Гребец подскочил, ткнул веслом в стену и скрылся бы в десять секунд, но я оказался быстрей его. Вскочив на плечи этому человеку, я стиснул его за горло так сильно, что он выпустил весла, откинулся на борт и захрипел. Я оглушил его ударом весла и, напрягая все силы, выбросил в воду; он замахал руками, стараясь ухватиться за борт, но это не удалось. Я повернул лодку, отъехал и заработал веслами, стараясь как можно скорее покинуть место невольного своего плена. В лодке, когда я боролся с гребцом, мои ноги ступали на что-то скользкое и хрустящее; с помощью спички мне удалось рассмотреть большое количество ссыпанных в мешок золотых и серебряных вещей столового серебра, часов, украшений и церковных сосудов.
Сообразив, что наконец дальнейшее в значительной степени зависит от меня самого, благодаря свободе передвижения, я вспомнил о Вуиче. Адрес Мартыновой мне был случайно известен, но какой горькой иронией звучали слова “адрес”, “дом”, “улица”!
Протяжно вздыхал ветер, холодный, как рука мертвеца; заморосило, и я трясся в ознобе, пытаясь согреть дрожащее от холода и изнурения тело сильными взмахами весел, но это не помогло; мокрый и полуголый, я чувствовал себя плохо. Плывя среди неподвижных, напоминающих остановившийся ночной ледоход, каменных заграждений — остатков вчера еще крепких населенных домов, — я стал осматриваться и кричать: “Вуич! Ты жив?” Я не помнил, второй или третий дом от угла был тот, где жила Мартынова, но, вероятно, находился вблизи него и перестал грести, крича все громче и громче.
Мой призыв не остался без ответа, но то отвечал не Вуич. Меня звали со всех сторон. Некоторые, желая указать место своего ожидания, бросали кирпичи в воду, но я не мог спасать всех — лодка поднимала не более десяти человек.
Я направился к трубам уцелевшего среди других дома и еще издали, по изменяющимся в темноте очертаниям крыши, понял, что на ней нет свободного места: там находились, вероятно, сотни людей. Подъехать ближе я не решился, опасаясь, что в лодку бросятся все, топя ее, себя и меня. Скоро, заметив плывущего ко мне человека, я втащил его в лодку; он, молча, не обращая на меня внимания, лег ничком и не шевелился.
— Вуич! — снова закричал я, плавая спиральными кругами и равномерно их увеличивая, с надеждой, что в одну из кривых попадет наконец исчезнувший друг.
Возле Государственного совета в лодку неизвестно с какого места совершенно неожиданно прыгнул еще один человек, выбив из моих рук весло, упал, поднялся и прицелился в меня револьвером, но, видя, что я не угрожаю ему и не собираюсь выбросить его вон, сел, не выпуская из рук оружия. Еще двое, вытянув шеи, кричали, стоя по колена в воде; я посадил их: это были две женщины.
— Куда вы едете? — спросил человек с револьвером.
— Я ищу знакомых.
— Надо выехать из города, — нерешительно сказал он, — на твердую землю.
Я не ответил. Поднимать спор было опасно: четверо против одного могли заставить плыть, куда хотят, приди им в голову та же мысль, что и человеку с револьвером, а я надеялся спасти Вуича, если он жив.
Человек с револьвером настойчиво предложил ехать по линии Николаевской железной дороги.
— Подождем парохода, — возразил я. — Никто не может сказать, как велика площадь разлива.
Я стал торопливо грести, направляясь к прежнему месту поисков. Все молчали. Фигуры их, дремлющих сидя, понурив головы, делались яснее, отчетливее; наконец, я стал различать уключины, весла и борта лодки: светало; призрачный пар скрыл воду, мы плыли в тусклом полусвете тумана, среди розовых от зари камней.
Я наклонился. Лицо, смутно напоминающее лицо Вуича, ввалившимися глазами смотрело на меня с кормы лодки. Это был человек, лежавший ничком; я взял его, как вы помните, первым. Голый до пояса, он сидел, зажав руки между колен. Я долго всматривался в его тусклое, искаженное неверным светом зари лицо и крикнул:
— Вуич!
