ПОЛЁТ НАД ГОРОДОМ В. (ЧЕМОДАННЫЙ РОМАН) - Лора Белоиван 10 стр.


Нас, «крещаемых», было человек сто.

— Давайте-ка живенько, — поторопил своё стадо пастырь, — дел куча, а тут еще Владыка на сессию не отпускает.

Он выстроил нас в «ручеёк», прочитал коротенькую молитву и спросил, согласны ли мы отказаться от дьявола. Мы были согласны.

Сама процедура занимала несколько секунд: чувствовалось, что, несмотря на молодость лет, у батюшки были хорошо набитые руки. Одной рукой он брал очередного крещаемого за шею, а второй, в которой были ножницы, отхватывал от новообращенного клок волос. Кавардакова была впереди меня. Я увидела, как она отходила от священника, унося в обеих ладонях половину своего скальпа, и обреченно подставила свою голову под ножницы, но почти не почувствавала их касания. «Во имя Отца, и Сына, и Святага Духа», — тихо сказал владелец хулиганских веснушек и бережно положил в мою ладонь тонкую прядь. Остального я почти не помню, потому что в тот момент, когда он перекрестил меня, ко мне всё вернулось. Это было такое ощущение, какое бывает иногда в детстве, когда просыпаешься и вдруг плачешь от невыносимого счастья.

Еще дня два или даже больше ходила как наполненное до краев ведро, стараясь не расплескаться, и ни с кем не разговаривала.

Я кружу над Никольским храмом и пытаюсь вспомнить, как звали того священника. Как раз перед тем, как подошла моя очередь лишиться части волос, его кто-то окликнул: то ли отец Василий, то ли отец Власий — не помню — и он ответил ему: «Подожди, не отвлекай».

Иногда я слышу, как на Русском, через пролив, бьют в монастырские колокола. По воде вообще звук хорошо идёт.


47.

Уже даже я закрываю на ночь окно. Уже давно не бьются в него ночные бабы, а я, чуть только кто заплатит мне за бесплатные слова, вылетаю на охоту.

Да, это так похоже на осень: я практически перестала питаться дома. Дома я пью кофе. А желание чего-нибудь съесть поднимает голову тогда, когда я оказываюсь на воле. Воля может быть закамуфлирована под какие-нибудь важные дела, погнавшие меня вон из дому. Но я-то знаю, что на самом деле я вылетела пострелять.

Да, осенью я метко стреляю.

Это осенью я никогда не промажу мимо корейской передвижной печки-лавочки на Admiralfucking-street, где делают чебуреки за 15 рублей штука: не надо мне ничего говорить, это моя добыча.

Я влёт подстреливаю жареную на гриле колбаску в паре с гречневой лепешкой: это если чебуречная лавка передвинулась в неведомое мне место. Потом я ее все равно отыщу: у печки-лавочки характерный запах, а настоящий охотник — это, прежде всего, нюх и интуиция. Я отыщу корейцев, уплачу 15 рублей за лицензию на отстрел чебурека, убью его и съем тут же, поделясь разве что с собакой пегой масти: собака возле передвижки всегда одна и та же, она передвигается вместе с корейцами, хотя, может быть, это они двигают свою лавку вслед за собакой — всегда одной и той же.

После чебурека я убиваю банку пепси-колы. Жестяную шкурку от пепси я обычно притаскиваю домой, так как никогда не встречаю по дороге мусорку, а выбрасывать останки дичи куда ни попадя не могу. В эту шкурку я, как правило, упаковываю и масляную бумажку, в которую бывает одет чебурек: я их ем голыми.

За время важных дел к ногам моего желудка замертво падают несколько наименований жидких и твёрдых объектов охоты, так что домой я обычно возвращаюсь с полным пузом добычи.

Я возвращаюсь домой и пью кофе.


48.

