Рассказы были сделаны под Зощенко.
Он написал, что литература — дело вкуса, и что такое говно, какое пишу я, он перестал писать лет 10 назад.
Я написала, что я вообще не писатель.
Он написал, что я не имею права не любить Зощенко.
Я написала, что не разбираюсь в литературе.
Он написал: а вот я тебе сейчас вышлю повесть.
И выслал её в теле письма.
В этой повести мне понравилась фраза: «Я кончил ей на спину».
Я нечаянно стерла повесть отовсюду, где она хранилась.
Он написал: как там повесть?
Я написала, что нечаянно стерла ее отовсюду, где она хранилась, и что покрасила пол в квартире и уехала из города в другую страну, но уже вернулась.
Он написал, что сейчас вышлет повесть второй раз.
Я заболела на две недели высокой температурой и врала, что не могу читать с экрана монитора.
Он написал: «И чего мы тупим?»
Я написала, что у меня полопались глазные аорты и я не могу читать с экрана монитора.
Он написал, что я напрасно боюсь его обидеть, если повесть мне не понравилась, в конце концов, мы старые друзья и вообще, литература — дело вкуса и не главное.
Я обрадовалась и написала, что повесть вообще хорошая, но вот если бы он убрал оттуда процентов 70 матерщинных слов, то оставшиеся 30 уже бы не так сильно мешали воспринимать сюжет и прочую фабулу. «Понимаешь, — написала я, — я тоже уважаю эти слова, но даже мне показалось, что у тебя их сильно много».
Еще я написала, что байка, вшитая в тело повести, была слышана мною много раз в виде отдельного файла, и что неплохо было бы её оттуда извлечь, так как она для повести не судьбоносна.
Он написал, что я слишком рано оборзела, чтобы учить его писать повести.
Я написала, что "не хотела тебя обидеть, прости".
Он написал, что я слишком хорошо о себе думаю, раз считаю себя способной его обидеть.
Я написала, что вообще ничего не думаю, потому что мне нечем.
Он написал, что вообще не спрашивал моего мнения о его повести.
Я удивилась и замолчала на неделю.
Он написал: «И долго мы будем залупаться?»
Я написала: «Еще дня два». К тому времени я уже разлупилась.
Я написала: «Привет, а я тут на работу пытаюсь устроиться, так в одно из двух мест меня уже не взяли».
Он написал: «Так тебе и надо, это тебя Бог наказал, что ты так по-свински обошлась с ближним».
Я написала: «Ты что, вообще?»
Он написал: «……, …… …! ….. ……. .. .».
Сегодня я написала: «Ты меня так выручил, ты не представляешь, а я сейчас у меня есть возможность отдать тебе долг». И еще я написала, что он замечательный человек.
Он написал через два часа: «И хотя деньги мне не очень нужны, ты их мне вышли, потому что я не привык считать себя использованным лохом». И еще написал, что я замечательная дрянь.
Вот и всё, собственно. Одного не могу понять, причем здесь литература, которая дело вкуса. И еще ужасно жалко голых гермафродитов: за всю свою жизнь я нарисовала их от силы штук восемь, и всех — в его тетрадке по древнерусской, прости меня, Господи, литературе.
..А море корячит во все стороны. В такую погоду мечтается, чтобы дом стоял под обрывом, на самом берегу, чтобы смотреть в окно и бояться, что сейчас захлестнет. Сверху, с обрыва, где мой дом, даже сильно злое море не кажется опасным. Вообще-то оно никогда не кажется опасным, даже когда находишься посредине, и его пучит, и пароход проваливается в ямы, а вокруг вырастают круглые стены из воды — до неба, а потом стена хватает пароход и забрасывает его себе на загривок, и показывает вид сверху — горы и ямы из воды, и всё равно почему-то не страшно, и только дыхание сбивается от ужасной красоты, и я смотрю на эту красоту, на все эти ямы и горы, на зелёный с переходом в черноту и обратно, а потом стены становятся слишком близкими и ласковыми, и некоторые уже пытаются взять пароход на ручки, и берут, и больше не отпускают, и я кое-как отлепляюсь от лееров и ухожу в надстройку, потому что очень сильно хочется блевать таким образом, чтобы не попало на свитер.
34.
Кто-то живёт рядом с Морским кладбищем. Перпендикулярно ему и чуть ниже идёт трасса. Говорят, портреты покойников, отражая свет автомобильных фар, по ночам бросают блики на стены квартир.
Кто-то живёт недалеко от Спортивной набережной и ночи напролёт с отвращением к человечеству слушает караоке.
Кто-то живёт вблизи продуктовых рынков, и пахнущий шаурмой ветер забрасывает в окна этих людей масляные бумажки.
Я живу рядом с морем и с родиной по соседству.