Человек безучастно молчал, но по внимательно устремленным на меня глазам я видел его желание понять, чего я хочу. Он поднял руку; на пальце сверкнуло знакомое мне кольцо; это был Вуич.
Я сделал ему знак подойти; он переполз через заснувшего человека с револьвером и вплотную ко мне, стоя на четвереньках, поднял голову. Вероятно, и меня трудно было узнать, так как он не сразу решился произнести мое имя.
— Лева!? — сказал наконец он.
Я кивнул. Ни его, ни меня не удивило то, что мы встретились.
— Оглох, — тихо произнес он, сидя у моих ног. — Меня это застигло на лестнице. Мартынова, когда я вбежал, не могла двинуться с места. Я вынес ее, а на улице она меня оттолкнула.
Я спросил глазами, что это значит.
— Руками в грудь, — пояснил Вуич, — так, как отталкивают, когда боятся или ненавидят. Она не хотела быть мне ничем обязанной. Я помню ее лицо.
Он видел, что мне затруднительно спрашивать знаками, и продолжал:
— Последнее, что я услышал от нее, было: “Никогда, даже теперь! Уходите, спасайтесь”. Она скрылась в толпе; где она — жива или нет? — не знаю.
Он долго рассказывал о том, как остался в живых. То же самое происходило со множеством других людей, и я слушал рассеянно.
— Теперь ты забыл ее? — крикнул я в ухо Вуичу.
Он смутно понял, скорее угадал мой вопрос.
— Нет, — ответил он, вздрагивая от холода, — это больше, чем город.
В лодке все, кроме нас, спали.
Я кружил по всем направлениям; миноносцы, катера, пароходы и баржи сновали над Петербургом, но мы еще не попали в поле их зрения. Ясное утро расцветило воду живым огнем, золотом и лазурью, а я, далекий от желаний любоваться ужасной красотой разрушения, думал о горе живых, более страшном, чем покой мертвых, о себе, Мартыновой, Вуиче, жалея людей, равно бессильных в страсти и гибели.
Вскоре незаметно для самого себя я уснул. Вуич уже спал. Меня разбудил гудок кронштадтского парохода. Нас окликнули и взяли на борт.
Сладкий яд города
IСын старика Эноха охотился на берегах мутной Адары, а старик промышлял в горных увалах, близ Вадра. Оба месяцами не видались друг с другом и мало нуждались в этом; сын, как и отец, привык к одиночеству. Изредка встречались они у скупщика, жившего в небольшой деревушке, верстах в пятистах от города. Сыну Эноха — Тарту шел восемнадцатый год, когда, внезапно остановившись над куньей норой, он глубоко задумался, отозвал лаявшую у пня собаку, вздохнул, сел на пень и повесил голову.
Удивляясь сам столь внезапно поразившему его грустному наваждению, молодой дикарь осмотрелся кругом, пытаясь дать себе отчет в своем настроении. Лес, где он родился, вырос и чувствовал себя дома, показался ему слишком тесным, хмурым, однообразным; куница, хотя он еще и не видал ее — второсортной, а день — долгим. Сначала он это отнес к тому, что побывал недавно в болотах Зурбагана, где, по уверениям стариков, можно отравиться на несколько дней испарениями цветов особого лютика, известного под названием “Крокодиловой жвачки”, но голова его, как бывает в таких случаях, не болела, а, наоборот, особенно свежо и ясно сидела на здоровых плечах.
Затем Тарт попробовал объяснить грусть вчерашним промахом по козе или, в худшем случае, плохим сном, но и по стаду коз не сделал бы он сейчас ни одного выстрела, и сон был из средних. Обеспокоенный Тарт вздохнул, затем, достав трубку, пощипал начинающие пробиваться усы и стал курить.