У меня минимум физических потребностей: кофе, сигареты и оплаченный интернет. Бисмарк, что ли, сказал в своё время о России, что она-де опасна минимальностью своих потребностей. Дескать, нет сахару — ну и хер с ним, репа тоже сладкая, репы — много. Несмотря на очень случайные заработки, кофе и сигареты с интернетом у меня чудесным образом не переводятся.

При этом я даже не удешевила сорта первых двух: по-прежнему травлюсь дорого и со вкусом. Но это не от хорошей жизни, а от житейской опытности. Я очень хорошо знаю одну вещь: перелезешь на дешёвку, назад вернуться будет очень трудно. Бог (или — на любителя — Силы Небесные, Высшая Справедливость) всегда выписывает по потребностям. А мои потребности минимальны: хороший кофе, хорошие сигареты и оплаченный интернет.

Я так часто в последнее время говорила об этих трёх составляющих моего внешнего комфорта, что Бог (или — на любителя — Силы Небесные, Высшая Справедливость) добросовестно заботится о наличии у меня оных трёх, сильно ограничив во всём остальном.

Если бы я была проповедником, я сказала бы: «Следите за базаром, братья и сестры, следите за базаром».

Я, кстати, уже начала. С сегодняшнего прямо дня.

Сегодня мне исполнилось 37.

Я решила слетать поставить за себя свечку.

В церкви оказалось, как всегда, хорошо. Хор пел красивыми голосами про что-то клёвое. Я даже знала, про что. В середине службы подумала: а может, зря я собираюсь отсюда сваливать... Но, отогнав суетную мысль прочь, стала думать о вечном. О том, что у меня вечно нет баблосов. О том, что у меня по части баблосов карма плохая, но у многих карма вообще говно. Потом я подумала, что думаю неподходящими терминами, и повелела мыслям изыдить в свиное стадо.

Лишившись мыслей, мозги присмирели. И стало совсем спокойно и торжественно, но вдруг спина почуяла пистолетное дуло. Сзади стояла бабкаёжка, смотрела на меня с конфессиональной ненавистью и готовилась расстрелять из пальца. "Рюкзак сними, ээ", — сказала она, взведя курок.

Я подумала, что, если Богу мой рюкзак не мешает, то бабкаёжка как-нибудь перебьется. Рюкзак у меня был пустой, я в него собиралась купить хлеб наш насущный на обратном пути из Храма Божия. Мой пустой тряпошный рюкзак прочертил между мной и бабкаёжкой водораздел. Границу между православием и православием. Не мир принёс я вам, но рюкзак. Не стреляй в меня, милая Яга, не стреляй, и вообще позырь — у меня вот тут вот, вот он — тоже крестик есть.

Поздно.

Пиф-паф.

Ойёёй.


49.

Опять видела, как пилят деревья. В последнее время их здесь пилят еще активнее, чем прежде: вероятнее всего, город В. готовится к зиме, и ему, как обычно, катастрофически не хватает дров.

Почти все, кто меня любит и кого люблю я, живут за 9 тыщ километров отсюда.

Остальные — за семь.

Некоторые — за двенадцать.

Год назад мне было предложено поселиться в непосредственной близости от них и места работы. То есть в одном с ней городе. То есть в Мск. Никакого отношения к политпиару моя будущая работа, слава Богу, не имеет. Равно как и к журналистике.

И всё это было так замечательно, что я немедленно рванула в город В.: забрать Банцена и продать квартиру (да-да, с видом на Босфор Восточный). Но замешкалась, глядя в окно, а потом нечаянно научилась летать.


«Ты только нееее плачь, бедное животное, неее плачь…»

Не Muse, нет.

Всю ночь шел снег.

Иногда мне кажется, что в Мск я не смогу летать: там другая плотность воздуха — легче дышать, но он не будет держать меня.

И тогда я разбегусь в железобетонный забор, прицелюсь головой и взлечу в полуметре от. А Бог поймает меня за шкирку и скажет: «Дура! А если б в глаз?»

И посадит к себе на колени.


50.