Говорят, в хозяйстве сгодится все. Не знаю, не знаю. Например, генератор на 1,2 киловатта — стоит в самом углу подвала — мне не нужен. И вот эти железочки, назначения которых я даже не усвоила, мне тем более не нужны. А пять веников? Нафига мне пять веников. Я не знаю. Ну, пять не пять — три я распределила между Веркой, Надькой и Любкой, а вот двумя питаются подвальные крысы. А четыре килограмма серебрянки? Таким количеством краски можно дважды выкрасить Морское кладбище, но я не хочу красить кладбище. Не уверена насчет веников, но серебрянкой еще долго будут пользоваться мои потомки, если, конечно, я их выведу, но выводить я их буду в Мск, а серебрянку туда не попру ни за что.
Ящик с кафелем. Остатки. Голубой такой кафель, основную часть я подарила дальним друзьям, они обклеили им дачное тубзо, и теперь там у них полная иллюзия автовокзальной уборной советского периода.
Что тут еще: ага, гвозди. Три ящика гвоздей. Во что их забивать? Ладно, пусть потомки разбираются.
Проволока какая-то.
А если бы я консервировала огурцы? Куда бы я их ставила? Некуда, некуда мне ставить огурцы.
Так почему же, спрашивается, я не возьму и не выброшу эти неведомые железки, уродский кафель и всё остальное, которое только занимает место?
Не могу. Потому что весь перечисленный хлам и еще две полки справа — это моя Родина. А снести Родину на помойку — это же какой нужно быть сволочью.
Когда я только что поселилась в этом доме, то сразу начала скупать Отечество. Дом — трехэтажный, с одним подъездом. Квартир в нем мало. Рядом стоят еще три таких же уютных манюни, отделенные от остального мира казенной громадиной Охранного Пункта Родины (ОКПП города В.). По ночам оттуда лают, и я с приятностью думаю о том, что пограничные собаки никогда не спят.
Прямая выгода от такого соседства — в прожекторах на запретной территории. Они освещают весь наш квартал, и ночью не боязно лететь домой.
О второй пользе даже и говорить не надо. Топографическая близость к Охранному Пункту Родины создает ощущение полной к ней сопричастности. Что ни закат, Родина звонила мне в дверь и предлагалась обменяться на деньги. Расценки у нее были смешные. Моя Родина застряла в эпохе, запомнившейся тем, что ничего не было, но всё было задарма. И всё такую же непрактичную, её приводили ко мне поводыри в зеленой форме.
Как правило, Родина стояла на лестничной площадке за их спинами, конфузливо переминалась с ноги на ногу и ждала, когда стражи закончат торг. Если сделка не срывалась, Родина шагала ко мне в квартиру, материализуясь в виде мешка с цементом, или трёх кг горбуши, или ящика собачьих консервов, или коробки пряников, или досок, или тюка стекловаты, или Бог знает чего еще, всего и не упомнишь.
Трагизм моей ситуации заключался в том, что в большинстве случаев, несмотря на всю её дешевизну, Родина была мне не нужна. Мне её просто некуда было складывать. Если её нельзя было съесть сразу, она пропадала, а если она изначально была несъедобной, то ее ждала подвальная судьба (или, в лучшем случае, отдача в добрые руки). Что с нею делать, я не знала и, тем не менее, почти каждый раз лезла в кошелек за десяткой, полтинником или сотней — это смотря в каком объеме ее ко мне привели и смотря какая у меня на тот момент была платежеспособность. Я боялась, что еще немного, и Родина займет мою жилплощадь. Но не лазать в кошелек не могла.
Невозможно было оставаться безучастной к Родине. Всякий раз, когда она сиротски мялась на лестнице, я была не в состоянии её не удочерить: ведь если я откажусь, то она достанется кому-то другому, кто, может быть, в сто раз хуже меня. Так что пусть уж я.
Невозможно было оставаться безучастной к гололобым стражам-поводырям, томимым перманентным желанием нажраться с тоски, присущей всем охранникам, а уж охранникам самой Родины — тем более: это же какие масштабы и какая безысходность.
И находили сочувствие охранники. И почуявшая ласку Родина постепенно сужала ареал моего обитания.
А потом как-то враз все прекратилось. Видимо, Родину посадили под домашний арест.
Теперь, конечно, можно раздать барахло бедным. Но на кой ляд бедному три ящика гвоздей? Я и сама довольно бедная, но гвозди мне не нужны.
Можно сбыть генератор и стекловату за деньги. Но я не пойду на это никогда и ни при каких обстоятельствах. Я Родину не продаю. У меня, в отличие от ее стражей, тоска совсем другого уровня и свойства, а стало быть, нет объективной мотивации, извиняющей подобного рода торговлю.