Собака нервно переминалась с ноги на ногу, рассматривая хозяина молитвенно-злыми глазами, и тонко скулила; запах куницы нестерпимо томил ее, но Тарт продолжал курить. Куница тем временем передохнув, сидела съежась в норе и обдумывала план побега, удивляясь небывалой сентиментальности своего врага. Тарт почесал за ухом, чувствуя, что ему ужасно хочется неизвестных вещей. Весь арсенал своих несложных желаний перебрал он, но все это было не то. Неопределенные сказочные туманы парили в его воображении; где-то далеко за лесом, неизвестно с какой стороны, манили его невнятные голоса. Хотеть — и не знать чего? Томиться неизвестно почему? Грустить, не зная о чем? Это было слишком новое и сильное ощущение.
Плюнув, к отчаянию собаки, на кунью нору и встав, Гарт медленно, полусознательно направился по тропинке к реке, желая рассеяться. Кроме отца, Тарт знал еще одного умного человека — скупщика мехов Дрибба, бывавшего на своем веку в таких местах, о которых сто лет сказки рассказывают. Дрибб жил в деревушке по течению Адары ниже того места, где находился Тарт, верст пять, и молодой человек думал, что его, Дрибба, авторитет куда выше в таком тонком и странном случае, чем авторитет бродяги Хависсо, известного своей склонностью к размышлениям. Встревоженный, но отчасти и заинтригованный непонятной своей хандрой. Тарт, считая себя человеком незаурядным, так как попадал без промаха в орех на тридцать шагов, перебрал всех знакомых и лишь Дрибба нашел достойным доверия; вспомнив же, что скупщик умеет читать газеты и носит очки — предмет ученого свойства, — почувствовал себя уже легче.
Тарт посадил в лодку собаку и отправился к Дриббу. Недолгий путь прошел в молчаливых сетованиях; охотник хмуро брюзжал на берега, реку, солнце, хохлатую цаплю, стоящую у воды, плывущее дерево, собаку и все, что было для него видимым миром. Собака печально лежала на дне, уткнув морду в лапы.
Тарт вспомнил отца, но пренебрежительно сморщился.
— Этот только и знает, что качать головой, — сказал он, настроенный, как большинство родственников, скептически по отношению к родственному взаимному пониманию. — Попадись я ему сейчас — одна тоска. Старик начнет качать головой, и я пропал; не могу видеть, как он щелкает языком и покачивается.
Энох действительно имел привычку во всех трудных случаях скорбеть и после долгого молчания изрекать грозным голосом: “Не будь олухом, Тарт, возьми мозги в руки!” В иных случаях это, действуя на самолюбие, помогало, но едва ли могло пособить теперь, когда весна жизни, вступая в свои права, заставляет молодого великана повесить голову и стонать.
Выбросив лодку на песок ужасным швырком, Тарт подошел к дому Дрибба. Это было нескладное одноэтажное здание, огороженное частоколом, с кладовыми в дальнем углу двора. Слегка смущаясь, так как не в лесных обычаях ходить среди дня в гости, Тарт стукнул прикладом в дверь, и Дрибб открыл ее, оскалив желтые зубы, что заменяло улыбку. Это был человек лет пятидесяти, без седины, с длинными черными волосами, бритый, с сизым от алкоголя носом; испитое треугольное его лицо быстро меняло выражение, оно могло быть сладким до отвращения и величественным, как у судьи, на протяжении двух секунд. Очки придавали ему вид человека занятого, но доброго.
— Здравствуйте, юноша! — сказал Дрибб. — Я ждал вас. Как дела? Надеюсь поживиться от вас свежими шкурками, да? Дамы в Париже и Риме обеспокоены. Вы знаете, какие это очаровательные создания? Входите, пожалуйста. Что я вижу! Вы налегке? Не может быть! Вы, вероятно, оставили добычу в лесу и спустите ее не мне, а другому?! Как это непохоже на вас! Или вы заленились, но что скажут дамы, чьи плечи привыкли кутаться в меховые накидки и боа? Что я скажу дамам?