Летаю над городом В. и чувствую, как хочется ему спрятаться от холода, свернуться в клубочек, уткнуться носом в хвост и спать, спать, и чтоб дымок из печных труб, и чтоб не трогал никто, а надо вытягиваться стрункой вдоль моря, скатываясь с неудобных сопок, и верить в свою похожесть на Сан-Франциско, который то ли есть, то нет его, и делать вид, делать вид, постоянно делать вид, что он, город В., такой весь из себя мачо, и домов с печным отоплением не увидеть за краснокирпичными крейсерами, построенными китайскими и северокорейскими гастарбайтерами.


Отправила документы в Мск. У меня нет никакого выбора, даже самого наипаршивейшего. Я ненавижу город В.

Я ненавижу город В. до озноба, до тошноты, до неумения вдохнуть и невозможности выдохнуть — за всё его свинство, прагматизм и псевдоромантику, за хамство, бедность и "терпеть не могу Москву и москвичей", за столб в девять тысяч километров, упирающийся мне в левый висок, за блядство, за ханжество, за 20 лет жизни тут, за его никомуненужность, за суперживучесть его обитателей, за мокрое дыхание и сухие глаза, за короткую память и пароходы на рейде, за море, за сопки, за небо, за жизнерадостных дураков и злых гениев, укрепляющих столбы в девять тысяч километров, за спиленные деревья, за провинциальную гордость, за ублюдочность, за дождливое лето и пронзительное солнце зимой, за его нелюбовь к себе, за его невероятное самолюбие, за предательство, за равнодушие, за глупость, за сентиментальность, за жадность, за постоянную, запредельную тоску в криках его птиц, за то, что никак не могу собраться и уехать, потому что столб в девять тысяч километров о двух концах, потому что 20 лет, потому что не верит ничему, потому что дождливое лето и невменяемое зимнее солнце с алмазными лучами, вспарывающими сетчатку сухих глаз, потому что море, сопки и небо, потому что "не за, а вопреки", потому что — до озноба, до тошноты, до невозможности сделать вдох и неумения выдохнуть, потому что его птицы — мои птицы, его воздух — мой воздух, и мы никогда не сможем поделить совместное имущество, среди которого — прозрачная, почти неразличимая на фоне северо-восточного ветра, такая дурацкая и такая тонкая плёнка моей жизни.

Сперва приснилось, что пишу рассказ про мужика, у которого в животе жили собаки. По ночам они там у него выли.

Потом приснилась фраза, которую можно выдать за истину. Фраза была написана курсивом, но мне лениво лезть в тэги. Бегущей строкой на крыше краевого музея было написано буквально следующее: "Хорошо быть женщиной — какой бы сукой ни была, никто не назовет ни мудаком, ни пидором".

Когда я сплю, я что-то типа гения.

А когда не сплю, то часто с удивлением оглядываюсь вокруг себя. У меня очень много вещей, как ни странно: видимо, мне только кажется, что я всю дорогу валяла дурака. У меня есть всё, что нужно для нормального быта и вообще жизнедеятельности: довольно дорогая стиральная машина, большой холодильник, столы-кресла-диваны. Посуда. Постельное бельё, подушки и одеяла. Книги. Нераспроданные картины ручной работы. Новые глиняные люди и звери. В отличие от прежних, тех, что остались в Доме, эти — более жизнерадостны: может быть, у них есть способность видеть будущее, и они усматривают в нём повод для оптимизма.

Много цветов. Их я, конечно, оставлю в городе В., хотя расставаться с ними жалко. Вот эту гардению я нашла в луже рядом с помойкой — в тот же день, когда поселилась в нынешней квартире. По гардении с увядшими уже листьями проехала машина, вдавив её в грязь. Я прошла уже было мимо, но вернулась почему-то и вытащила дохлый цветок из лужи. У него оказалось целое, не поврежденное корневище. Дома я отмыла растение и запихала в банку с антибиотиком, а на следующий день увидела чудо: за ночь гардения набрала бутоны. С тех пор она цветёт практически не переставая, и оставить её в городе В., отдав в чужие руки, я не могу. Гардению я возьму с собой.