Можно сбыть генератор и стекловату за деньги. Но я не пойду на это никогда и ни при каких обстоятельствах. Я Родину не продаю. У меня, в отличие от ее стражей, тоска совсем другого уровня и свойства, а стало быть, нет объективной мотивации, извиняющей подобного рода торговлю.
Да и не мешает мне стекловата, если честно. Я же не в подвале живу.
35.
Тётка в магазине, кладущая сиськи на кассу, младше меня на 4 года. Мать жены моего брата моложе меня на год. Через 45 дней мне будет 37.
Где-то чистит свою белую кобылу моя дантеска.
Но как восхитителен запах денег после их долгого отсутствия. Заказ малознакомого русско-израильского журнала на статью про японскую поэзию — дрянь, а приятно. При конвертации будущих шекелей в доллары, а долларов в рубли возникла математическая мысль: если за знак платят 30 коп, то слово "хуй" стоит почти рубль.
И еще почему-то совсем некстати подумалось: вот «еврейский шпион» — как-то странно звучит. А "израильская разведка" — очень даже ничего.
Но вы знаете, каким он парнем был?
Когда ему исполнилось год и 8 месяцев, он сочинил свою первую хокку.
Тпррррр
А-а-а пззззззз
Хэк!
Его родители и вообще вся интеллигентная образованная семья пришли в восторг, и папа побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока все сидели до утра за столом, Юрик навалил в заводной бульдозер через дверцу и уснул на полу рядом с дистанционным управлением от телевизора. Утром вся семья, наткнувшись на бульдозер и случайно включенный Юриком порноканал, пришла в восторг во второй раз, и папа снова побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока он бегал, Юрик сочинил вторую свою хокку:
Ыыыыы
Дай-дай-дай-дай-дай-дай
Агуп, агуп, ы
и только что вернувшийся из магазина папа побежал туда снова, чтобы всего было впрок.
Третью хокку Юрика специалисты считают танкой. Когда вся семья уселась за стол разговаривать о японской поэзии и смотреть сквозь фужеры с запивашками на люстру, Юрик, катаясь на вчерашнем бульдозере, продекламировал пятистишье, посвященное матери.
Пекака быст ай-яй-яй
Ука, ука! Быыыыыф,
Быыыыыф биби.
У? Тпрлпффф
Мама, гы
— Переход к антитезе гениальный какой, — заплакала растроганная мать, а отец рефлекторно засобирался в магазин, хотя на столе было всего навалом.
Так и жили.
Прошло семь лет, и в семье случилась первая большая утрата — не вернулся из магазина папа, ушедший за праздничной еднй и запивашками, когда Юрик сочинил свою третью хокку, полагаемую специалистами танкой. «Горе-то какое», — сказала мама и опять заплакала.
Мальчику объяснили, что его отец работал в Открытом Космосе вместе с Циолковским, где оба и погибли.
Юрик решил продолжить дело отца и поэтому на вопрос «кем ты будешь, когда вырастешь» неизменно отвечал гениальным трехстишием:
Я
Буду
Космонавтом.
Все смеялись, так как были уверены, что Юрик станет японским поэтом, и только мама по привычке плакала.
— Рева-корова
Дай молока,
Сколько стоит?
Два
Пятака, — пробубнил однажды Юрик из-под стола свою очередную танку, но на этот раз был жестоко наказан родительницей, не пожелавшей выслушивать оскорбления от будущего космонавта.
Впрочем, космонавтом Юрик так и не стал. Японским поэтом — тоже. Ну и что. Зато, знаете, каким он парнем был? Говорят, очень хорошим.
А, кстати, почему «был»? Он и сейчас есть. Гагарин Юрий Алексеевич. Недавно его видели возле железнодорожного депо — говорит, задолбался уже товарняками рулить, хочет на почтово-багажные перейти. А у меня страшный насморк и температура почти 38, и дурацкие слова лезут из меня вместе с соплями. Я хочу, чтобы мне подали стакан воды, хотя подать мне его некому, да и пить, в общем-то, тоже не хочется.
Я страдаю стереотипом нестандартного мышления, креном на правое крыло и ненавистью к японской поэзии.
36.
Господи, вот, поди, паршиво пришлось стрельцам: только-только уснули, а их на казнь будят.
Ненавижу утро.
Завидую сдохшим за ночь бабочкам. Мисюсь, где ты, блядь?
Температура 38,5, и деньги поменяли запах. Теперь они пахнут несчастными женщинами: еще один заказ, на этот раз — статья о феминизме, причём в реабилитационно-позитивном контексте. Я, конечно, напишу: у меня нет денег, но остались профессиональные навыки. В своей статье я не буду говорить о том, что феминистки являются тупейшей разновидностью националистов. Я ни словом не обмолвлюсь про то, что феминистки полагают тётенек некой малой народностью, у которой несправедливо отняли квоты на льготную рыбалку и добычу пушнины. Недаром они почти все — атеистки, а то пошли бы и набили Богу физиономию: за право ссать стоя (феминистки Ближнего Востока и Африки — не в счет, они борются за справедливость: лично я тоже была бы против паранджи и ампутации клитора).