Болтая, Дрибб придвинул охотнику стул. Тарт сел, осматриваясь по привычке, хотя был у Дрибба по крайней мере сто раз. На стенах висели пестрые связки шкур, часы, карты, ружья, револьверы, плохие картинки и полки с книгами; Дрибб не чуждался литературы. В общем, помещение Дрибба представляло собою смесь охотничьей хижины и походной конторы.
Тарт, потупясь, размышлял, с чего начать разговор; наконец сказал:
— А вот товару я на этот раз вам не захватил.
— Плохо. Прискорбно.
— Ночью какой здоровый был ливень, знаете?
— Как же. Юноша, направьте-ка на меня ваши глаза.
— А что?
— Нет, ничего. Продолжайте ваш интересный рассказ.
— Лебяжьи шкурки… — начал Тарт, смутился, упал духом, но скрепя сердце проговорил, смотря в сторону:
— А бывало вам скучно, Дрибб?
— Скучно? Пф-ф-ф!.. сколько раз!
— Отчего?
— Более всего от желудка, — строго произнес Дрибб. — Я, видите ли, мой милый, рос в неге и роскоши, а нынешние мои обеды тяжеловаты.
— Неужели? — разочарованно спросил Тарт. — Значит, и у меня то же?
— А с вами что?
— Не знаю, я за этим к вам и пришел: не объясните ли вы? Неизвестно почему взяла меня сегодня тоска.
— А! — Дрибб, вытерев очки, укрепил их снова на горбатом переносье и, подперев голову кулаками, стал пристально смотреть на охотника. — Сколько вам лет?
— Скоро восемнадцать, но можно считать все восемнадцать; три месяца — это ведь не так много.
— Так, — заговорил как бы про себя Дрибб, — парню восемнадцать лет, по силе — буйвол, неграмотный, хорошей крови. А вы бывали ли в городах, Тарт?
— Не бывал.
— Видите ли, милый, это большая ошибка. Ваш дедушка был умнее вас. Кстати, где старик Энох?
— Шляется где-нибудь.
— Верно, он говорил вам о деде?
— Нет.
— Ваш дед был аристократ, то есть барин и чудак. Он разгневался на людей, стал охотником и вырастил такого же, как вы, дикаря — Эноха, а Энох вырастил вас. Вот вам секрет тоски. Кровь зовет вас обратно в город. Ступайте-ка, пошляйтесь среди людей, право, хорошо будет. Должны же вы, наконец, посмотреть женщин, которые носят ваших бобров и лисиц.
Тарт молчал. Прежний, сказочный, блестящий туман — вихрь, звучащий невнятными голосами, поплыл в его голове, было ему и чудно и страшно.
— Так вы думаете — не от желудка? — несмело произнес он, подняв голову. — Хорошо. Я пойду, схожу в город. А что такое город — по-настоящему?
— Город? — сказал Дрибб. — Но говорить вам о том, что толковать слепому о радуге. Во всяком случае, вы не раскаетесь. Кто там? — и он встал, потому что в дверь постучали.
IIIВошедший подмигнул Дриббу, швырнув на стол двух роскошных бобров, и хлопнул по плечу Тарта. Это и был Энох, маленький худощавый старик с непередаваемо свежим выражением глаз, в которых суровость, свойственная трудной профессии охотника, уживалась с оттенком детского, наивного любопытства; подобные глаза обыкновенно бывают у старых солдат-служак, которым за походами и парадами некогда было думать о чем-либо другом. Энох, увидев сына, обрадовался и поцеловал его в лоб.
— Здравствуй, старик, — сказал Тарт. — Где был?
— Потом расскажу. Ну, а ты как?
— Энох, сколько вы хотите за мех? — сказал Дрибб. — Торгуйтесь, да не очень, молодому человеку нужны деньги, он едет пожить в город.
— В город? — Энох медленно, точно воруя ее сам у себя, снял шапку и, перестав улыбаться, устремил на сына взгляд, полный тяжелого беспокойства. — Сынишка! Тарт!