Подаренная Ласточкиной пальма раскинула руки на полтора метра в стороны. Фикусы — ботаническая моя страсть — превратились в красивые деревца. Мне не довести их до Мск живыми. Так что пусть они будут здесь, в городе В. А в Мск мне обещали надарить разных отростков, каких здесь сроду нету.

Я их выращу в цветы, привыкну к ним и тоже полюблю.

Коробки, нужно много картонных коробок. В них можно сложить посуду и всякую мелочь. Краски, кисти, безделушки. Фотографии пост-огненного периода: вот фотографий мало — в основном, все в цифровом виде.

Компьютер, конечно, не беру: в Мск куплю новый. Возьму с собой только жесткий диск. Наверное, вытащу и CD-райтер: больно уж хороший, читает даже склеенные компашки.

Картины переложу полотенцами, поцарапаться не должно. Намокнуть — тоже. Глиняных людей — как всегда, по кастрюлям.

Жалко, нельзя забрать стены маленькой комнаты: она у меня вся разрисована смешными калябами — они мне дороги. «Урок гражданской обороны» перенесу на картон акрилом. Обязательно.

А этого червяка — тоже? И бабку Ёжку в углу, и паука в паутине — их куда? Новые жильцы их закрасят, или заклеят обоями, и они будут жить там, под слоем новой краски или бумаги, в темноте и духоте. А как быть с гвоздём?

Гвоздь имени Петьки Эйхенбергера

Гвоздь — большая толстая двадцатка. Под гвоздем раньше стоял допотопный диван, а на диване, скукожившись в продавленной временем яме, лежал бледный Петька-экстремал — гражданин Швейцарии Петер Эйхенбергер, 38 лет отроду, красивый до невозможности мужчина — увы — не моей мечты. Рядом с ним, естественно и ненатужно делая грустное лицо, сидела его подруга Астрид, а я стояла в шаге от чужого счастья и держала в руках молоток.

В то утро, за четыре дня до гвоздя, Петер вдруг начал проявлять все признаки беременности: его тошнило от зубной пасты, мяса «сайпись» и близости разрушенного имения Бриннеров. Он был зелен, плоск и малоподвижен, как придавленный кроссовкой кузнечик. Он нагревался со скоростью 0,2 градуса в час, будто старый, но еще работающий утюг. Он держался за печень и утверждал, что застудил яичники.

Астрид волновалась. Юра молча курил. Петер почти не стонал до тех пор, пока Юра не ткнул его пальцем в пупок. Юра ткнул его пальцем в пупок, и Петер, сказав громким голосом «эпиттвайуматть», сложился втрое и попросился в больницу.

Как у любого нормального человека, подхватившего острый аппендицит в чистом поле, у Петьки было большое желание как-нибудь выжить.

— Всё будет сайпись, всё будет сайпись, — убеждал он себя, — эпитвайуматть, всё будет сайпись.

До парома было 2,5 часа ходу по заливу Петра Великого. Это если б мы были в Славянке. Но мы сидели в палатке километров в ста от, дикие места, красота — сайпись. Однако это всё скучно рассказывать. В общем, вдали проехал заблудший джип, в вышине пролетел вертолёт, по поляне пробежали два фазана, а по морю беззвучно проскользнула яхта. Совокупность этих эзотерических символов сложилась в пентаграмму если уж не вечного, то хотя бы необходимого на данном этапе движения, которое — Петькина жизнь. Мы упаковали Петьку и рюкзаки, снялись с места и уже через пару часов договаривались в Славянке с каким-то катером. Договориться там же с хирургом у нас не вышло, потому что в местной больнице второй год протекал текущий ремонт.

— Всё будет сайпись, — повторял время от времени лежащий на палубе Петька, и сам себе отвечал: — Да.

— Да, — хором подтверждали мы.