Интересно у меня получается: как грипп, так лезть в их окопы. Уже ведь однажды чуть не попала.
Феминистическая трагедия
Валера сказал: «Лора, ты же умная баба». «Да, — подтвердила я, — это что-то меняет?»
Валерина «Королла» стояла в аэропорту, мы сидели в салоне с поднятыми стеклами и считали деньги. Денег было много. Они падали на пол и отдавливали нам ноги.
— Ты даже знаешь английский, — сказал Валера.
— Ты умная баба, знаешь английский и умеешь печатать на компьютере, — продолжал он, — так почему бы тебе не напечатать заявку на грант?
Валера тоже умный. Гораздо умнее меня, так как не только умеет печатать на компьютере, а, вдобавок к английскому, знает еще китайский и корейский. Валера настолько умён, что однажды, когда работал у меня водителем на съемках фильма для «Асахи», обнаружил нечаянное знание японского. В результате этого я не только не лишилась водителя, но и приобрела нормального переводчика, потому что тот, предыдущий, оказался полным уродом. Второй фильм Валера отработал на две ставки. Поэтому из его рук валилось на пол машины даже чаще, чем из моих.
Валера сказал: Лора, японцы — не вечные. Когда-нибудь они обязательно кончаются.
— Типун тебе на язык, — сказала я, продолжая тактильно общаться с гонораром.
— Лора, — сказал Валера, — грант — это очень просто. Тебе что, не хочется на халяву слетать в Америку?
— Валера, — сказала я, — не тяни кота за balls.
— Никогда в жизни, — сказал Валера, — слушай.
И вдался в подробности.
На второй минуте его монолога передо мной замаячил то ли Индианаполис, то ли Сан-Франциско. На третьей я попыталась прикурить зажигалку от сигареты. На четвертой Валера спросил: «Поняла?» Еще минуты через две я кивнула в ответ.
Валера сказал, что всю жизнь пишет заявки на гранты, чем, собственно, и живёт, если я его не отвлекаю на шоферскую деятельность. Из десяти заявок, сказал Валера, одну-две обязательно профинансируют. «А уж как их освоить, чтоб не влететь, я тебе расскажу», — сказал Валера и включил правый поворотник, дворники и зажигание. Я мысленно осталась в аэропорту, ожидая рейс на Сиэтл.
Ждать пришлось месяца два. Валера позвонил смурным предзимним вечером и сказал, что настала пора открывать Новый Свет. «Ты прикинь, они эти гранты буквально не знают, кому впихнуть. Понимаешь, все их родственники и знакомые уже по уши в грантах, они их буквально жопами жрут, а еще до хуя осталось. Так что конкурс вполне реальный», — сказал Валера и сбросил мне на ящик десяток тем с видом на демократизацию общества. Я выбрала нечто безумно конъюнктурное в стиле «пресса против насилия женщин в спальне, на даче и в офисе», Валера похвалил меня за безошибочное чутьё и благословил на завоевание халявы.
Халява оказалась довольно трудоёмкой в оформлении и затратной по времени. Примерно с неделю я не занималась ничем другим, кроме написания гранта, если не считать коротких перерывов на сон, еду и туалеты (свой и собачий). За это время я настолько прониклась темой, что нашла несколько вполне оригинальных способов противостоять секшуал харрасменту — в частности, прекратить мыться, менять трусы и расчесываться. Валера, поржав в трубу, порекомендовал не включать эти три пункта в заявку на грант, но в целом мою концепцию одобрил. За неделю я сделала полноценную разработку феминистической газеты широкого профиля, просчитала дебет-кредит этого женского органа печати, напрочь лишенного кулинарных рецептов и прочего обаяния, упихнула затраты в лимит гипотетического гранта и, проверив ошибки, удивилась результату: проект вовсе не выглядел кретинским.
В моём лексиконе появились такие выражения, как «мы, женщины», «если считать наше общество демократическим», «феминизм — это совсем не то, что вы в нём привыкли видеть», «мужская составляющая социума» и «гендерная сегрегация». Времени на подачу заявки оставалось совсем мало, а еще требовалось заполнить сантиметров пять каких-то бланков, испещренных вопросами на полузабытом мною письменном английском. Я пахала как лошадь, и в последние два дня совершенно органично реализовала те самые три пункта противостояния сексуальной агрессии со стороны мужской составляющей социума. Впрочем, времени на контакты с этой составляющей у меня всё равно не было.