— Ну, что? — неохотно отозвался юноша. Он знал, что старик уже качает головой, и избегал смотреть на него.
Голова Эноха пришла в движение, ритмически, как метроном, падала она от одного плеча к другому и обратно. Это продолжалось минуты две. Наконец старик погрозил пальцем и крикнул:
— Не будь олухом, Тарт!
— Я им и не был, — возразил юноша, — но что здесь особенного?
— Ах, Дрибб! — сказал Энох, в волнении опускаясь из кровать. — Это моя вина. Нужно было раньше предупредить его. Я виноват.
— Пустяки, — возразил Дрибб, с серьезной жадностью в глазах глядя на пушистых бобров.
— Тарт — и вы, Дрибб… нет, Дрибб, не вам: у вас свой взгляд на вещи. Тарт, послушай о том, что такое город. Я расскажу тебе, и если ты после этого все же будешь упорствовать в своем безумстве — я не стану возражать более. Но я уверен в противном.
Неясные огоньки блеснули в глазах Тарта.
— Я слушаю, старик, — спокойно сказал он.
— Дрибб, дайте водки!
— Большой стакан или маленький?
— Самый большой, и чтобы стекло потоньше, у вас такой есть.
Скупщик достал из сундука бутылку и налил Эноху. Тарт нетерпеливо смотрел на отца, ожидая, когда он приступит к рассказу о городе, который уже мучил и терзал его любопытство.
Дрибб закурил трубку и скрестил на груди руки: он слишком хорошо знал, что такое город. Но и ему было интересно послушать, за что, почему и как Энох ненавидел все, кроме пустыни.
— Мальчик, — сказал Энох, поглаживая бороду, — когда умирал мой отец, он подозвал меня к себе и сказал: “Мой сын, поклянись, что никогда твоя нога не будет в проклятом городе, вообще ни в каком городе. Город хуже ада, запомни это. А также знай, что в городе живут ужасные люди, которые сделают тебя несчастным навек, как сделали они когда-то меня”. Он умер, а я и наш друг Канабелль зарыли труп под Солнечной скалой. Мы, я и Канабелль, жили тогда на берегу Антоннилы. Жгучее желание разгорелось во мне. Слова отца запали в душу, но не с той стороны, куда следует, а со стороны самого коварного, дьявольского любопытства. Что бы ни делал я — принимался ловить рыбу, ставить капканы или следить белок — неотступно стоял передо мной прекрасным, как рай, видением город, и плыли над ним золотые и розовые облака, а по вечерам искусно выспрашивал я Канабелля, как живут в городе, он же, не подозревая ничего, рисовал передо мной такие картины, что огонь шумел в жилах. Видел я, что много там есть всего. Ну… через месяца полтора плыл я на пароходе в город; не зная, какие мне предстоят испытания, я был весел и пьян ожиданием неизвестного. Со мной, как всегда, были моя винтовка и пистолеты. Наконец, на третий день путешествия, я слез вечером в Сан-Риоле.
Первое время я стоял среди площади, не зная, куда идти и что делать. Множество народа суетилось вокруг, ехали разные экипажи, и все это было обнесено шестиэтажными домами, каких я никогда не видал. Долго бы я стоял и смотрел, как очарованный, на уличную толпу и магазины, если бы меня не ударило дышлом в бок; отскочив, я пошел, не знаю куда. В то время, когда я остановился у одного окна, где был выставлен стул с золотыми ножками, ко мне подошел бравый мужчина, одетый как граф, и сказал, кланяясь: “Вы, должно быть, первый раз в этом городе?” Я сознался, что так. “Я очень люблю молодых людей, — сказал он, — пойдемте, я покажу вам чудесную гостиницу”. Мы познакомились, а он взял у меня взаймы половину моих денег, потому что сам должен был на другой день получить миллион. Сдержав обещание указать гостиницу, он подвел меня к чудесно освещенному дому и попрощался, сказав, что принесет деньги завтра к полудню. Я ударил в дверь гостиницы прикладом ружья и потребовал, чтобы меня впустили.