Петька держался одной рукой за печень, второй — за яичники. Периодически он высовывал изо рта серый язык и слизывал с губ солёные брызги. На всё лицо языка не хватало, и капли воды красиво сверкали на зелёной поверхности Петькиной физиономии.

— Всё будет сайпись. Да.

— Петь, расскажи что-нибудь весёлое, — попросил Юра.

Петер молчал две минуты, закрыв глаза. Затем приподнял голову, посмотрел на Юру, кротко улыбнулся и сказал:

— Иди лучше всего нахуй.

Тут мы, слава Богу, приехали в город.

Петер — друг Хайди и Хуго. Это они дали ему мой адрес, потому что Петеру надоело каждое лето сплавляться по алтайским шестёркам, а на Дальнем Востоке он никого не знал. Они с Астрид приехали, поселились у меня и украсили мою жизнь в только что купленной по дешевке квартире с высокими потолками и с окнами на ежедневных серфингистов. Потом приехал Юра с Барнаула — старый Петькин кореш, врач и тоже большой любитель чего-нибудь преодолеть. Если б не он, мы бы так и продолжали давать Петьке активированный уголь, полагая, что пациент обожрался трепангов.

Свежекупленая моя квартира была дешевой потому, что за 50 лет существования этого прекрасного во всех отношениях жилья в него, вероятно, ни разу не вложили ни копейки. Из стены в ванной торчал единственный кран — с холодной водой, которая медленно, по капле, набиралась в подставленный тазик. Когда таз наполнялся, его можно было отполовинить в ведро, ведро отнести в туалет и смыть за собой кал и мочу: сливного бачка там не имелось. Швейцарцы сказали, что им всё это нравится, что говно — не медведь, на него и с ведром можно, и что по сравнению с алтайскими деревенскими уборными без стен и дверей мой вариант быта достоин если не пяти, то, по крайней мере, четырёх звёзд.

Тазиком наполнялась и стиральная машина. В ней я грела воду для таких гигиенических утех, как помывка ног, тел и прочих органов. Вода нагревалась с помощью сложной системы растяжек, потому что древний, доставшийся по наследству от предыдущих хозяев кипятильник нельзя было мочить. Каждый вечер я подвешивала кипятильник с расчётом на его десятисантиметровое погружение в стиралку, нагревала 30 литров воды и распределяла их между собой и тремя гостями: Петером, Астрид и Юрой с Барнаула.

Идея была такая: сперва — вдоль и поперёк красот Прихасанщины, затем — возвращаемся во Владивосток, греем воду, отдыхаем пару дней и дуем на Север Приморья, сплавляться по троечной, но безумно красивой в сентябре Кеми.

— Петер, что из еды-то брать? — дольше двух суток подряд я в автономки не уходила.

— Продукты должны быть лёгкими по весу и калорийными по вкусу, — сказал Петька, — например, шоколад, сало, сгущенное молоко. Если сушеное мясо есть — сайпись, надо брать.

— Что за мясо? — переспросила я, — я такого не знаю что-то.

— Сушеное не знаешь? — удивился Петька.

— Суджук, что ли?

— О, суджук — сайпись!

— Тьфу ты, чёрт… Ясно.

Я почти влюбилась в Петера, пока суд да дело. Петер был породист. А мне, чтоб влюбиться, всегда было достаточно экстерьера. Петер же еще проявлял интеллект. Высокопородный экстерьер вкупе с интеллектом — убийственное сочетание для мыслящей девушки с эстетическими прихотями.

Петькин интеллект подкреплялся наличием у него высшего образования, выраженного словом «доктор». Я как-то всё время забывала спросить, доктором каких именно наук он является, да и неважно это было. И вот наступил очередной праздник большой помойки. Народ перед баней ушел в магазин за едой к ужину, дома были я и Петька, и он вызвался в помощь. Пока я ходила на кухню за ведром, экстремальщик манипулировал в ванной и что-то напевал там на швейцарском языке. Вдруг — БАБАХ! И темнота. И вонь.

Назад Дальше