С ошеломленным видом Хронический дежурный вошел в глубь казармы.
— Вы чего это расселись? — спросил он, звонко цокая по бетону коваными каблуками. Ему и на это не ответили. Тогда он быстро повернулся и закричал во весь голос:
— А ну встать! Приказываю встать! Строиться! Смир-рна!
Солдаты лениво рассмеялись. Хронический дежурный сразу густо покраснел и как будто даже вспотел — лоб и нос его заблестели. Он подбежал к маленькому Гарипову, срочнику из одной с Устюговым части.
— Гарипов, почему смеешься?
Гарипов, призванный на службу в начале этого лета и сразу же попавший на целину, испуганно замолчал. Сидевший рядом Устюгов услышал фамилию друга и открыл глаза.
— Что случилось, лейтенант? — настороженно спросил он.
Хронический дежурный, притопнув, крикнул:
— Товарищ младший сержант, почему вы сидите, когда с вами разговаривает офицер? Немедленно встать!
Белоусов, сидевший напротив, громко зевнул и ответил за Устюгова:
— А не положено, вот он и не встает.
Хронический дежурный обернулся и ошарашенно спросил:
— Почему не положено?
— А молодой еще.
Все опять засмеялись, на этот раз дружно и громко. Лейтенант быстро огляделся и выбежал из казармы.
Это происшествие с дежурным по части разрядило напряженную атмосферу и отовсюду послышались разговоры, смех, Малеха предлагал кому-то сыграть в карты. Устюгов, не поворачивая головы, сказал тихо Гарипову:
— Илька, сколько раз говорить — не высовывайся.
Илька пару раз махнул длинными и пушистыми ресницами, обиженно ответил:
— Я ж ничего не делал.
Устюгов посмотрел на Илькино насупленное лицо и взгляд его смягчился.
Гарипов появился в учебном батальоне неожиданно. Призыв давно прошел. Вся молодежь, приписанная к роте, уже прибыла и вторую неделю терла по ночам авторотовский туалет, когда в строю появился новый человек. Человеком этим был худенький мальчонка, испуганно таращивший черные круглые глаза. На вид ему нельзя было дать больше четырнадцати. Солдатское х/б, размера на три больше необходимого, висело на нем подобно парусам в безветренную погоду. Устюгов не поверил в то, что бывают такие солдаты, и даже потребовал у парня военный билет.
С самого начала маленький солдат стал занимать Устюгова. Он казался ему потешным. Младшему сержанту доставляло неожиданное удовольствие исподтишка наблюдать за тем, как Ильгиз подпрыгивает, пытаясь достать перекладину во время зарядки, как он суматошно старается исполнить очередной приказ своего командира, слушать звонкий голос Ильгиза, когда, стоя дневальным возле тумбочки, он кричит «смирно». Все это в исполнении Гарипова воспринималось как-то несерьезно, даже комично, как всегда воспринимаются действия подростков, подражающих взрослым. День ото дня приятное чувство, возникавшее в душе Устюгова при встрече с Ильгизом, становилось все теплее. Вскоре он уже чувствовал, что в отсутствие Ильки ему чего-то недостает. Устюгову было жаль, что Гарипов попал в другой взвод, и он подумывал, как бы добиться перевода Ильки под его подчинение. Но тут подошла командировка в целинный батальон, куда его послали вместе с Гариповым. Однако до этого события случилось еще одно, существенно изменившее отношение Устюгова к Ильке. Точнее — углубившее это отношение, сделавшее его богаче и сложнее. К простому желанию видеть перед собой Илькино наивное лицо прибавилось еще одно чувство — тревога за мальчишку.
Довольно скоро после Илькиного прибытия в роту Устюгов стал замечать, что Илькин командир, сержант Айвар Гростиньш, тоже проявляет к Гарипову внимание. Каждое утро на подъеме его можно было видеть возле Илькиной койки. Он проводил пальцем по одеялу, проверяя натяжку, после чего Илька плелся на Большой проход и вытаскивал из угла полотер — подбитый шинельным сукном деревянный ящик с двухпудовой гирей внутри. На зарядке Устюгов мог частенько видеть, как взвод Гростиньша переминается в строю и один только Илька отжимается от земли под мерный счет сержантского каблука. В парке Ильке попадались самые грязные и тяжелые работы. И редкая ночь проходила без того, чтобы Устюгов не застал Ильку в туалете за уборкой.
Вместе с Гростиньшем Устюгов закончил один взвод учебной роты. Затем Устюгов остался служить в учебке, а Гростиньш перебрался сюда — на второй этаж, в «постоянный состав». Еще через полгода сюда же перевели и Устюгова. Когда-то они были приятелями, и их койки стояли рядом. С тех пор все сильно изменилось, но Гростиньш по-прежнему приветливо улыбался однокашнику.
Устюгов чувствовал, как неприязнь к Гростиньшу начинает скапливаться в душе, но из последних сил сдерживал ее. За время службы Устюгов слишком хорошо усвоил неписаные законы солдатского общежития и не мог подняться против «своего призыва» в защиту младшего. Такое допускалось лишь в крайних случаях — если младший оказывался земляком или родственником. И все же неприязнь прорвалась наружу.
Поводом послужило очередное Илькино наказание. В ту ночь Устюгов задержался вместе с Новожиловым в Ленкомнате. Они вместе разукрашивали «дембельский» альбом Новожилова. Транзисторный приемник пробил полночь, когда Устюгов потянулся и встал из-за стола. Перед сном он решил перекурить. Вошел в курилку и вдруг за дверью туалета услышал чьи-то всхлипывания. Устюгов открыл дверь. В углу на корточках сидел Илька и отчаянно плакал. В правой руке он держал бритвенное лезвие. Услыхав скрип двери, Илька бросился на четвереньки и принялся быстро скоблить лезвием плитки пола.